Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мемуары. Максимы - Франсуа Ларошфуко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Франсуа де Ларошфуко

Мемуары. Максимы

Издание подготовили

А. С. БОБОВИЧ, Э. Л. ЛИНЕЦКАЯ, М. В. РАЗУМОВСКАЯ, Н. Я. РЫКОВА

МЕМУАРЫ

I

(1624-1642)

Последние годы правления кардинала Мазарини я провел не у дел, на что обыкновенно обрекает опала; тогда я описал те волнения времен Регентства,[1] которые произошли у меня на глазах. Хотя участь моя изменилась, досуга у меня нисколько не меньше: я захотел использовать его для описания более отдаленных событий, в которых по воле случая мне нередко приходилось участвовать.

Я вступил в свет незадолго до опалы королевы-матери, Марии Медичи.[2] Король Людовик XIII,[3] ее сын, отличался слабым здоровьем, к тому же преждевременно подорванным чрезмерным увлечением охотой. Недомогания, которыми он страдал, усиливали в нем мрачное состояние духа и недостатки его характера: он был хмур, недоверчив, нелюдим; он и хотел, чтобы им руководили, и в то же время с трудом переносил это. У него был мелочный ум, направленный исключительно на копание в пустяках, а его познания в военном деле приличествовали скорее простому офицеру, чем королю.

Правил государством кардинал Ришелье,[4] и своим возвышением он был обязан лишь королеве-матери. У него был широкий и проницательный ум, нрав — крутой и трудный; он был щедр, смел в своих замыслах, но вечно дрожал за себя. Он задумал укрепить власть короля и свою собственную, сокрушив гугенотов и знатнейшие фамилии королевства, чтобы затем напасть на Австрийский царствующий дом и сломить могущество этой столь грозной для Франции державы. Все, кто не покорялись его желаниям, навлекали на себя его ненависть, а чтобы возвысить своих ставленников и сгубить врагов, любые средства были для него хороши. Страсть, которая издавна влекла его к королеве,[5] превратилась в озлобленность против нее. Королева чувствовала к нему отвращение, а ему казалось, что у нее были другие привязанности. Король был от природы ревнив, и его ревности, поддерживаемой ревностью Кардинала, было бы совершенно достаточно, чтобы восстановить его против королевы, даже если бы бесплодие их супружества и несходство характеров не способствовали тому же. Королева была привлекательна, ей были присущи мягкость, доброта, обходительность; в ее характере и уме не было и тени притворства и при всей своей добродетельности она тем не менее не почитала себя оскорбленной вниманием поклонников. Ее и г-жу де Шеврез[6] издавна связывало все то, что сближает два существа одного возраста и одинакового образа мыслей. Эта близость породила столь важные события, что я считаю необходимым сообщить здесь о некоторых из них, происходивших до того времени, о котором я буду рассказывать.

Г-жа де Шеврез была очень умна, очень честолюбива и хороша собой; она была любезна, деятельна, смела, предприимчива. Она умело пользовалась всеми своими чарами для достижения своих целей и почти всегда приносила несчастье тем, кого привлекала к осуществлению их. Ее полюбил герцог Лотарингский, и всякому хорошо известно, что в ней — первейшая причина несчастий, которые столь долго претерпевали и этот государь и его владения.[7] Но если дружба г-жи де Шеврез оказалась опасной для герцога Лотарингского, то близость с нею подвергла не меньшей опасности впоследствии и королеву.

Двор находился в Нанте; в ближайшем будущем ожидалось бракосочетание Месье[8] с м-ль де Монпансье. Эти дни, предназначенные, казалось бы, для радости и веселья, были омрачены делом Шалэ.[9] Он вырос в ближайшем окружении короля и был его главным гардеробмейстером; внешность Шалэ и его ум были отменно приятны, и он был чрезвычайно привязан к г-же де Шеврез. Его обвинили в том, что он умыслил на жизнь короля и предложил Месье отказаться от намеченного брака, чтобы затем, вступив на престол, жениться на королеве. Хотя это преступление не было в полной мере доказано, Шалэ отрубили голову. Кардиналу, желавшему припугнуть королеву и дать ей почувствовать, что не следует пренебрегать его страстью, не доставило особых усилий убедить короля, будто она и г-жа де Шеврез знали об умысле Шалэ, и достоверно известно, что при этом убеждении король оставался до конца своих дней.

