Анатолий Мошковский
ТРИ БЕЛОСНЕЖНЫХ ОЛЕНЯ
От автора
Впервые я увидел тундру из окна самолёта, летевшего в Нарьян-Мар — главный город Ненецкого национального округа. Неоглядная раввина с озёрами, лесами и сопками шла внизу, и она казалась мне сверху холодной, пустой и совершенно безлюдной и скучной. Я даже подумал: «Зачем я решил лететь сюда?» А потом быстрая оленья упряжка привезла меня в стойбище, и я стал жить в тундре. Я спал в чуме на оленьих шкурах, ездил в огромное стадо, грелся у железной печки, слушал рассказы и легенды. Я сдружился с пастухами, весёлыми, ловкими и отважными людьми, с их хлопотливыми жёнами, с их детьми, любопытными и, как все дети в мире, неугомонными и шумными. И чем дольше жил я в тундре, тем глубже открывалась мне её красота. И когда я вернулся домой, мне захотелось написать о том, что я видел, слышал и сам испытал в тундре. Получилась книга «Три белоснежных оленя». Она вышла в издательстве «Детская литература» в 1960 году.
Четыре рассказа из этой книги вы прочтёте здесь.
Малица
Я долго ждал, когда из тундры приедут пастухи. Они должны были захватить меня в стойбище. И я дождался: они приехали. Старый пастух ушёл в крайний дом, а молодой поправлял на оленях упряжь. Я подошёл к нему и объяснил, в чём дело.
— Завтра едем, — сказал парень. — Очень рано.
— Идёт, — ответил я.
— А в чём поедешь? В этом? — Он кивнул на мою кепку и плащ.
— Ну да.
Ненец засмеялся и помотал головой:
— Не возьму.
Я ничего не понимал, а он минут пять смеялся. Вытирая мокрое от слёз лицо, он наслаждался моей крайней наивностью и, видимо, очень сожалел, что был один и не с кем было разделить веселье.
— В тундру так не ездят, — наконец разъяснил он мне таким тоном, каким говорят с малышами в детском саду. — Ясно? Малицу бери.
Что такое малица, я знал хорошо. Читал о ней в книгах, видел на плечах ненцев и коми. И вот теперь выяснилось, что без этой малицы мне как своих ушей не видать настоящей тундры. Малицу на время согласилась дать учительница-ненка. Утром она достала её из кладовки и принесла на кухню: огромную, из выделанной оленьей шкуры рубаху мехом внутрь, с пришитыми к ней капюшоном и рукавицами.
— Примерьте, — сказала учительница, — подойдёт ли.
Я стал было снимать плащ, но она остановила меня:
— Не надо. На плащ надевайте.
Я взял в руки большущую, тяжеленную малицу, гадая, с чего же начинать.
— Как платье, на голову, — подсказала учительница. — Это очень просто.
Я послушно сунул голову внутрь, накинул малицу на себя и в полных потёмках стал руками разыскивать рукава. Было тепло и мягко от оленьего меха. Не помню, сколько времени барахтался я внутри малицы, отыскивая рукава. Один рукав всё-таки нашёл, но второй куда-то запропастился. Голову, разумеется, нужно было просунуть в узкую горловину, соединявшую малицу с капюшоном, и голова моя наконец упёрлась в эту горловину, но вот беда: она оказалась такой узкой, что наивно было и думать, что в неё можно протолкнуть голову.
Стало жарко. Я чуть не задохнулся, открыл рот, и он мгновенно забился шерстью. Шерсть щекотала шею, ноздри, уши. После того как руки в конце концов выбрались сквозь рукава наружу, они отлично могли бы помочь голове. Но уж слишком узкой была горловина!
Учительница между тем не бездействовала — она энергично руководила одеванием. Её голос — мои уши были туго сжаты — долетал до меня издалека:
— Не бойтесь. Смелее просовывайте голову. Пройдёт.
И вдруг раздался смех, и я сразу понял — детский смех. Никаких ребят в доме я не видел. Очевидно, они проснулись и, заинтересованные вознёй и шумом на кухне, пришли из другой комнаты. Я доставил им не меньше удовольствия, чем молодому пастуху возле упряжки. Они хохотали от всех моих безуспешных попыток протолкнуть голову. Они визжали, и плакали, и, по-моему, — хотя в точности поручиться за это не могу, так как находился в полнейшей темноте, — катались по полу. Я на миг представил себе всю картину происходящего, и мне стало ещё жарче. Разозлившись, я изо всех сил потянул вниз малицу, и голова медленно двинулась по узкой горловине. Ещё мгновение — и я почувствовал удивительную лёгкость: голова прошла! Но всё же я немножко не рассчитал: только один глаз смотрел наружу, второй же упёрся в стенку капюшона.
Дом сотрясался от ребячьего хохота. Тогда учительница быстро повернула на мне малицу, и отверстие капюшона оказалось как раз против лица.
