В сентябре 1799 года государь назначил его первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел, фактически канцлером (занимавший эту должность Безбородко умер еще в апреле 1799 года). Ростопчин планировал развернуть внешнюю политику России на 180 градусов, избрав в качестве союзника Францию, а не Англию с Австрией. Таким образом, он двигался в русле политики Павла, который «перевернул все вверх дном», как выразился его старший сын Александр. Ростопчин даже планировал тайно отправиться в Париж для ведения переговоров с Бонапартом. Но разве государь мог его отпустить — ведь на дворе стояла уже осень 1800 года, тучи над Михайловским замком сгущались. Из затеи Ростопчина ничего не вышло.
Ростопчин считал, что у России не может быть политических союзников, а есть лишь завистники, которые так и норовят сплотиться в деятельности против нее. Недаром ему приписывают фразу: «Россия — это бык, которого поедают и из которого для прочих стран делают бульонные кубики». Как напишет Ростопчин впоследствии в своей «Записке…о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования», «России с прочими державами не должно иметь иных связей, кроме торговых».
Получается, что Ростопчин задолго до Александра III, провозгласившего главными и единственными союзниками России армию и флот, сформулировал основные постулаты политики царя-консерватора. Поэтому Ростопчина и принято относить к основателям русского консерватизма и даже национализма.
При дворе росло число завистников, надеявшихся, что царствование Павла будет коротким. Ростопчин должен был быть готов, что в любое время он так же быстро сойдет с пьедестала, как и очутился на нем.
Первая отставка последовала в марте 1798 года, когда в результате происков фаворитки Павла Е. И. Нелидовой он был снят со всех постов и выслан в свое имение. Правда, уже через полгода Ростопчин вновь понадобился государю (у Павла вместо Нелидовой появилась новая любимица — А. П. Лопухина). Новые «знаки благоволения», как называл их Ростопчин, не заставили себя ждать — графский титул «с нисходящим его потомством» в феврале 1799 года, а еще три тысячи крепостных и 33 тысячи десятин земли в Воронежской губернии. В марте 1800-го Федор Васильевич назначен членом совета императора.
Награждали не только Ростопчина, но и его родственников. Так, в апреле 1799 года вышел следующий приказ: «За верность и преданность нашего действительного тайного советника графа Ростопчина еще в знак нашего к нему благоволения всемилостивейше жалуем отца его, отставного майора Ростопчина в наши действительные статские советники, увольняя его от всех дел»[24]. Ростопчин сам настоял на таком благоволении.
Причиной очередной опалы явилась интрига представителей противоборствующего лагеря — графа Панина и графа Палена, но по большому счету она была вызвана грядущей сменой власти. Недовольство павловским царствованием достигло критической массы. Даже родной сын Александр жаловался, что «сделался теперь самым несчастным человеком на свете». Ненависть вызывали даже награды, раздаваемые Павлом. Стремясь предать забвению учрежденные Екатериной ордена, он учредил орден Святого Иоанна Иерусалимского, которым он удостоил и Ростопчина в декабре 1798 года. А в марте следующего года Павел сделал его великим канцлером Мальтийского ордена, великим командором которого сам являлся.
Но не древний рыцарский орден помогал Павлу в осуществлении его преобразований. Опорой императору были ближайшие сподвижники, в числе которых наибольшее влияние имели Ростопчин и Аракчеев. А потому главной задачей заговорщиков во главе с тем же графом Паленом, генерал-губернатором Петербурга, было устранение преданных императору людей. Аракчеева удалось скомпрометировать в глазах Павла осенью 1799 года, а Ростопчин продержался до февраля 1801-го.
Чувствовал ли Ростопчин, что кольцо заговора сужается и развязка вот-вот наступит? Судя по письму, написанному им незадолго до отставки, — да. «Я не в силах более бороться против каверз и клеветы и оставаться в обществе негодяев, которым я неугоден и которые, видя мою неподкупность, подозревают, и — не без основания, что я противодействую их видам», — писал он. Ростопчин считал, что больше всего в смене власти в России заинтересована Англия, куда, по его мнению, и вели основные нити заговора.
Как и в прошлый раз, Ростопчину было велено выехать в подмосковное имение Вороново. Император даже отказался с ним переговорить напоследок, а жить Павлу оставалось всего три недели. Почувствовав неладное, император написал было Ростопчину, чтобы тот немедля возвращался. Но было слишком поздно. Ростопчин узнал о смерти любимого императора в дороге и в Петербург уже не поехал.
Как пошли бы дела, если б Ростопчин успел вернуться в Петербург? История не знает сослагательных наклонений. Но ясно, что он ни при каких условиях не мог бы оказаться среди заговорщиков, потому как предан был государю лично. Преданность была следствием того доверия, что оказывал ему Павел. Именно в его окружении он был на своем месте. А его вй-дение государственных интересов полностью соответствовало взглядам Павла. Со своей стороны, он имел влияние на императора и использовал всякую возможность воздействовать на принятие государем важнейших решений. Ростопчин как государственный деятель сумел максимально реализоваться именно в павловское царствование.
Итог службе Ростопчина подвел Петр Вяземский: «Служба Ростопчина при Императоре Павле неопровержимо убеждает, что она не заключалась в одном раболепном повиновении. Известно, что он в важных случаях оспаривал с смелостью и самоотвержением, доведенными до последней крайности, мнения и предположения Императора, которого оспаривать было дело нелегкое и небезопасное».
Если Аракчеева Александр вернул и приблизил к себе, то о возвращении Ростопчина не могло быть и речи. Отношения между новым государем и бывшим фаворитом его отца были крайне напряженными. Как выражался сам Федор Васильевич, наследник «его терпеть не мог». Девизом нового царствования стало «Все будет как при бабушке», и потому Ростопчин пришелся не ко двору.
Удалившись в свое имение Вороново, купленное у графа Д. П. Бутурлина в 1800 году за 320 тысяч рублей, Ростопчин не остался без дела. Свои силы он направил совершенно в другое русло — сельское хозяйство. Впрочем, новым для него, уроженца российской провинции, оно не было. Планы его были грандиозны, изменился лишь масштаб его деятельности.
Федор Васильевич решил преобразовать сельское хозяйство в отдельно взятом имении, сделав его образцовым и максимально прибыльным. Поначалу Ростопчин посеял в своих полях американскую пшеницу и овес, поставив себе целью увеличение урожайности хлеба. Для этого он придумал удобрять посевы илом, известью, навозом, а еще и медным купоросом. Ростопчин совершенствует и орудия труда — молотилку и соху, борясь с плугом и английской системой земледелия.
Вставал Ростопчин до зари, ложился затемно, целыми днями пропадая на пашне. Как писал он, «жарюсь в полях, жизнь веду здоровую и в один час бываю цыганом, старостою и лешим». Получив первые результаты своих опытов, граф приходит к мысли, что иноземные «орудия для хлебопашества» нам ни к чему — не подходят они для нашего климата. И если что-то и брать у англичан, так это приспособления для обмолота зерна.