Были и другие причины, восстановившие короля и Кардинала против королевы и г-жи де Шеврез. Во Францию прибыл граф Голландский,[10] чрезвычайный посол Англии, для переговоров о браке короля, своего повелителя, с Мадам,[11] сестрой короля. Граф Голландский был молод, очень красив, и он понравился г-же де Шеврез. Во славу своей страсти они вознамерились сблизить и даже толкнуть на любовную связь королеву и герцога Бекингема,[12] хотя те никогда друг друга не видели. Осуществить подобную затею было нелегко, но трудности не останавливали тех, кому предстояло играть в ней главную роль. Королева была такова, какою я ее описал; герцог Бекингем был любимцем короля Англии, молодой, щедрый, отважный, с несравненной внешностью. Г-жа де Шеврез и граф Голландский нашли со стороны королевы и герцога Бекингема полнейшую готовность, какую только могли пожелать, пойти им навстречу. Герцог Бекингем склонил английского короля послать его во Францию своим представителем, дабы заключить брачный союз с Мадам от имени своего государя, и прибыл с большей пышностью, большим величием и великолепием, чем если б то был сам король. Королева показалась ему еще привлекательнее, чем он мог вообразить, а он показался королеве достойным любви, как никто на всем свете. Первой встречей на церемонии его представления они воспользовались, чтобы поговорить о делах, занимавших их неизмеримо живее, чем дела обеих корон, и были поглощены лишь заботами своей страсти. Это счастливое начало вскоре было омрачено. Герцог Монморанси[13] и герцог Бельгард,[14] верные поклонники королевы, оказались теперь в пренебрежении; и хотя французский двор был великолепен, его в одно мгновение затмил своим блеском герцог Бекингем. Такое поведение королевы уязвило гордость кардинала Ришелье и возбудило его ревность, и он постарался как можно сильнее восстановить против нее короля. Теперь думали лишь о том, чтобы поскорее заключить брак и, таким образом, вынудить герцога Бекингема уехать из Франции. А он, сколько мог, оттягивал свой отъезд и, пользуясь своими привилегиями посла, искал встреч с королевой и нисколько не считался с неудовольствием короля. Больше того, однажды вечером, когда двор наводился в Амьене, а королева одна прогуливалась в саду, он вместе с графом Голландским проник за ограду и затем вошел в павильон, где она прилегла отдохнуть. Они оказались с глазу на глаз. Герцог Бекингем был смел и предприимчив. Случай ему благоприятствовал, и он попытался его использовать, выказав столь мало почтительности по отношению к королеве, что ей пришлось позвать своих дам, которые не могли не заметить некоторое ее смущение и даже беспорядок, в каком оказался ее туалет. Немного спустя герцог Бекингем удалился, страстно влюбленный в королеву и нежно любимый ею. Он расставался с нею, обрекая ее на ненависть короля и бешенство Кардинала, и понимал, что они разлучаются навеки. Наконец, он уехал, так и не добившись возможности переговорить с королевою наедине, но, охваченный порывом, которой может извинить только любовь, возвратился в Амьен назавтра после своего отъезда без всякого повода и в крайней поспешности. Королева была в постели; он вбежал в ее комнату и, обливаясь слезами, пал на колени пред нею и взял ее руки в свои. Королева была растрогана не меньше его. Наконец, графиня Ланнуа, статс-дама королевы? приблизилась к герцогу Бекингему и распорядилась принести ему кресло, сказав, что не принято беседовать с королевою, стоя перед ней на коленях. Графиня присутствовала при окончании их разговора, который длился недолго. Герцог Бекингем, выйдя от королевы, вскочил в седло и возобновил свой путь в Англию. Легко представить себе, какие толки породил при дворе его столь необыкновенный поступок и какие возможности для усиления неприязни короля к королеве подарил он Кардиналу.

Таково было положение дел, когда королева Английская отправилась к королю, своему супругу. Сопровождали ее герцог[15] и герцогиня Шеврез Церемония встречи доставила герцогу Бекингему столь желанный для него случай показать себя и управляемое им королевство во всем блеске великолепия, и он принял г-жу де Шеврез с почестями, какие мог бы воздать столь любимой им королеве. Герцогиня Шеврез вскоре покинула двор английского короля и вместе со своим мужем герцогом вернулась во Францию; она была встречена Кардиналом как лицо, преданное королеве и герцогу Бекингему. Тем не менее он пытался привлечь ее на свою сторону и заставить служить ему, шпионя за королевой. Больше того, на какое-то время он даже поверил, что г-жа де Шеврез благосклонна к нему, но при всем этом, не очень полагаясь на ее обещания, принял и другие меры предосторожности. Он захотел принять их также и в отношении герцога Бекннгема; и зная, что у того существует в Англии давняя связь с графиней Карлейль,[16] Кардинал, разъяснив графине, что их чувства сходны и что у них общие интересы, сумел так искусно овладеть надменной и ревнивой душой этой женщины, что она сделалась самым опасным его соглядатаем при герцоге Бекингеме. Из жажды отметить ему за неверность и желания стать необходимою Кардиналу она не пожалела усилий, чтобы добыть для него бесспорные доказательства в подтверждение его подозрений относительно королевы. Герцог Бекингем, как я сказал выше, был щеголем и любил великолепие: он прилагал много стараний, чтобы появляться в собраниях отменно одетым, Графиня Карлейль, которой было так важно следить за ним, вскоре заметила, что с некоторых пор он стал носить ранее не известные ей алмазные подвески. Она нисколько не сомневалась, что их подарила ему королева, но чтобы окончательно убедиться в этом, как-то на балу улучила время поговорить с герцогом Бекингемом наедине к срезать у него эти подвески, чтобы послать их Кардиналу. Герцог Бекингем в тот же вечер обнаружил пропажу и, рассудив, что подвески похитила графиня Карлейль, устрашился последствий ее ревности и стал опасаться, как бы ока не оказалась способной переправить их Кардиналу и тем самым не погубила королевы. Чтобы отвести эту опасность, он немедленно разослал приказ закрыть все гавани Англии и распорядился никого ни под каким видом не выпускать из страны впредь до обозначенного им срока. Тем временем по его повелению были спешно изготовлены другие подвески, точно такие же, как похищенные, и он отправил их королеве, сообщив обо всем происшедшем. Эта предосторожность с закрытием гаваней помешала графине Карлейль осуществить задуманное, и она поняла, что у герцога Бекингема достаточно времени, чтобы предупредить выполнение ее коварного замысла. Королева, таким образом, избегла мщения этой рассвирепевшей женщины, а Кардинал лишился верного способа уличить королеву и подтвердить одолевавшие короля сомнения: ведь тот хорошо знал эти подвески, так как сам подарил их королеве.

У Кардинала в то время зарождалось намерение разгромить партию гугенотов и обложить осадою Ла-Рошель. Эта война так пространно описана, что было бы бессмысленно задерживаться здесь на ее подробностях. Общеизвестно, что герцог Бекингем прибыл с сильным флотом, чтобы помочь Ла-Рошели, что он напал на остров Ре и, не овладев им, отступил после постигшей его неудачи; но далеко не все знают, что Кардинал обвинил королеву в том, будто это предприятие было задумано герцогом Бекингемом сообща с нею, чтобы принудить к заключению мира с гугенотами и доставить герцогу предлог возвратиться ко двору и свидеться с королевою. Эти замыслы герцога Бекингема оказались тщетными: Ла-Рошель была взята, а герцог убит вскоре после своего возвращения в Англию.[17] Кардинал с жестокосердною прямотой выражал свою радость по случаю его гибели; он позволил себе язвительные слова о скорби королевы и стал снова надеяться.