Хохот мгновенно стих. Ребята стояли с серьёзными лицами, и я даже подумал, не почудился ли мне этот смех. Я выплюнул изо рта клочья серой оленьей шерсти, вытер ворсинки с губ, осмотрелся вокруг и даже позволил себе сделать несколько шагов по кухне. Малица опускалась чуть не до пола. Голову плотно сжимал капюшон, и лишь глаза, нос и рот, как из водолазного шлема, выглядывали из круглого отверстия. Уши по-прежнему оставались сдавленными, и все звуки доносились до меня точно издали. Голову я поворачивал с трудом и ходил, точно аршин проглотив. Учительница сказала, что в рукавицах есть прорези и в них можно просунуть руки, что я тотчас и сделал. Во всём теле я ощущал страшную, невыносимую испарину… Проклятая малица, как только носят тебя ненцы!
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Прекрасно, — сказал я и, путаясь в полах малицы, неверными шагами двинулся к выходу. Никогда ещё я не был таким тяжёлым, неуклюжим, нескладным.
— Можете снять её пока, — сказала учительница. — Сейчас на улице тепло. А в тундре наденете.
— Спасибо, мне не жарко, — тем же тоном ответил я, чувствуя, как майка прилипла к спине.
Опять надевать эту малицу? Нет, с меня хватит. Буду обедать в ней, умываться, бриться, спать. Но чтоб снять её? Нашли дурака…
Я шёл по посёлку с рюкзаком на плече к упряжкам, шёл и спотыкался на каждом шагу. Голову повернуть я не мог и поэтому смотрел прямо перед собой, двигаясь зигзагами. Я завидовал каждому встречному, одетому в малицу. Он представлялся мне высшим, диковинным существом, и при виде этого существа ещё острее понимал я своё ничтожество. Потом пожилой ненец позвал меня выпить перед дорогой чаю. Я не отказался и до сих пор горько сожалею об этом: пить горячий чай, не снимая малицы, в протопленном доме — удел великомучеников, и с того утра до сего дня мой интерес к чаю заметно понизился. Молодой пастух встретил меня улыбкой и что-то сказал — что, я не мог разобрать: мешал меховой капюшон. Я отодвинул его от уха и переспросил.
— Теперь порядок, — повторил парень, — теперь ты настоящий тундровик.
Я вздохнул, но постарался сделать это так тихо, чтобы он не слышал.
В дороге — ехали мы часа четыре — я так привык к малице, что почти не ощущал её. Капюшон теперь не так жал голову, и я различал звуки и даже мог полуоборачиваться не всем корпусом, а одной головой. Я запросто прыгал на нарты,[1] быстро подбирая под себя полы малицы, чтобы она не волочилась и не пачкалась в болотной жиже. Вспомнил я о малице только тогда, когда мы приехали в стойбище и вошли в чум.
Видно, женщины давно заметили упряжки, потому что на железной печке уже темнел чайник. Печка гудела вовсю, и в чуме было так жарко, что я едва стоял на ногах. Ненцы мгновенно сбросили с себя малицы и очутились в одних пиджаках. Я уже пил чай в малице — хватит. Подражая каждому их движению, я тоже поднял голову и стал протискивать её. Но не тут-то было! Она проходила туго, и рот опять оказался полон оленьей шерсти. И снова в чуме раздался смех. Все дети тундры точно сговорились. Я дёрнул малицу так, что едва не оторвал голову. Но малица не снялась.
— Ты не дёргай, ты полегче, — сочувственно посоветовал кто-то.
Я нажал полегче, снял, бросил её к шестам чума и минуты две учащённо дышал. Потом опять выплюнул изо рта шерсть и стал отряхиваться от неё, потому что весь был щедро осыпан ею. Затем мы пили чай с лепёшками, ели вкусный холодец из оленины и разговаривали о том о сём…
Кончив чаепитие, мужчины надели малицы и вышли из чума. Я с ужасом посмотрел на свою малицу. Она лежала зловещим комом у шестов и терпеливо поджидала меня. Нет, хватит! Я вышел в одном плаще.
Резкий осенний ветер тянул от озёр и речек, и я сразу почувствовал, что меня пробрало насквозь. Повернулся спиной к ветру, встал за большие грузовые нарты с высоким деревянным ларем. Но и это не спасло. Ветер пронизывал. Я старался не думать о малице и твёрдо решил держаться до последнего. Через час мои руки совершенно окоченели, и пальцы нельзя было согнуть в суставах; появился кашель и насморк. Как обречённый, полез я в чум. К счастью, в нём никого не было.
Расправив малицу так, чтобы отверстие капюшона оказалось как раз против лица, я накинул её на себя, плотно закрыв рот и глаза. Старая история! Руки быстро отыскали рукава, но голова… Она опять застряла где-то в середине горловины — и ни с места. Вдруг я услышал шаги — кто-то вошёл в чум. Я сделал нечеловеческое усилие — голова тотчас пролезла, и я увидел, что в чум вошёл знакомый молодой пастух.
Вечером, ложась спать, я довольно просто сдёрнул с себя малицу — был некоторый навык, но всё же я долго не мог уснуть, думая, что завтра утром опять придётся натягивать её.