Своими соображениями Ростопчин делится в книге «Плуг и соха. Писанное степным дворянином», имеющей два эпиграфа. Первый: «Отцы наши не глупее нас были». И второй, в стихах, который заканчивался так:
Мысли Ростопчина, изложенные в этой книге, свидетельствуют не только о том, что его консерватизм еще более укрепился, но и демонстрируют их злободневность:
«То, что сделалось в других землях веками и от нужды, мы хотим посреди изобилия у себя завести в год… Теперь проявилась скоропостижно мода на английское земледелие, и английский фермер столько же начинает быть нужен многим русским дворянам, как французский эмигрант, итальянские в домах окна и скаковые лошади в запряжку. Хотя я русский сердцем и душою и предпочитаю отечество всем землям без изъятия, не из числа, однако ж, тех, которые от упрямства, предрассудков и самолюбия пренебрегают вообще все иностранное и доказательства отражают словами: пустое, вздор, не годится. Мое намерение состоит в том, чтобы тем, кои прославляют английское земледелие, выставляя выгодную лишь часть оного, доказать, что сколь английское обрабатывание земли может быть выгодно в окрестностях больших городов, столь бесполезно или, лучше сказать, невозможно всеместно для России в теперешнем ее положении».
Ростопчин не только занимался самообразованием, много читал, выписывал иностранные журналы, но и помогал учить других, открыв в Воронове сельскохозяйственную школу. Здесь у шведских агрономов Паттерсона и Гумми учились крепостные Ростопчина и его соседей-помещиков. Для воплощения в жизнь полученных знаний крестьян обеспечивали удобрениями и семенами. И хотя английскую систему земледелия он критиковал, но за опытом обращался именно к западным агрономам и садовникам, перенимая у них самое лучшее. Он настолько хорошо освоил земледельческую науку, что вскоре стал именовать себя не иначе как «профессором хлебопашества». Кажется, из него получился бы неплохой министр сельского хозяйства.
Занимался Ростопчин и разведением скота — коров и овец, но больше всего — лошадей, основав на своих землях конные заводы. Благо что на плодородной, богатой пастбищами Воронежской земле были для этого все условия. Арабские и английские скакуны чувствовали себя здесь вольготно. Из переписки Ростопчина тех лет узнаем: «Приведен ко мне жеребец столь хороших статей для Ливенского моего завода, что я решился его туда отправить». В селе Анна он держал табун в две тысячи лошадей, приносивший ему более 200 тысяч рублей дохода в год[26]. Выведенную на его заводах новую породу лошадей назвали ростопчинской.
Ростопчин выстроил в Воронове новый большой дом, разбил прекрасный парк, знаменитый своими цветниками и украшенный итальянскими мраморными статуями. В оранжерее, проект которой приписывают самому Дж. Кваренги, он выращивал ананасы. А еще граф задумал в пику наводнившему Россию французскому табаку устроить у себя табачную фабрику, употребляя на сырье произрастающий в Малороссии табак.
За 12 лет, что Ростопчин жил в Воронове, поместье преобразилось. И хотя после 1812 года бывать здесь хозяину не было ни времени, ни сил, долго еще в Воронове ощущались благотворные последствия инновационной деятельности графа. А в сентябре 1812 года, после спешного бегства из Москвы, Ростопчин приехал в Вороново, чтобы сжечь его.
Что сталось с богатой коллекцией предметов искусства, собранной владельцем усадьбы с тех пор, как он был фаворитом императора Павла? Старинные гравюры и дорогой фарфор, скульптурные изваяния и редкие книги — все это вполне могло сгореть. Только вот на пожарище не нашли никаких следов, даже от мраморных скульптур. Вероятно, Ростопчин заблаговременно вывез наиболее ценные вещи.
Граф оставил французам записку следующего содержания: «Восемь лет украшал я это село, в котором наслаждался счастием среди моей семьи. При вашем приближении обыватели, в числе 1720, покидают жилища, а я предаю огню дом свой, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Французы! В Москве оставил я вам два моих дома и движимости на полмиллиона рублей: здесь вы найдете только пепел»[27].
Ростопчин призывал и других помещиков брать с него пример и не увлекаться английской системой земледелия, весьма популярной тогда. Он был уверен, что именно его методы организации сельского хозяйства способны значительно увеличить доходы государства. Хотя истинной преградой на пути развития экономики России было крепостное право, убежденным сторонником которого являлся Ростопчин. Он, как и император Павел, считал, что помещики лучше позаботятся о своих крепостных, чем крестьяне, предоставленные сами себе. Но время Павла прошло, императором стал Александр, провозгласивший во время своей коронации 15 сентября 1801 года: «Большая часть крестьян в России — рабы… Я дал обет не увеличивать числа их и потому взял за правило не раздавать крестьян в собственность». Ростопчин же расценивал свободу крестьян как «неестественное для человека состояние, ибо жизнь есть наша беспрестанная зависимость от всего». Вольность способна и вовсе привести к бунту — в этом он был твердо уверен. Недаром академик Е. В. Тарле писал, что для Ростопчина слова «Россия» и «крепостное право» были синонимами, слившимися в неразрывную двуединую сущность. Что бы сказал Ростопчин, узнав о том, что за пол века после отмены крепостного права в 1861 году объем сельскохозяйственного производства вырос в семь раз!
Все, что ни делал Александр I, хорошо чувствовавший общественные настроения, вызывало у Ростопчина резкий протест. Особенно в направлении либерализации общества: свобода въезда и выезда из России, свобода торговли, открытие частных типографий и беспрепятственный ввоз любой печатной продукции из-за границы, упразднение Тайной экспедиции и многое другое.
Все эти меры Ростопчин считал вредными для России. «Господи помилуй! Все рушится, все падает и задавит лишь Россию», — читаем мы в его переписке 1803–1806 годов. В чем он видит основную причину «падения» России? Как и в сельском хозяйстве, это — увлечение всем иноземным: «прокуроров определяют немцев, кои русского языка не знают», «смотрят чужими глазами и чувствуют не русским сердцем»… Для исправления ситуации Ростопчин избирает весьма оригинальный способ: взять из кунсткамеры дубину Петра Великого и ею «выбить дурь из дураков и дур», а еще понаделать много таких дубин и поставить «во всех присутственных местах вместо зерцал».