После взятия Ла-Рошели и разгрома гугенотов король отбыл в Лион для наведения порядка в итальянских делах и для оказания помощи Казале.[18] Именно тогда, как мною указано выше, я вступил в свет;[19] из итальянской армии, а которой был полковником Овернского полка, я возвратился ко двору и стал с некоторым вниманием подмечать происходившее у меня на глазах. Уже тогда говорили о размолвке между королевой-матерью и кардиналом Ришелье и предугадывали, что она должна повести к весьма значительным последствиям, но предугадать, чем это все завершится, было еще нелегко, Королева-мать поставила короля в известность, что Кардинал влюблен в королеву, его супругу. Это сообщение возымело действие, и король был им чувствительно задет. Больше того, казалось, что он расположен прогнать Кардинала и даже спросил королеву-мать, кого можно было бы поставить вместо него во главе правительства; она, однако, заколебалась и никого не решилась назвать, то ли опасаясь, как бы ее ставленники не оказались королю неприятны, то ли потому, что не успела договориться с тем, кого хотела возвысить. Этот промах со стороны королевы-матери явился причиной ее опалы и спас Кардинала. Король, ленивый и робкий, страшился бремени государственных дел и не желал потерять человека, способного снять с него этот груз. Кардинал же, получив в свое распоряжение достаточно времени и все необходимые средства, сумел рассеять ревность короля и оградить себя от происков королевы-матери. Однако, еще не чувствуя себя в силах сломить ее, он не упустил ничего, что могло бы поколебать ее положение. Она же, со своей стороны, сделала вид, что искренно помирилась с ним, но ненависть к нему затаила навсегда.

Вскоре после этого король занемог и настолько опасно, что все сочли что болезнь безнадежной. Королева-мать, видя, что он на краю могилы, задумала опередить Кардинала. Она приняла решение арестовать его, как только умрет король, и заточить в Пьер-Ансиз, поручив надзор за ним г-ну д'Аленкуру, коменданту Лиона.[20] Говорили, что Кардинал позднее узнал от герцога Монморанси имена и суждения всех присутствовавших на созванном королевой и враждебном ему Совете и в дальнейшем обрушил на них те самые кары, каким они хотели подвергнуть его.

После выздоровления короля двор возвратился в Париж, и королева-мать, переоценив свои могущество, снова ополчилась на Кардинала в День Одураченных.[21] Этот день получил такое название из-за произведенных им внезапных переворотов и притом тогда, когда влияние королевы представлялось наиболее незыблемым и когда король, чтобы быть ближе к ней и уделять ей больше заботы, поместился в особняке чрезвычайных послов близ Люксембургского дворца.[22] Однажды, когда король затворился наедине с королевою, она опять стала жаловаться на Кардинала и объявила, что не может больше терпеть его у кормила государства. Понемногу оба собеседника начали горячиться, и вдруг вошел Кардинал. Королева, увидев его, не могла сдержать своего раздражения: она принялась упрекать его в неблагодарности, в предательствах, которые он совершил по отношению к ней, и запретила ему показываться ей на глаза. Он пал к ее ногам и пытался смягчить ее своею покорностью и слезами. Но все было тщетно, и она осталась непреклонной в своей решимости.

Молва об опале Кардинала распространилась немедленно. Почти никто не сомневался, что он окончательно низложен, и придворные устремились толпой к королеве-матери, чтобы разделить с ней ее мнимое торжество. Но когда стало известно, что король в тот же день уехал в Версаль и что туда же за ним последовал Кардинал, все стали раскаиваться в этом изъявлении своих чувств. Кардинал колебался, следует ли и ему туда ехать, но кардинал Лавалетт[23] убедил его не терять короля из виду и не останавливаться ни перед чем, чтобы выстоять. Королеве советовали сопровождать короля и не оставлять его и таких обстоятельствах наедине с его собственной неуверенностью и лукавыми уловками Кардинала, но боязнь томиться в Версале от скуки и жить там без привычных удобств оказалась для нее непреодолимым препятствием, и столь разумный совет был ею отвергнут. Кардинал ловко воспользовался таким положением дел и, овладев волею короля, заставил его согласиться на опалу королевы-матери. Немного спустя она стала узницей, и ее бедствия длились до конца ее дней.[24] Они достаточно хорошо известны, равно как и то, что в своем падении она увлекла за собой большое число знатных особ: великий приор Вандом[25] и маршал Орнано[26] умерли в тюрьме несколько раньше; герцог Вандом[27] все еще пребывал в заключении; принцесса Конти[28] и герцог Гиз,[29] ее брат, были изгнаны; маршал Бассомпьер[30] отправлен в Бастилию; маршалу Марийаку[31] отрубили голову; его брата,[32] хранителя печати, отстранили от должности, чтобы передать ее г-ну де Шатонефу.[33] Мятеж Месье[34] привел на эшафот герцога Монморанси; хранителя печати де Шатонефа, которого отец герцога, коннетабль Монморанси,[35] взрастил как своего пажа, принудили стать судьей герцога; вскоре после этого и сам де Шатонеф был брошен в тюрьму, тогда как г-жа де Шеврез шла сослана в Тур,[36] причем ни за тем, ни за другою не было никакой вины, кроме близости к королеве и того, что они вместе с ней позволяли себе колкие насмешки над Кардиналом. Герцог Бельгард, главный шталмейстер, последовал за Месье. Мой отец подвергся, как и большая часть двора, преследованиям со стороны Кардинала: его заподозрили в том, что он привержен Месье, и он получил приказание удалиться в одно из принадлежавших ему поместий, находившееся невдалеке от Блуа.