Встать я решил пораньше, чтоб никто не видел моих мучений. Но, когда я проснулся, жильцы чума, кроме ребят, уже были на ногах. Я поднял малицу, скрутил и шагнул из чума.
— Куда пошёл? — спросил хозяин.
— Шерсть вытрясти. Больно лезет.
— Ну, иди, иди!
Здесь, у небольшого озерка, в двухстах шагах от чума, в глубокой впадине, меня никто не видел: я расправил малицу, глотнул свежего воздуха, сунул в меховой мешок голову и, как и следовало ожидать, опять застрял в узкой горловине. Пот тёк с меня в три ручья, я пыхтел, злился, скрипел зубами, работал руками и подбородком и наконец увидел свет. Но радости не было: слишком дорого досталась победа. Я сдёрнул с себя малицу, опять накинул и снова занялся продеванием головы. Надел и сбросил. Не помню, сколько раз продолжалось это…
Через полчаса я подошёл к чуму.
— Всю шерсть выбил? — спросил хозяин, и узкие щёлки его глаз весело блеснули.
— Всю.
— Долгонько что-то!
— Так ведь шерсти было много.
— Худая, видно, малица. Лезет, как олень по весне.
— Худая… — согласился я.
Вот и всё. В обед я мгновенно сбросил малицу, и глаза у ребят на этот раз были строги и задумчивы. После обеда я так же легко надел малицу, и мы с бригадиром поехали в стадо, которое паслось в трёх километрах от стойбища.
В малице было тепло, уютно, удобно, и я до сих пор уверен, что никакая городская одежда никогда не заменит этой мудрой и простой одежды тундры — малицы.
Лебединое крыло
Всё было, как в настоящем стаде: одни — мальчишки-пастухи — как угорелые бегали с тынзеями;[2] другие — олени — хоркали, прыгали из стороны в сторону, увёртывались от летящих на них арканов. Пастухи хитрили: бежали наперерез оленям, пугали их криками и метко бросали тынзеи. Так ведут себя и настоящие оленеводы, когда им нужно поймать в стаде ездовых быков для нарт.
И вдруг в этой мешанине и суматохе раздался крик Женьки Канюкова:
— Упряжка!
И тотчас ребята забыли, кто из них пастух, кто олень. Женька показывал рукой на гребень зелёного холма: по нему бежала пятёрка серых, впряжённых в нарты оленей.
— Плохо бегут, — сказал мальчишка с царапиной на носу. — Или быки устали, или груз большой.
Скоро все увидели на нартах две фигурки. Собаки с лаем бросились навстречу упряжке. Вот упряжка обогнула озерцо, скрылась в лощине, вынырнула, и олени вынесли нарты к самым чумам. Ребята окружили их, замолкли, разглядывая нового человека.
— Чего вытаращились? — сказал пастух дядя Ипат, слезая с нарт. — Товарища вам привёз, чтоб не скучали.
— А нам и не скучно, — заявил мальчишка с косой царапиной на носу.
— Заткнись! — Женька замахнулся свёрнутым в моток тынзеем.
Низкорослый человек, сидевший на нартах с пастухом, сдвинул с головы капюшон малицы, и на ребят глянула краснощёкая девчоночья мордашка с любопытными карими глазами. Девчонка поправила на затылке чёрные косички с бантиками и оказала тоненьким голоском:
— Голова разболелась. Ехали, как по морю.
Женька заинтересовался:
— А ты что, по морю плавала?
— Плавала, — сказала девчонка. — Из Архангельска в Нарьян-Мар на «Юшаре». Как ударит волна, как качнёт, как подбросит вверх, а потом вниз, — голова кружится и болит. А здесь вместо волн — кочки.
— Это называется морская болезнь, — заметил Женька. — Я читал. А тебя звать-то как?
— Лена.
— А я Женька, — сказал он и с размаху кинул ей руку, как это делают взрослые, знакомясь.
Мальчишки захохотали, а Женька покраснел. И, чтоб приятели не заметили смущения, он засыпал её вопросами:
— Ты городская?
— Да, — грустно сказала Лена.
— И в тундре не была?
— Нет.
— И в чумах не жила?
— Не жила.
— А ещё ненка! — засмеялся мальчишка с поцарапанным носом.
Женька уже хотел дать ему подзатыльник, но девчонка не обиделась, и всё обошлось по-хорошему.
— Я в городе родилась, откуда же мне жить в чуме?
— В чуму, — поправил поцарапанный нос.
— Ой, сколько тут цветов! — вдруг вскрикнула Лена, оглянувшись, бросилась к небольшой лужайке, опустилась на колени и стала быстро рвать лиловые колокольчики и белые ромашки.
Собрав в пять минут целую охапку, она окунула в них лицо — оно сразу заблестело от росы — и засмеялась.
Женьке почему-то стало досадно.
— Да разве это цветы? — сказал он. — Остатки одни… Весной бы приехала — смотреть больно!