Интересно, что мнение о вредности всякого рода конституционных свобод Ростопчин пронес через всю жизнь: «К несчастию, в сем веке, в котором столько происшествий приучили два поколения избавлять себя от правил, внушающих должное уважение к Вере и Престолу, горсть крамольников и честолюбцев довольно свободно достигает до обольщения народа, говоря, смотря по обстоятельствам, о благополучии, богатстве, свободе, славе, завоевании и мщении; его возмущают, ведут и низвергают в ужасную пропасть бедствий. Дошли даже до того, что стали почитать революцию какою-то потребностью духа времени, и чтоб умножить лавину бунта, то представляют в блистательной перспективе выгоды конституции, не заботясь нимало, прилична ли она стране, жителям и соседям. Вот болезнь нынешнего века! Эта горячка опаснее всех горячек, даже и самой моровой язвы; ибо не только что повальная и заразительная, но сообщается чрез разговор и чтение. Ее признаки очень заметны: она начинается набором пышных слов, которые, кажется, выходят из уст какого-нибудь законодавца, друга человечества, Пророка или могущественного владетеля; потом является тысяча оскорблений против всякой власти и жажда обладания, неумеренный аппетит богатства, наконец, бред, в продолжение которого больной карабкается как можно выше, опрокидывая все пред собою»[28].
Насколько прав был Ростопчин, укоряя российскую элиту в галломании? К сожалению, прав во многом. Французская речь впитывалась дворянскими детьми с молоком кормилиц, ведь в большинстве своем домашними учителями, гувернерами в знатных семьях были французы. Среди российских дворян были и такие, кто годами не появлялся в России, вывозя детей на учебу в Париж и Страсбург. Немалое число высших сановников России говорили по-французски лучше, чем на родном языке, к Франции относясь как ко второй родине. Например, канцлер Николай Румянцев так любил Францию, что удостоился похвалы Наполеона. А когда в июне 1812 года Румянцев узнал о начале Отечественной войны, его хватил удар — такое сильное впечатление на него произвела эта новость. Да и генералитет русской армии в немалой степени состоял из иностранцев. (К 1812 году доля иностранцев среди генералов русской армии составляла 33 %.) Но этот факт вряд ли позволяет считать их меньшими патриотами, чем сам Ростопчин.
Наполеон покорил сердца определенной части российской интеллигенции. Характерен пример Василия Львовича Пушкина, с придыханием рассказывавшего о своем вояже в Париж и встрече с Наполеоном в 1803–1804 годах. Поэт на несколько месяцев стал героем московских и петербургских салонов. А как притягивали московских модниц привезенные им из Парижа рецепты, предметы туалета, мебель. Но не стоит придавать большое значение этим ярким, но все же только внешним признакам любви к Франции. После 1807 года и навязанного России мира отношение российской общественности стало меняться в более трезвую сторону. А потому прав был П. В. Анненков, писавший в 1868 году, что «вражда высшего нашего общества к Наполеону была полная, без оговорок и уступок. В императоре французов общество это ненавидело отчасти и нарушение принципа легитимизма, в чем совершенно сходилось с правительством, но оно ненавидело и тот строй, порядок жизни, который Наполеоном олицетворялся», и в то же время «подражание французам, на которое так жаловался гр. Ростопчин, было крайне поверхностное в обществе и ограничивалось ничтожными предметами, конечно, не стоившими жарких филиппик этого оригинального патриота»[29].
Еще одно важное занятие, которому посвятил Ростопчин свое свободное время, — литература. В 1806 году он сочиняет «наборную повесть из былей, по-русски писанную», уже одно название которой указывает на ее антифранцузскую направленность: «Ох, французы!».
Автор, принимая на себя роль «глазного лекаря», который «если не вылечит, то по крайней мере не ослепит никого», пытается открыть глаза читателю на то, каким должен быть настоящий русский дворянин. Ростопчин считает, что у него есть для этого веские основания только по той причине, что «и вы русские», и «я русский».
Адресована книга «разумеется, благородным, по той причине, что сие почтенное сословие есть подпора престола, защита отечества и должно предпочтительно быть предохранено». О менее знатных сословиях Ростопчин придерживается лучшего мнения: «Купцы же и крестьяне хотя подвержены всем известным болезням, кроме нервов и меланхолии, но еще от иноземства кой-как отбиваются, и сия летучая зараза к ним не пристает».
Кто же он, идеальный дворянин, к которому не пристает никакое иноземство? По Ростопчину, это «почтенный человек, отец, муж, россиянин редкий», хорошо воспитанный, «укрепленный телом», живущий в душе со страхом Божьим, любовью к отечеству, почтением к государю, уважением к начальству и состраданием к ближнему. Ростопчин указывает и на еще одно веское обстоятельство, без которого трудно стать настоящим патриотом — надо жить и родиться не в Москве или Петербурге, а «в одной из тех изобильных губерний, где круглый год никто ни в чем не знает нужды». Как видим, перечисленные качества характерны и для самого автора повести «Ох, французы!».
Слишком велико в России, считает Ростопчин, тлетворное влияние Запада, когда французские няньки и гувернеры разговаривают со своими воспитанниками на своем языке, а вместо «сорока, сорока кашу варила» ребенок слышит истории про Синюю Бороду. В то же время как «наши сказки о Бове Королевиче, о Евдоне и Берьфе, о Еруслане Лазаревиче, о Илье Муромце заключают нечто рыцарское, и ничего неблагопристойного в них нет», считает Ростопчин. И вот из такого ребенка, наслушавшегося в детстве французской речи, вырастает, в конце концов, несознательный дворянин, который «завидует французам и не в первый раз жалеет, что и сам не француз». Какая же из него «подпора для престола»?
Неизвестно, как повлияла бы повесть на представителей сословия, которому она была адресована, если бы была опубликована своевременно. Но напечатали ее лишь в 1842 году, когда автора уже давно не было в живых. И если бы Федор Васильевич дожил до публикации, то был бы очень обрадован отзывами критиков: «верное зеркало нравов старины и дышит умом и юмором того времени» (В. Г. Белинский) и «много юмора, остроты и меткого взгляда» (А. И. Герцен). А вот следующее произведение Ростопчина, которое можно назвать «программным», увидело свет вскоре после написания. В «Мыслях вслух на Красном крыльце Российского дворянина Силы Андреевича Богатырева» автор предлагает уже более радикальные методы борьбы с «иноземщиной»: «Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу: «Сгинь ты, дьявольское наваждение! ступай в ад или восвояси, все равно, — только не будь на Руси».
«Мысли…» разошлись в списках и приобрели широкую известность, а их первая публикация состоялась даже без ведома автора, в марте 1807 года в Петербурге. Правда, напечатавший их А. С. Шишков немного смягчил националистические акценты. Ростопчину это не понравилось, и вскоре он сам взялся за публикацию «Мыслей…» в Москве. После чего число почитателей полемического таланта графа резко выросло. После событий под Прейсиш-Эйлау многие думали о том, о чем от имени «ефремовского дворянина Силы Андреевича Богатырева, отставного подполковника, израненного на войнах, предводителя дворянского и кавалера Георгиевского и Владимирского, из села Зажитова» писал Ростопчин. Существуй Сила Богатырев на самом деле, его немедля приняли бы в ряды московского Английского клуба, многие члены которого исповедовали национал-патриотические взгляды.