Столько пролитой крови и столько исковерканных судеб сделали правление кардинала Ришелье ненавистным для всех. Мягкость регентства Марии Медичи была еще памятна каждому, и все вельможи королевства, видя себя поверженными, считали, что после былой свободы они впали в рабство. Я был воспитан в подобных воззрениях, и то, о чем я говорил выше, меня еще больше в них укрепило; владычество кардинала Ришелье показалось мне вопиющей несправедливостью, и я решил для себя, что партия королевы — единственная, к которой по долгу чести мне подобает примкнуть. Королева была несчастлива и гонима, и любовная страсть, которую испытывал к ней Кардинал, оборачивалась для нее нестерпимыми притеснениями. Ко мне она относилась с большой добротой и дарила меня знаками своего уважения и доверия. Я состоял в тесной дружбе с м-ль де Отфор,[37] очень юной и наделенной пленительной красотой; отменно добродетельная и бесконечно преданная своим друзьям, она была очень привязана к королеве и ненавидела Кардинала. Король, по-видимому, влюбился в нее, едва она вышла из детского возраста, но так как эта любовь нисколько не походила на обычную мужскую любовь, он ни разу не позволил себе покуситься на целомудрие юной девицы. Его настойчивое внимание доставило ей в большей мере добрую славу, чем осязательные блага, и он больше выказывал ей свою страсть длительным и тягостным для нее ухаживанием и вспышками ревности, чем милостями, которые ей расточал. Она с полным доверием делилась со мною всеми своими заветными чаяньями и мыслями, хотя я был еще очень молод; она же убедила королеву ничего не скрывать от меня. М-ль де Шемро,[38] фрейлина королевы, была также очень молода и восхитительно хороша; при этом прелесть ее ума влекла к ней не менее ее красоты. Она отличалась веселым, живым и задорным нравом, но ее насмешки всегда бывали тонкими и мягкими. Королева ее любила; м-ль де Шемро поддерживала особенно тесную дружбу с м-ль де Отфор и со мною и тем самым содействовала укреплению еще большей близости между нами.

Итак, было бы достаточно и гораздо менее веских оснований, чтобы ослепить человека, еще почти ничего не успевшего повидать, и повести его по пути, который обрек его стольким невзгодам. Мое поведение вскоре навлекло на меня неудовольствие короля и Кардинала, и отсюда пошла длинная череда опал, сделавших мою жизнь столь беспокойной и нередко побуждавших меня принимать в крупных событиях участие не в пример большее, нежели то, какое обычно отводится в них частным лицам. Но так как я не притязаю писать историю и намерен говорить о себе лишь тогда, когда это будет иметь прямое отношение к людям, с которыми я был связан общностью стремлений и дружбой, то и касаться я буду только того, в чем был лично замешан, поскольку все остальное общеизвестно.

В 1635 году последовало объявление войны королю Испании,[39] и маршалы Шатильон[40] и Брезе[41] вступили во Фландрию во главе двадцатитысячной армии, дабы соединиться с принцем Оранским,[42] который начальствовал над голландцами. Он стал главнокомандующим, и эти два корпуса, вместе взятые, насчитывали более сорока тысяч человек. Еще до этого соединения армия короля выиграла битву при Авене[43] и разгромила испанские войска под командованием принца Томазо.[44] Несколько молодых людей из знатных семейств приняли участие в этом деле как волонтеры; я был в их числе. Столь блистательная победа вызвала зависть принца Оранского и внесла разлад между ним и маршалами Шатильоном и Брезе. Вместо того, чтобы извлечь выгоду из такого значительного успеха и поддержать свою добрую славу, он распорядился разграбить и сжечь Тирлемон, чтобы тем самым покрыть позором оружие короля и запятнать его ненужной жестокостью; он осадил Лувен, не имея намерения его захватить, и настолько ослабил французскую армию непрерывными тяготами и нехваткой во всем, что к концу похода она оказалась неспособной самостоятельно возвратиться тем же путем, каким прошла ранее, и была вынуждена вернуться морем. Я вернулся вместе со всеми находившимися при ней волонтерами, и мое пребывание среди них принесло им несчастье, ибо нас всех прогнали из армии под предлогом, что мы слишком вольно говорили о происходившем во время похода; но основною причиною этого было желание короля доставить себе удовольствие, огорчив моим удалением от двора королеву и м-ль де Отфор.

Второй год этой войны подал врагам Кардинала множество поводов осуждать его образ действий. Объявление войны и намерение сокрушить Австрийский царствующий дом, с давних пор лелеемое этим столь великим правителем, вообще рассматривали как нечто дерзкое и сомнительное, а теперь все это представлялось и вовсе безумным и пагубным. Было известно, что испанцы, не встретив сопротивления, взяли Капель, Катле и Корби и что остальные пограничные крепости снабжены и укреплены нисколько, не лучше; что войска слабы и плохо дисциплинированы; что не хватает пороха и артиллерии; что неприятель вступил в Пикардию и ему открыт путь на Париж. Изумлялись и тому, как мог Кардинал столь легкомысленно поставить на карту величие короля и безопасность государства, не предусмотрев всех этих бедствий, и тому, что уже на второй год войны у него остался единственный выход — созвать ополчение. Эти слухи, распространившись по всему королевству, оживили различные группировки и породили среди врагов Кардинала умыслы на его власть и даже на самое жизнь.

Между тем король с теми войсками, которые ему удалось собрать, выступил в Амьен; Месье был при нем. Командование своей армией король поручил графу Суассонскому, молодому принцу прекрасного телосложения, но ума посредственного и подозрительного, надменному, спесивому и врагу кардинала Ришелье. Он не снизошел до сближения с Кардиналом и отказался от брака с г-жой Комбале, его племянницей. Этот отказ больше, чем все его добрые качества, привлек к графу Суассонскому[45] уважение и дружеские чувства всех тех, кто не был зависим от Кардинала. Сент-Ибар,[46] Варикарвиль[47] и Бардувиль,[48] люди неуживчивые, беспокойные и необщительные, притворявшиеся, что они — сама добродетель, завладели волей этого принца. При посредничестве графа Монтрезора,[49] который, не в меру усердствуя в подражании Сент-Ибару и Варикарвилю, ни в чем не отступал от их образа действий и взглядов, они установили между Месье и графом Суассонским тесное единение для совместной борьбы с Кардиналом.

Как бы внушителен ни был этот союз Месье с графом, он все же оказался чересчур слабым, чтобы одними интригами пошатнуть положение Кардинала. Поэтому обратились к другим средствам и решили убить его, когда смогут сделать это с полной уверенностью в успехе. Такой случай вскоре представился. Однажды король держал совет в небольшом замке на расстоянии одного лье от Амьена, и там присутствовали Месье, граф и Кардинал. По окончании совещания, торопясь возвратиться в Амьен, король отбыл первым, тогда как Кардинала и обоих принцев на полчаса или чуть дольше задержали некоторые дела. Сент-Ибар, Монтрезор и Варикарвиль стали побуждать упомянутых принцев поторопиться с осуществлением задуманного, но из-за робости Месье и нерешительности графа эта возможность была упущена. Кардинал догадался о грозящей ему опасности: на его лице отразилось смятение; он покинул Месье и графа и поспешно уехал. Я находился при этом и, хотя решительно ничего не знал об их замысле, задал себе недоуменный вопрос, как мог Кардинал, при всей его предусмотрительности и трусости, отдаться на волю своих врагов и как они, несмотря на страстное желание разделаться с ним, упустили столь верную и столь трудно достижимую возможность.

Продвижение испанцев вскоре было остановлено. Король отвоевал Корби,[50] и кампания завершилась гораздо успешнее, чем началась. Мне не разрешили остаться на зиму при дворе, и я был вынужден уехать к отцу, жившему у себя в поместье и все еще находившемуся в строгой опале.[51]

Г-жа де Шеврез, как я сказал, была выслана в Тур. Королева хорошо отозвалась ей обо мне, и она выразила желание повидаться со мной. Вскоре между нами завязалась очень тесная дружба. Эта близость стала для меня не менее злополучной, чем для всех тех, с кем герцогиня бывала близка. Я оказался посредником между королевою и г-жой де Шеврез. Мне позволяли посещать армию, не позволяя оставаться при дворе, и при поездках туда и обратно я нередко получал опасные поручения от той и другой.

Опала моего отца наконец кончилась, и я вместе с ним возвратился в окружение короля, и притом в то самое время, когда королеву стали винить в тайных сношениях с маркизом Мирабелем, испанским послом. На эти сношения посмотрели как на государственную измену, и королева почувствовала себя как бы подследственной, чего еще никогда не испытывала. Некоторые из ее слуг были арестованы, шкатулки с бумагами отобраны; Канцлер[52] допросил ее, как простую подсудимую; предполагалось наточить ее и Гипре, расторгнуть ее брак с королем, дав ей развод. В этой крайности, покинутая всеми, лишенная всякой опоры и решаясь довериться лишь м-ль де Отфор и мне, она попросила меня тайно увезти их обеих и препроводить в Брюссель.[53] Какие бы трудности и опасности ни видел я в таком плане, могу смело сказать, что за всю мою жизнь ничто не доставило мне большей радости. Я был в том возрасте, когда жадно рвутся к делам необыкновенным и поразительным, и находил, что нет ничего заманчивее, как похитить королеву у короля, ее мужа, и одновременно у кардинале Ришелье, который постоянно преследовал ее своей ревностью, а также отнять м-ль де Отфор у влюбленного в нее короля. К счастью, положение изменилось: на королеве не оказалось вины, дознание Канцлера доставило ей оправдание, и г-жа д'Эгийон[54] смягчила кардинала Ришелье. Нужно было спешно известить обо всем г-жу де Шеврез, чтобы она не успела поднять тревогу и не искала спасения в бегстве. Королеву вынудили поклясться, что впредь она не будет иметь с ней никаких сношений, и, таким образом, не было никого, кроме меня, кто мог бы рассказать ей обо всем происшедшем. Королева и возложила на меня эту заботу. Я сослался на необходимость возвратиться в отцовский дом, где в то время болела моя жена, и пообещал королеве успокоить г-жу де Шеврез и передать ей все, что мне поручалось. Пока я беседовал с королевой и пока она не исчерпала всего, что собиралась сказать, у дверей ее комнаты, дабы нас не застали врасплох, находилась только ее статс-дама г-жа де Сенесе[55] — моя родня и приятельница. Но тут вошел г-н де Нуайе[56] с бумагой, принесенной им королеве на подпись: в ней были пространно изложены правила ее поведения в отношении короля. Увидев г-на де Нуайе, я тотчас же откланялся королеве и вслед за тем отправился откланяться королю.