По сравнению с прежними героями Ростопчина Богатырев оказался более воинственным и даже агрессивным: «Прости Господи! уж ли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет? Ее же бранят все не на живот, а на смерть».
Впоследствии, через 14 лет после написания «Мыслей…», Ростопчин оправдывал их возникновение следующим: «Небольшое сочинение, изданное мною в 1807 году, имело своим назначением предупредить жителей городов против Французов, живущих в России, которые старались уже приучить умы к тому мнению, что должно будет некогда нам пасть пред армиями Наполеона. Я не говорил о них доброго; но мы были в войне, а потому и позволительно Русским не любить их в сию эпоху. Но война кончилась и Русский, забыв злобу, возвращался к симпатии, существующей всегда между двумя великодушными народами. Он не сохранил сего зложелательства, которое Французы оказывают даже до сего времени чужеземцам и не прощают им двойное занятие Парижа, как и трехлетнее их пребывание во Франции. Впрочем, я спрашиваю: где та Земля, в которой три тысячи шестьсот тридцать Французов, живущих в одном токмо столичном городе, готовом уже быть занятым их соотечественниками, могли бы жить не только спокойно, но даже заниматься своей коммерцией и отправлять свои работы?»[30]
Как это часто бывает в таких случаях, у Ростопчина не замедлили появиться последователи и подражатели. Василий Жуковский из Петербурга изъявлял желание напечатать в «Вестнике Европы» продолжение мыслей Силы Богатырева, вопрошавшего: «Боже мой! да как же предки наши жили без французского языка, а служили верой и правдой государю и отечеству, не жалели крови своей, оставляли детям в наследство имя честное и помнили заповеди Господни и присягу свою? За то им слава и царство небесное!»
В том же «Вестнике Европы» в 1806 году напечатаны были и стихи следующего содержания, посвященные графу:
СТИХИ Графу Федору Васильевичу Растопчину,
(по прочтении письма его от 14 мая)
С. Петербург, Мая 18 дня.
Автор сей оды подписался как «Я — пустынник».
Своими успехами в сельском хозяйстве Ростопчин не добился такого авторитета в обществе, какой принесли ему «Мысли…». «Эта книжка прошла всю Россию, ее читали с восторгом!» — отмечал М. А. Дмитриев. Сочинение Ростопчина стало востребованным еще и по той известной причине, которая всегда присутствует в обществе и обозначается формулой «конфликт отцов и детей». Ростопчин олицетворял старшее поколение, как обычно, недовольное младшим. И здесь увлечение французским было лишь поводом: «Спаси, Господи! чему детей нынче учат! выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову. Тот умен и хорош, которого француз за своего брата примет. Как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за веру, за царя и за отечество, когда они закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей? Мозг у них в тупее, сердце в руках, а душа в языке; понять нельзя, что врут и что делают.
…Господи, помилуй! только и видишь, что молодежь одетую, обутую по-французски; и словом, делом и помышлением французскую. Отечество их на Кузнецком мосту, а царство небесное Париж. Родителей не уважают, стариков презирают и, быв ничто, хотят быть все».
Но все же главной причиной всех бед были и есть французы: «Да что за народ эти французы! копейки не стоит! смотреть не на что, говорить не о чем. Врет чепуху; ни стыда, ни совести нет. Языком пыль пускает, а руками все забирает. За которого ни примись — либо философ, либо римлянин, а все норовит в карман; труслив как заяц, шалостлив как кошка; хоть не много дай воли, тотчас и напроказит».
Публика требовала продолжения. И вскоре из-под пера Ростопчина вышли новые произведения из этой же «серии» — «Письмо Устина Ульяновича Веникова к Силе Андреевичу Богатыреву», «Письмо Силы Андреевича Богатырева к одному приятелю в Москве» и т. д.
Пробовал граф себя и в драматургии, сочинив одноактную комедию «Вести, или Убитый живой», главным героем которой был опять же любимый персонаж — Сила Богатырев. Пьеса прошла на московской сцене в январе 1808 года лишь три раза. Некоторые зрители, узнав себя в персонажах пьесы, закатили скандал, после чего спектакль сняли с репертуара.
Как жалел Федор Васильевич о преждевременной гибели императора Павла, не скрывая своего разочарования царствованием Александра! И оба эти противоречивые чувства были глубоко связаны между собой. Метко по этому поводу заметил тот же Вяземский: «Благодарность и преданность, которые сохранил он к памяти благодетеля своего (как всегда именует он Императора Павла, хотя впоследствии и лишившего его доверенности и благорасположения своего), показывают светлые свойства души его. Благодарность к умершему, может быть, доводила его и до несправедливости к живому».
А что же государь? Вспоминал ли он о Ростопчине? По крайней мере, Александр знал о том, что Ростопчин является выразителем мнения определенной части дворянства правого толка, так называемой «русской партии»[31]. Дошла до императора и трактовка Ростопчиным аустерлицкого поражения 1805 года как «божьей кары» за убийство Павла I.
В декабре 1806 года Ростопчин обращается напрямую к Александру, предлагая ему диагноз быстрого излечения страны (в павловском стиле): выслать всех иностранцев, приструнить своих говорунов-либералов и тем более масонов: «Исцелите Россию от заразы и, оставя лишь духовных, прикажите выслать за границу сонмище ухищренных злодеев, коих пагубное влияние губит умы и души не смыслящих подданных наших». Ожидаемой Ростопчиным реакции государя не последовало.
А тем временем серьезно обострилась международная обстановка. В 1807 году Александр был вынужден подписать с Наполеоном невыгодный для России Тильзитский мир, по которому с Францией устанавливались союзнические отношения, а сам Бонапарт признавался французским императором. Более того, Россия обязана была участвовать в континентальной блокаде Великобритании, в союзе с которой ранее была образована так называемая четвертая коалиция против Наполеона. Россия несла не только моральные, но и экономические убытки (торговля с Великобританией была крайне выгодной), что не могло не сказаться на общественном мнении, на политической атмосфере при дворе.