Двор тогда пребывал в Шантийи, а Кардинал — в Руайомоне; мой отец находился при короле. Он торопил меня с отъездом, опасаясь, как бы моя преданность королеве не навлекла на нас новых неприятностей. Он и г-н де Шавиньи[57] привезли меня в Руайомон. И тот и другой не преминули красочно изобразить мне опасности, в которые могло повергнуть нашу фамилию мое поведение, уже давно неприятное королю и внушавшее подозрения Кардиналу, и они решительно заявили, что мне никогда больше не видеть двора, если я позволю себе отправиться в Тур, где была г-жа де Шеврез, и если не порву с ней отношений. Это столь недвусмысленное приказание поставило меня в крайне трудное положение. Они предупредили меня, что за мною следят и что все мои поступки станут досконально известны. Но поскольку королева настоятельно просила меня подробно сообщить г-же де Шеврез о допросе, который снял с нее Канцлер, я не мог освободить себя от обязанности известить герцогиню обо всем происшедшем. Я дал моему отцу и г-ну де Шавиньи обещание, что ее не увижу; я и вправду не виделся с нею, но попросил Крафта,[58] английского дворянина, нашего общего друга, уведомить ее от моего имени, что мне запрещено ее видеть и что крайне необходимо, чтобы она прислала ко мне верного человека, через которого можно было бы передать все то, что я сообщил бы ей при свидании, если бы посмел выехать в Тур. Она выполнила мое пожелание и была оповещена обо всем, сказанном королевою Канцлеру, равно как и о данном им слове оставить ее и г-жу де Шеврез в покое при условии, что всякие сношения между ними будут прекращены.

Это спокойствие длилось для них, однако, недолго. И все — из-за нелепой ошибки, снова обрушившей на г-жу де Шеврез несчастья, которые преследовали ее в течение десяти или двенадцати лет и которые из-за целой цепи неотвратимых случайности стали также причиною моих собственных. В те дни, когда Канцлер допрашивал в Шантийи королеву и она так страшилась за свою собственную судьбу, опасалась она и того, как бы не подверглась преследованиям г-жа де Шеврез. И вот м-ль де Отфор условилась с г-жой де Шеврез, что если она пришлет ей часослов и зеленом переплете, то это будет знаком, что дела королевы оборачиваются благоприятно и что все обойдется; но если присланный часослов будет переплетен в красное, то это явится предупреждением г-же де Шеврез, чтобы она позаботилась о своей безопасности и возможно поспешнее покинула королевство. Не знаю, кто из них допустил ошибку, но только взамен часослова, долженствовавшего ее успокоить, г-жа де Шеврез получила тот, который поселил в ней уверенность, что и она, и королева погибли. И вот, ни с кем предварительно не посоветовавшись и не вспомнив о сделанном мной сообщении, г-жа де Шеврез решила перебраться в Испанию. Она доверила свою тайну архиепископу Турскому,[59] восьмидесятилетнему старцу, уделявшему ей больше внимания, чем приличествовало человеку его возраста и сана. Происходя из Беарна и имея родню на испанской границе, он вручил г-же де Шеврез указания, каким путем ей надлежит следовать, и рекомендательные письма, которыми счел нужным снабдить ее. Она переоделась в мужское платье и верхом пустилась в дорогу, не имея при себе женщин и сопровождаемая только двумя мужчинами. В спешке отъезда она забыла, сменяя одежду, о врученных ей архиепископом Турским путевых указаниях и рекомендательных письмах и не взяла их с собой, что обнаружила, лишь проехав пять или шесть лье. Это досадное обстоятельство заставило ее отказаться от первоначального плана, и, не зная, куда направиться дальше, она и ее спутники, все на тех же конях, добрались за день до места, отстоявшего на одно лье от Вертея,[60] где я тогда находился. Она прислала ко мне одного из своих людей, чтобы он рассказал о ее плане пробраться в Испанию, о том, что она потеряла запись своего маршрута и что, страшась, как бы ее не узнали, настоятельно просит меня не видеться с нею, но дать ей верных людей и снабдить лошадьми. Я немедленно выполнил ее пожелания и собирался в одиночку выехать ей навстречу, чтобы в точности узнать от нее самой, каковы причины ее отъезда, столь несообразного с тем, о чем я ее недавно поставил в известность. Но так как мои домашние видели, что я с глазу на глаз разговаривал с каким-то не захотевшим назвать себя человеком, они сразу же пришли к выводу, что у меня произошла какая-то ссора, и не было ни малейшей возможности отделаться от многих дворян, которые изъявили желание отправиться вместе со мной и которые, быть может, узнали бы г-жу де Шеврез. Итак, я с нею не встретился. Ее благополучно проводили в Испанию, преодолев тысячу опасностей, причем некая дама, у которой она остановилась проездом, сочла ее более целомудренной и более жестокой, чем это свойственно мужчинам такой наружности. С границы она переслала мне с одним из моих людей драгоценности стоимостью в двести тысяч экю, прося меня принять их как дар, если она умрет, или возвратить, если она об этом попросит. На следующий день[61] после отъезда г-жи де Шеврез в Тур прибыл отправленный ее мужем, нарочный, чтобы сообщить ей то, о чем я ее уже известил, а именно, что дело королевы улажено. Больше того, ему было поручено передать г-же де Шеврез поклон от имени Кардинала. Этот нарочный, пораженный тем, что не нашел ее, обратился к архиепископу Турскому и заявил, что с того спросят за этот побег. Добряк, испугавшись угроз и огорченный отсутствием г-жи де Шеврез, рассказал нарочному все, что ему было известно, и указал дорогу, по которой она должна была следовать; он отрядил своих людей в погоню за ней и написал ей все, что, по его мнению, могло убедить ее возвратиться. Но поездка, начатая из-за ложной тревоги, была продолжена из-за утери записи маршрута, о чем я уже упоминал выше. Ее и моя злая судьба заставили герцогиню покинуть тот путь, на котором ее, без сомнения, можно было бы разыскать, и она свернула к Вертею, чтобы так некстати обременить меня обвинением в содействии ее проезду в Испанию. Это столь непостижимое бегство, и притом тогда, когда дело королевы пришло к счастливому завершению, возродило подозрения короля и Кардинала, ибо, не зная всех обстоятельств, они пришли к убеждению что г-жа де Шеврез не приняла бы столь поразительного решения, если бы сама королева не сочла его необходимым для их общей безопасности. Королева же, со своей стороны, не могла догадаться о причине этого поспешного бегства, и чем больше побуждали ее объяснить, что его вызвало, тем больше она опасалась, что примирение с нею было неискренним и что г-жой де Шеврез желали располагать лишь затем, чтобы, сняв с нее показания, дознаться о том, о чем она умолчала в своих. Между тем отправили президента Винье[62] для выяснения обстоятельств бегства г-жи де Шеврез. Он выехал в Тур и, проследовав той же дорогой, которой держалась она, прибыл в Вертей, где я тогда находился, чтобы допросить моих слуг и меня, поскольку мне вменялось в вину, что я склонил г-жу де Шеврез к отъезду и помог ей переправиться во враждебное королевство. Я ответил, в полном согласии с истиной, что ни разу не видел г-жи де Шеврез, что не могу отвечать за решение, принятое ею помимо меня, и что я не имел возможности отказать даме столь высокого положения и из числа моих добрых друзей в людях и лошадях, когда она обратилась ко мне с такой просьбой. Однако все мои доводы не помешали мне получить приказание явиться в Париж, дабы дать отчет в своих действиях. Я тотчас повиновался, чтобы единолично понести кару за свой поступок и оградить моего отца от опасности вместе со мной подвергнуться ей, если бы я оказал неповиновение.

Маршал Ламейере[63] и г-н де Шавиньи, которые были дружески ко мне расположены, немного смягчили гнев Кардинала. Они сказали ему, хотя это было неправдой, что я — молодой человек, связанный с г-жой де Шеврез узами более прочными и более нерасторжимыми, нежели дружеские, и пробудили в нем желание лично поговорить со мной, чтобы попытаться извлечь из меня все, что я знаю. Я это понял. Обращаясь ко мне с отменною вежливостью, он нес же преувеличил значительность моего проступка и последствия, могущие от него проистечь, если я не постараюсь его загладить, признавшись во всем, что мне известно. Я ответил ему в духе прежних моих показаний, и так как он счел меня Гюлее невозмутимым и более сдержанным, чем обычно бывали представшие перед ним, то разгневался и совершенно неожиданно заявил, что у меня остается один-единственный путь — в Бастилию. На следующий день меня отвез туда маршал Ламейере, на протяжении всего этого дела относившийся ко мне с большой теплотой и добившийся от Кардинала слова, что я пробуду там всего лишь неделю.

Недолгое время, проведенное мною в Бастилии, представило мне ярче, нежели все, что мне довелось видеть ранее, ужасающую картину владычества Кардинала. Я увидел там маршала Бассомпьера, столь хорошо известного своими заслугами и приятными качествами; я увидел маршала Витри,[64] графа Крамая,[65] командора Жара,[66] Фаржи,[67] Кудре-Монпансье,[68] Вотье[69] и бесчисленное множество особ всякого звания и обоего пола, несчастных и изнуренных длительным и жестоким заключением. Лицезрение стольких страдальцев усилило во мне прирожденную ненависть к правлению кардинала Ришелье. Ровно через неделю после того, как маршал Ламейере доставил меня в Бастилию, он же прибыл извлечь меня из нее, и я вместе с ним отправился к Кардиналу в Рюэль[70] принести ему благодарность за возвращенную мне свободу. Я нашел его суровым и неприступным. Я не стал оправдываться в своем поведении, и мне показалось, что это его уязвило. Что до меня, то я почитал себя редким счастливцем и потому, что вышел из тюрьмы (к тому же в такое время, когда никто не выходил из нее), и потому, что получил возможность вернуться в Вертей, сохранив в тайне, что мне переданы на хранение драгоценности г-жи де Шеврез.

Королева с такой добротой постаралась мне показать, что остро переживает случившееся со мной из-за моей службы ей, а м-ль де Отфор явила столько свидетельств своего уважения и своей дружбы, что я находил мои злоключения даже слишком щедро вознагражденными. Г-жа де Шеврез, со своей стороны, доказала, что и она питает ко мне не меньшую признательность: она до того преувеличила сделанное мной для нее, что испанский король посетил ее в первый раз, когда пришла весть о моем заключении, и во второй — когда узнал о том, что я уже на свободе. Свидетельства уважения, расточаемые мне особами, к которым я был больше всего привязан, и своеобразное одобрение света, достаточно легко даруемое им тем впавшим в беду, чей образ действий не заключает в себе ничего постыдного, помогли мне провести не без приятности два-три года изгнания. Я был молод, здоровье короля и Кардинала день ото дня ухудшалось, и я имел все основания ожидать от предстоящих перемен только лучшего. Я был счастлив в семейном кругу; и располагал на выбор исеми утехами сельской жизни. Соседние провинции были полны изгнанников, и схожесть нашей участи и надежд делала наше общение особенно отрадным. Наконец, после взятия Эдена[71] мне было дозволено отправиться в армию. Эта часть кампании отмечена крупным и ожесточенным сражением при Сен-Никола и пленением двух тысяч кроатов[72] близ Сен-Венана, где двадцать пять или тридцать волонтеров-дворян, стоя на плотине, сдержали натиск всех неприятельских сил и, действуя шпагами, четыре или пять раз отбрасывали врага за рогатки его лагеря. В конце кампании кардиналу Ришелье похвалили меня, и его неприязнь ко мне стала смягчаться; больше того, он пожелал приблизить меня к себе. Маршал Ламейере предложил мне от его имени вступить в службу генерал-майором и посулил блестящее будущее. Но королева побудила меня отклонить это столь лестное предложение: она выразила настоятельное желание, чтобы я не принимал от Кардинала никаких милостей, которые могли бы связать мне руки и помешать выступить против него, когда она окажется в состоянии открыто сразиться с ним. Этот знак доверия со стороны королевы заставил меня с охотою отказаться от всего, что мне готова была предоставить судьба. И поблагодарил маршала Ламейере с чувством глубокой признательности, которой был обязан ему за его попечение обо мне, и вернулся в Вертей, так и не побывав при дворе. Довольно долго я прожил, ведя как бы бессмысленное существование, и оно казалось бы мне слишком тусклым и сонным, если бы мое поведение не было предуказано самой королевой, которой я принадлежал всей душой, и она не повелела мне продолжать вести себя так же в ожидании предвидимых ею неизбежных перемен.