В донесениях иностранных послов своим государям все чаще стало встречаться уже забытое с 1801 года слово «переворот»: «Недовольство императором усиливается… Говорят о перемене царствования… Говорят о том, что вся мужская линия царствующего дома должна быть отстранена… На престол хотят возвести великую княжну Екатерину»[32]. Упоминаемая шведским послом княжна — родная сестра государя, великая княгиня Екатерина Павловна, которая сыграет важнейшую роль в будущей судьбе Ростопчина. И вот доселе не принимаемые во внимание суждения Ростопчина о засилье иностранщины, о вреде губящего страну либерализма наконец-то нашли свою хорошо удобренную почву в среде недовольного дворянства, особенно московского. Хотя и в столице нашлись те, кто готов был выслушивать Ростопчина не без интереса, это и министр полиции А. Д. Балашов, и министр юстиции И. И. Дмитриев,
Позднее, в конце своей карьеры, граф оправдывался: «До 1806 года я не имел против Наполеона ненависти более, как и последний, из Русских; я избегал говорить о нем, сколько мог, ибо находил, что писали на его счет слишком и слишком рано. Народы Европы будут долго помнить то зло, которое причинил он им войною, и в классе просвещенном два существующих поколения разделятся между энтузиазмом к завоевателю и ненавистью к похитителю. Я даже объявлю здесь откровенно мое верование в отношении к нему: Наполеон был в глазах моих великим Генералом после Итальянского и Египетского похода; благодетелем Франции, когда прекратил он революцию во время своего Консульства; опасным деспотом, когда сделался Императором; ненасытным завоевателем до 1812 года; человеком, упоенным славою и ослепленным счастьем, когда предпринял завоевание России; униженным гением в Фонтенебло и после Ватерлоского сражения, а на острове Св. Елены плачущим прорицателем. Наконец, я думаю, что умер он с печали, не имея уже возможности возмущать более свет и видя себя заточенным на голых скалах, чтобы быть терзаему воспоминанием прошедшего и мучениями настоящего, не имея права обвинять никого другого, кроме самого себя, будучи сам причиною и своего возвышения и своего падения. Я очень часто сожалел, что Генерал Тамара, имевший препоручение, в 1789 году, во время войны с Турками, устроить флотилию в Средиземном море, не принял предложения Наполеона о приеме его в Русскую службу; но чин Майора, которого он требовал, как Подполковник Корсиканской Национальной Гвардии, был причиною отказа. Я имел это письмо много раз в своих руках».
С 1810 года Александр стал готовить Россию к войне, проведя военную реформу, начав перевооружение армии, возведение крепостей на западной границе и создание продовольственных баз в тылу. Возникла потребность и в мобилизационных мерах, особенно информационного характера, готовящих общественное мнение к неизбежности столкновения с Наполеоном. И вот здесь патриотическая риторика Ростопчина наконец-то была востребована императором, желавшим сгладить недовольство дворянства и чиновничества. Подготовка к войне — очень хорошая возможность повысить авторитет власти, если ведется она на фоне умелого поиска внутренних и внешних врагов. А врагов этих Ростопчин хорошо знал.
Официальное возвращение Ростопчина на государственную службу состоялось 24 февраля 1810 года, когда он был назначен обер-камергером с правом числиться в отпуске. Назначению предшествовала встреча Александра с Ростопчиным в ноябре 1809 года в Москве. Среди сопровождающих императора была и все та же великая княгиня. Не без ее влияния царь дал Ростопчину первое поручение — провести ревизию московских богоугодных заведений, что тот и сделал, подготовив очень обстоятельный и подробный отчет. Но получив должность обер-камергера, Ростопчин все же не мог часто бывать при дворе, так как один обер-камергер там уже был, и притом действующий, — А. Л. Нарышкин. Все это указывало на нежелание Александра приближать к себе Ростопчина, а может, и на желание приберечь его на будущее. Это был и определенного рода знак недовольным, что их голос услышан и принят во внимание. Ведь 1810 год — это начало реформ Михаила Сперанского, создателя совершенно нового для Российской империи учреждения — Государственного совета. «Манифест об открытии Государственного совета» подписал 1 января 1810 года император, а председателем совета стал канцлер Николай Румянцев, государственным секретарем — Сперанский. Госсовет выполнял роль совещательного органа и должен был обсуждать и готовить законопроекты на подпись императору. Хотя первоначально речь шла о более радикальном шаге — создании Государственной думы.
Сперанского люто ненавидела подавляющая часть дворянства. Своей активной деятельностью госсекретарь раздражал при дворе многих. Ими велась и соответствующая работа по дискредитации реформатора с целью смещения госсекретаря, что было непросто, так как он все еще пользовался доверием государя. Император же в этой ситуации, похоже, пытался усидеть на двух стульях. Он пошел на полумеры. И Госсовет учредил, и Ростопчина назначил. Вот в какой обстановке произошло возвращение Федора Васильевича на государственную службу.
Противники Ростопчина использовали того для борьбы против Сперанского, которого в чем только не обвиняли: в краже документов, в шпионаже, продаже российских интересов за польскую корону, обещанную ему Наполеоном, и т. п. Ростопчин сумел облечь обвинения против Сперанского в «научную» форму, написав в 1811 году «Записку о мартинистах», то есть масонах. Кому как не Ростопчину было писать эту записку. Еще в 1796 году, разбирая архив покойной императрицы, тот обнаружил секретные бумаги о масонском заговоре с целью убийства Екатерины и довел эти сведения до Павла. После чего император в 1799 году запретил масонские ложи в России.
По Ростопчину, получалось, что тайные общества никуда не исчезли, а лишь на время законспирировались. А Сперанский и есть главный покровитель масонов, вражеского общества «нескольких обманщиков и тысяч простодушных жертв», «поставившего себе целью произвести революцию… подобно негодяям, которые погубили Францию». Злободневность записке придало и упоминание Наполеона, «который всё направляет к достижению своих целей, покровительствует им и когда-нибудь найдет сильную опору в этом обществе, столь же достойном презрения, сколько опасном». Записка получила широкое распространение и дошла до адресата, которому она и была предназначена, хотя поначалу писалась для его сестры Екатерины Павловны.
Как Ростопчин попал на должность московского военного генерал-губернатора? Случилось это после встречи с Александром в марте 1812 года. Все произошло как бы случайно: «Накануне войны я решился поехать в Петербург, чтобы предложить свои услуги государю, — не указывая и не выбирая какого-либо места или какой-нибудь должности, а с тем лишь, чтобы он дозволил мне состоять при его особе. Государь принял меня очень хорошо. При первом свидании он мне долго говорил о том, что решился насмерть воевать с Наполеоном, что он полагается на отвагу своих войск и на верность своих подданных».
Ростопчин нашел весьма удачный повод напомнить о себе государю. Намерения графа были таковы: служить без какого-либо места, без какой-нибудь должности, ни за что серьезно не отвечая, но главное — быть рядом с троном. Государь удовлетворил просьбу графа, и тот стал собираться в Москву, чтобы затем оттуда выехать в Вильну, где находилась главная квартира Его Императорского Величества.
Ростопчин оказался в столице в непростое время, став свидетелем падения всесильного реформатора Михаила Сперанского. Арестовывать его явился сам министр полиции Балашов. Сперанского сослали в Нижний Новгород, несмотря на то, что император весьма сожалел об этом: «Прошлой ночью отняли у меня Сперанского, а он был моей правой рукой».
Как заметил Ростопчин, «низвержение его (Сперанского. —
В это же время государь был озабочен и другой кадровой проблемой — кем заменить давно просящегося на покой престарелого московского военного генерал-губернатора Ивана Гудовича. И здесь все решили те же «В. К. К. и кн. О». Именно они и предложили кандидатуру Ростопчина: «Государь накануне приезжал провести с ними вечер и выражал, что затрудняется в выборе преемника фельдмаршалу Гудовичу, которого не хотел оставлять на занимаемом месте, по причине его старости и слабости. В. К., относившаяся ко мне всегда весьма добродушно и дружелюбно, назвала ему меня, и государь тотчас же решился и благодарил ее за эту мысль, которую назвал счастливою». Вот так и решилась судьба Москвы.
Узнав о свалившейся на него чести, Ростопчин стал было отказываться, мотивируя это тем, что лучше «предпочел бы сопровождать императора в момент, когда всем благородным и честным людям следует быть около его особы». А на следующий день его уже уговаривал сам император: «Государь стал настаивать, наговорил мне кучу комплиментов, прибегнул к ласкательству, как то делают все люди, когда они нуждаются в ком-нибудь или желают чего-либо, а наконец, видя, что я плохо поддаюсь его желанию, прямо сказал: «Я того хочу». Это уже было приказанием, и я, повинуясь ему, уступил. Так как лица, которых считали нужными, в большинстве случаев ломались и, ничего еще не сделав, желали оценки их будущих трудов, просили денежных наград, лент, чинов и т. п., — то я взял на себя смелость потребовать от государя, чтобы мне лично ничего не было дано, так как я желал еще заслужить те милости, которыми августейший его родитель, в свое царствование, осыпал меня; но, с другой стороны, просил принимать во внимание мои представления в пользу служащих под моим начальством чиновников». Ростопчин немного поломался и согласился.
Выбор государя вызывает у историков немало вопросов. Неужели никому кроме Ростопчина нельзя было доверить столь важный стратегический пост, как управление Москвой? Что же это за новоявленный Илья Муромец такой, что тридцать лет и три года сидел на печи, а затем вдруг понадобился. Почти десять лет пребывал он в отставке, отправленный в оную еще при Павле I! И еще просидел бы столько же, если бы не 1812 год.
Ростопчин вовсе не являлся тем «крепким хозяйственником», что способен был мобилизовать Москву с ее огромным общественным и промышленным потенциалом на помощь армии, а в случае чего — организовать эвакуацию населения и имущества. Не был он и одаренным военачальником, который сумел бы превратить Первопрестольную в город-крепость. Чем же руководствовался император, назначая Ростопчина? Скорее всего, общественным мнением, в котором московский дворянин Ростопчин зарекомендовал себя как истинный борец с Франкофонией, противник Наполеона, да и всей Франции, в общем, настоящий патриот. Это было назначение политическое, что и привело в дальнейшем к столь печальным последствиям для Москвы.
Был ли искренен Ростопчин, уверяя читателей в неожиданности поступившего к нему предложения? Похоже, что нет. О том, что дни Гудовича на губернаторском посту сочтены, не могли не знать ни в Благородном собрании, ни в Английском клубе, завсегдатаем которых был Ростопчин. Связи его простирались далеко за пределы подмосковной усадьбы Вороново и вели в закрытые салоны петербургского света.
От Ростопчина о фельдмаршале Иване Гудовиче государь мог услышать и такое: «Честнейший в мире человек, достигший фельдмаршальского звания благодаря тому, что всю жизнь провел на службе, не имевший за собой никакой военной репутации, необразованный, ограниченного ума, кичившийся своим чином и местом, вполне состоявший под властью и влиянием своего брата и своего врача — двух бесстыдных плутов, которые думали лишь об извлечении всевозможных выгод из того влияния, которое они имели на престарелого фельдмаршала»[33]. Мало того что слова эти написаны Ростопчиным о своем предшественнике, что уже не очень хорошо характеризует графа, важно и другое: Гудович — весьма достойный военачальник, внесший не менее полезный вклад в историю России, чем Ростопчин.
Итак, пообещав государю держать в секрете свое будущее назначение в Москву, Ростопчин покинул столицу и в конце марта уже был в городе, которым вскоре ему надлежало управлять. В эти дни Александр Булгаков пишет своему брату Константину: «Слышал я о Ростопчине как о человеке весьма любезном; береги его дружбу, она может тебе быть полезна, ибо люди его достоинства недолго остаются без места»[34].
Булгаков как в воду глядел — вскоре ему суждено будет стать одним из ближайших сотрудников Ростопчина в московской администрации. Переписка братьев Булгаковых — ценнейший источник знаний о почти сорока годах жизни Москвы и Санкт-Петербурга начиная с 1802 года.
24 мая 1812-го император наконец-то отправил Гудовича в отставку, заменив его Ростопчиным. Но поскольку к должности генерал-губернатора прибавлялось прилагательное военный, а Ростопчин с 1810-го был обер-камергером, то еще через пять дней последовал указ о переводе графа в военную службу с чином генерала от инфантерии. Многие офицеры и генералы — доблестные участники Бородинского сражения — так и не стали полными генералами, хотя крови за царя и отечество пролили немало. А гражданский чиновник Ростопчин превратился в генерала от инфантерии в один день[35]. 17 июля 1812 года граф стал главнокомандующим в Москве.
Уже первая фраза, которой Ростопчин начинает рассказ о своей службе московским градоначальником, поражает самонадеянностью: «Город, по-видимому, был доволен моим назначением». Еще бы не радоваться, ведь три недели в Москве стояла несусветная жара, грозившая очередной засухой, и надо же случиться такому совпадению, что именно в день приезда Ростопчина полил дождь. А тут еще пришло известие о перемирии с турками. Что и говорить, тут любой бы мог поверить в Промысел Божий. Похоже, что первым поверил в это сам Ростопчин.
Тем не менее о положительной реакции московского населения на назначение Ростопчина писал и Александр Булгаков: «Он (Ростопчин.
У нового начальника было еще одно преимущество перед соперниками: в свои 47 лет он казался просто-таки молодым человеком по сравнению с пожилыми предшественниками.
Большое внимание Ростопчин уделил пропагандистскому обеспечению своей деятельности, приказав по случаю своего назначения отслужить молебны перед всеми чудотворными иконами Москвы. Также он объявил москвичам, что отныне устанавливает приемные часы для общения с населением — по одному часу в день, с 11 до 12 часов. А те, кто имеет сообщить нечто важное, могут и вовсе являться к нему и днем и ночью. Это произвело на горожан благоприятное впечатление.
Но главное — это начать работать шумно и бурно, дав понять, что в городе что-то меняется. Кардинально новый губернатор в короткий срок ничего не мог изменить — на это требовались годы. Поэтому Ростопчин начал с мелочей. Например, отвечая на жалобы «старых сплетниц и ханжей», приказал убрать изображения гробов, служившие вывесками магазинов ритуальных услуг. Также Ростопчин велел снять объявления, наклеенные в неположенных местах — на стенах церквей, запретил выпускать ночью собак на улицу, детям пускать бумажных змеев, а также возить мясо в открытых телегах. Губернатор повелел посадить под арест офицера, приставленного к раздаче пищи в военном госпитале, за то, что не нашел его в кухне во время завтрака. Заступился за одного крестьянина, которому вместо 30 фунтов соли отвесили только 25; посадил в тюрьму чиновника, заведовавшего постройкой моста на судах, снял с должности квартального надзирателя, обложившего мясников данью, и т. п. А еще… Ростопчин организовал под Москвой строительство аэростата, с которого предполагалось сбрасывать бомбы на головы французов… Наконец, он упек в ссылку того самого врача, что пользовал Гудовича. Звали эскулапа Сальватор, его выслали в Пермь, хотя у него уже лежал в кармане паспорт для выезда за границу. Виноват ли он был или нет — не так важно. Известие о раскрытии вражеской деятельности врача бывшего генерал-губернатора было инструментом в насаждении Ростопчиным шпиономании в Москве. Кульминацией шпиономании стала жестокая расправа над сыном купца Верещагина 2 сентября 1812 года, но об этом — дальше.
Губернатор взял за обычай по утрам мчаться в самые отдаленные кварталы Москвы, чтобы оставить там следы «справедливости или строгости». Любил он инкогнито ходить по московским улицам в гражданском платье, чтобы затем, загнав не одну пару лошадей, к восьми часам утра быть в своем рабочем кабинете и слушать доклады чиновников. Эти методы работы он позаимствовал у покойного императора Павла. Возможно, что еще одно павловское изобретение — ящик для жалоб, установленный у Зимнего дворца, Ростопчин также применил бы в Москве, но война помешала.
Как похвалялся губернатор Ростопчин, два дня понадобилось ему, чтобы «пустить пыль в глаза» и убедить большинство московских обывателей в том, что он неутомим и что от его глаз ничто не скроется.
А тем временем Великая армия Наполеона, перешедшая Неман 12 июня 1812 года, продвигалась к Москве. И одного лишь сбора средств московским дворянством и купечеством в помощь армии было уже недостаточно. Ростопчин решает, что наиболее важным делом теперь является распространение среди населения уверенности в том, что положение на фронте хотя и опасно, но француз к Москве не подойдет: «Я чувствовал потребность действовать на умы народа, возбуждать в нем негодование и подготовлять его ко всем жертвам для спасения отечества. С этой-то поры я начал обнародовать афиши, чтобы держать город в курсе событий и военных действий. Я прекратил выпуск ежедневно появлявшихся рассказов и картинок, где французов изображали какими-то карликами, оборванными, дурно вооруженными и позволяющими женщинам и детям убивать себя». Ну что же, адекватная оценка противника — факт отрадный, если он сопровождается и другими мерами, способствующими отражению великой опасности от Москвы.
До нашего времени дошли два десятка афиш или, как они официально именовались, «Дружеские послания главнокомандующего в Москве к жителям ее». Они выходили почти каждый день начиная с 1 июля по 31 августа 1812 года, а затем с сентября по декабрь того же года. Вот первая афиша: «Московский мещанин, бывший в ратниках, Карнюшка Чихирин, выпив лишний крючок на тычке, услышал, что будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился и, разругав скверными словами всех французов, вышед из питейнаго дома, заговорил под орлом так: «Как! К нам? Милости просим, хоть на святки, хоть и на масляницу: да и тут жгутами девки так припопонят, что спина вздуется горой. Полно демоном-то наряжаться: молитву сотворим, так до петухов сгинешь! Сиди-тко лучше дома да играй в жмурки либо в гулючки. Полно тебе фиглярить: ведь солдаты-то твои карлики да щегольни; ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздует, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят; право, так, все беда: у ворот замерзнуть, на дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться. Да что и говорить! Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову положить. Карл-то шведский пожилистей тебя был, да и чистой царской крови, да уходился под Полтавой, ушел без возврату. Да и при тебе будущих-то мало будет. Побойчей французов твоих были поляки, татары и шведы, да и тех старики наши так откачали, что и по сю пору круг Москвы курганы, как грибы, а под грибами-то их кости. Ну, и твоей силе быть в могиле. Да знаешь ли, что такое наша матушка Москва? Вить это не город, а царство. У тебя дома-то слепой да хромой, старухи да ребятишки остались, а на немцах не выедешь: они тебя с маху сами оседлают. А на Руси што, знаешь ли ты, забубённая голова? Выведено 600 000, да забритых 300 000, да старых рекрутов 200 000. А все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестом молятся, все братья родные. Да коли понадобится, скажи нам батюшка Александр Павлович: «Сила христианская, выходи!» — и высыпет бессчетная, и свету Божьяго не увидишь! Ну, передних бей, пожалуй: тебе это по сердцу; зато остальные-то тебя доконают на веки веков. Ну, как же тебе к нам забраться? Не токмо что Ивана Великаго, да и Поклонной во сне не увидишь. Белорусцев возьмем да тебя в Польше и погребем. Ну, поминай как звали! По сему и прочее разумевай, не наступай, не начинай, а направо кругом домой ступай и знай из роду в род, каков русский народ!» Потом Чихирин пошел бодро и запел: «Во поле береза стояла», а народ, смотря на него, говорил: «Откуда берется? А что говорит дело, то уж дело?» 1 июля 1812»[37].
Афиша эта больше похожа на рассказик в былинном стиле, рассчитанная на те слои населения, которые с трудом могли ее прочитать. Таким способом московский генерал-губернатор «успокаивал» народ, одновременно завоевывая дешевый авторитет в бедных слоях населения. Следующая порция «успокоительного лекарства» от Ростопчина относится к 9 августа 1812-го: «Слава Богу, все у нас в Москве хорошо и спокойно! Хлеб не дорожает, и мясо дешевеет. Однако всем хочется, чтоб злодея побить, и то будет. Станем Богу молиться, да воинов снаряжать, да в армию их отправлять. А за нас пред Богом заступники: Божия Матерь и московские чудотворцы; пред светом — милосердный государь наш Александр Павлович, а пред супостаты — христолюбивое воинство; а чтоб скорее дело решить: государю угодить, Россию одолжить и Наполеону насолить, то должно иметь послушание, усердие и веру к словам начальников, и они рады с вами и жить, и умереть. Когда дело делать, я с вами; на войну идти, перед вами; а отдыхать, за вами. Не бойтесь ничего: нашла туча, да мы ее отдуем; все перемелется, мука будет; а берегитесь одного: пьяниц да дураков; они, распустя уши, шатаются, да и другим в уши врасплох надувают. Иной вздумает, что Наполеон за добром идет, а его дело кожу драть; обещает все, а выйдет ничего. Солдатам сулит фельдмаршальство, нищим — золотые горы, народу — свободу; а всех ловит за виски, да в тиски и пошлет на смерть: убьют либо там, либо тут. И для сего и прошу: если кто из наших или из чужих станет его выхвалять и сулить и то и другое, то, какой бы он ни был, за хохол да на съезжую! Тот, кто возьмет, тому честь, слава и награда; а кого возьмут, с тем я разделаюсь, хоть пяти пядей будь во лбу; мне на то и власть дана; и государь изволил приказать беречь матушку Москву; а кому ж беречь мать, как не деткам! Ей-Богу, братцы, государь на вас, как на Кремль, надеется, а я за вас присягнуть готов! Не введите в слово. А я верный слуга царский, русский барин и православный христианин. Вот моя и молитва: «Господи, Царю Небесный! Продли дни благочестиваго земного царя нашего! Продли благодать Твою на православную Россию, продли мужество христолюбиваго воинства, продли верность и любовь к отечеству православнаго русскаго народа! Направь стопы воинов на гибель врагов, просвети и укрепи их силою Животворящаго Креста, чело их охраняюща и сим знамением победита»[38].
Назвав французских солдат карликами, Ростопчин вновь дал повод для невероятных слухов: «Слышавши, что пленные неприятели находятся за Дорогомиловской заставой, мне хотелось удостовериться, действительно ли, как носились слухи, что неприятельские солдаты не походят на людей, но на страшных чудовищ?
Недалеко от села Филей находилось сборище народа, в виде кочующего цыганского табора, состоящее из двухсот пленных неприятелей разных племен, наречий, состояний, окруженное конвоем из ратников с короткими пиками и несколькими на лошадях казаками. Мундиры на пленниках были разноформенные; некоторые из них были ранены и имели повязки на разных частях тела; они, издали завидев приближавшихся к их стану любопытных зрителей, показывая руками на небо и на желудок, кричали: «Русь! Хлиба!» Одни из них, свернувшись в клубок, спали на траве, другие чинили платье, третьи жарили картофель на разложенном огне; но были и такие, которые, со злобою косясь на зрителей, что-то себе под нос ворчали. Русские со свойственным им добродушием и христианскою любовью к ближнему, исполняя Евангельские заповеди — «за зло плати добром врагу твоему, алчущего накорми, жаждущего напои, нагого одень», — раздавали пленным хлеб и деньги.
В близком расстоянии от пленных, в обширной крестьянской избе помещалось человек до тридцати штаб- и обер-офицеров неприятельской армии; здесь царствовало веселье, сопровождаемое разными оргиями: одни пили из бутылок разные заморские вина, шумели между собою и во все горло хохотали, другие играли в карты, кричали и спорили; некоторые, под игравшую флейту, выплясывали французскую кадриль; прочие, ходя, сидя, лежа курили трубки, сигары или распевали, каждый на свой лад, разноязычные песни.
Русские, смотря на иностранное удальство, говорили: «Каков заморский народ! Не унывают и знать не хотят о плене; как званые гости на пир пожаловали, пляшут себе и веселятся. Недаром ходит молва в народе: «Хоть за морем есть нечего, да жить весело»[39].
А Наполеон все ближе подходил к Москве, те самые заморские гости, что и в плену веселятся, обещали устроить москвичам отнюдь не радостную жизнь. Об этом в афише ни слова. Но ведь московское дворянство узнавало о положении на фронте не по рассказам графа, все, кому было куда выехать и, главное, на чем, активно собирали вещи и выезжали из Первопрестольной.
Хотя и без воздействия Ростопчина среди московского населения стало все сильнее проявляться то самое «скрытое чувство патриотизма», о котором пишет Лев Толстой в романе «Война и мир». Жизнь в Москве переменилась. «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни», — писал Александр Пушкин в «Рославлеве».
Как видим, написание простонародных листков или афиш — одно из тех дел, которыми активный градоначальник запомнился москвичам и вошел в историю. Слишком необычно это было — начальник Москвы лично занимался их написанием, развивая свой литературный дар. Петр Вяземский вспоминал: «Так называемые «афиши» графа Ростопчина были новым и довольно знаменательным явлением в нашей гражданской жизни и гражданской литературе. Знакомый нам «Сила Андреевич» 1807 г. ныне повышен чином. В 1812 г. он уже не частно и не с Красного крыльца, а словом властным и воеводским разглашает свои Мысли вслух из своего генерал-губернаторского дома, на Лубянке».
«Столько было дел, — рассказывает Ростопчин, — что недоставало времени сделаться больным, и я не понимаю, как мог я перенести столько трудов. От взятия Смоленска до моего выезда из Москвы, то есть, в продолжение двадцати трех дней я не спал на постели; я ложился, ни мало не раздеваясь, на канапе, будучи беспрестанно пробуждаем то для чтения депешей, приходящих тогда ко мне со всех сторон, то для переговоров с курьерами и немедленного отправления оных. Я приобрел уверенность, что есть всегда способ быть полезным своему Отечеству, когда слышишь его взывающий голос: жертвуй собою для моего спасения. Тогда пренебрегаешь опасностями, не уважаешь препятствиями, закрываешь глаза свои на счет будущего; но в ту минуту, когда займешься собою и станешь рассчитывать, то ничего не сделаешь порядочного и входишь в общую толпу народа»[40].
Прочитав это, поневоле задаешься вопросом: и откуда только Ростопчин брал время на сочинение афишек? Над этим задумывались и его современники, и даже родственники. Один из них, Николай Карамзин, свояк графа, живший у него в доме, даже предлагал Ростопчину писать за него. При этом он шутил, что таким образом заплатит ему за его гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин отказался. Вяземский отказ одобрил, ведь «под пером Карамзина эти листки, эти беседы с народом были бы лучше писаны, сдержаннее, и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но за то лишились бы они этой электрической, скажу, грубой, воспламеняющей силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ. Русский народ — не Афиняне: он, вероятно, мало был бы чувствителен к плавной и звучной речи Демосфена и даже худо понял бы его». Лев Толстой назвал язык афишек «ерническим».
Свои послания к москвичам Ростопчин писал быстро. Например, когда граф узнал, что в Москву 11 июля должен пожаловать император с проверкой, он тотчас сел за написание соответствующей афиши. После чего уже весь город знал о предстоящем приезде государя. Ростопчину не откажешь в деловой хватке — приезд императора, а точнее его «пропагандистское обеспечение» сыграло свою решающую роль в огромном патриотическом подъеме, наблюдавшемся в Москве.