Эти перемены, впрочем, можно было предвидеть только в связи с болезнью Кардинала; ведь его престиж в королевстве и власть над волею короля росли день ото дня; так, отправляясь в поход с намерением обложить осадою Перпиньян, король был на шаг от того, чтобы отнять у королевы детей и воспитать их в Венсенне,[73] и он приказал, чтобы в случае его кончины в дороге их отдали на руки Кардиналу.

Тогда же всеобщее внимание привлекла горестная судьба Главного.[74] Сила, в которую он вошел, начала заботить кардинала Рншелье, положившего ей начало. Вскоре Кардинал понял, что допустил большую ошибку, настояв на удалении м-ль де Отфор и м-ль де Шемро, которые не могли повредить ему у короля, и выдвинув юношу честолюбивого, гордого своим возвышением, еще более гордого из-за врожденного ощущения своего превосходства и склада ума, но совершенно неспособного сдерживать себя из признательности за высокое положение, доставленное Кардиналом сто отцу маршалу Эффии и ему самому. Главный был великолепно сложен. Он был и большой дружбе с принцессой Марией,[75] позднее польской королевой, одной из восхитительнейших женщин на свете. В ту пору, когда его тщеславию должно было глубоко льстить, что он нравится этой принцессе, и она со своей стороны горячо желала выйти за него замуж, повторяю, в ту пору, когда и тот и другая были увлечены, казалось бы, силою своей страсти, некая прихоть, почти всегда по-своему распоряжающаяся верностью любящих, долгое время держал" принцессу Марию в поглотившей ее привязанности к ***, тогда как Главный был охвачен пылкой любовью к м-ль де Шемро. Больше того, он убеждал ее в своем намерении жениться на ней, и его письма изобилуют такими обещаниями, вызвавшими после его смерти непримиримую вражду между нею и принцессой Марией, свидетелем чего мне довелось быть.

Возросшее влияние Главного пробудило между тем надежды всех недовольных. С ним объединились королева и Месье; то же самое сделал герцог Буйонский[76] и некоторые другие знатные лица. Такой успех мог легко ослепить молодого человека двадцати двух лет; но нельзя извинить ни королеву, ни Месье, ни герцога Буйонского, которые настолько сами себя ослепили, что позволили Главному вовлечь их в роковой договор с Испанией,[77] вызвавший такое множество толков. Каким образом вскрылось, что он был заключен, до сих пор точно не установлено, и я не стану здесь останавливаться на всевозможных подозрениях относительно несоблюдения верности или тайны теми, кто о нем знал, но предпочту присоединиться к мнению, никого не порочащему, и допустить, что текст этого договора был обнаружен в багаже гонца из Испании, почти всегда вскрываемом по пути в Париж. Г-н де Ту[78] еще не был об этом осведомлен, когда явился ко мне от имени королевы с сообщением о ее сближении с Главным и о том, что она обещала ему мое содействие. Г-н де Ту не поскупился на всевозможные посулы от имени Главного, и, почти не зная его, я оказался одним из его сторонников. Не стану распространяться о злосчастном конце их замыслов: он хорошо известен. Гибель Главного и г-на де Ту не смягчила преследований, обрушенных Кардиналом на всех, кто был причастен к заключению договора с Испанией. Граф Монтрезор, обвиненный в том, что был обо всем осведомлен, почел себя вынужденным покинуть королевство; он долго и тщетно пытался изыскать средства к этому, и некоторые его друзья отказали ему в содействии, за которым в этих обстоятельствах он к ним обратился. Мы с ним были очень близки, но, так как я уже побывал в заключении из-за того, что переправил в Испанию г-жу де Шеврез, было бы опасно восстановить против себя Кардинала повторением проступка такого же свойства, и особенно ради спасения человека, признанного преступником. Я снова оказался перед лицом затруднений, еще больших, нежели те, из которых только что выбрался. Однако эти соображения отступили пред дружбой к графу Монтрезору, и я предоставил ему барку с людьми, которые "благополучно доставили его в Англию. Такую же помощь я готов был оказать и графу Бетюну,[79] не только замешанному, подобно графу Монтрезору, в деле Главного, но имевшему к тому же несчастье быть обвиненным, хотя и несправедливо, в разглашении тайны договора с Испанией. Он собирался последовать в Англию за графом Монтрезором, и я ждал, что кардинал Ришелье снова обрушит на меня свою ненависть, и тем не менее навлекал ее на себя, упорно впадая в одну и ту же вину из-за неотвратимой необходимости исполнить свой долг.

Завоевание Руссильона,[80] падение Главного и всей его партии, непрерывная череда стольких успехов и стольких отмщений, такое могущество сделали имя кардинала Ришелье одинаково грозным и для Испании, и для Франции. Он возвращался в Париж, как бы справляя триумф. Королева боялась проявлений его раздражения; и даже сам король не сохранил достаточно власти, чтобы защитить своих собственных ставленников: у него не оставалось почти никого, кроме Тревиля[81] и Тиладе[82], кому он мог бы довериться, и все же ему пришлось с ними расстаться, чтобы удовлетворить Кардинала. Здоровье короля с каждым днем ухудшалось; болезнь Кардинала была безнадежной, и он умер 4 декабря 1642 года.

Как бы ни радовались враги Кардинала, увидев, что пришел конец их гонениям, дальнейшее с несомненностью показало, что эта потеря нанесла существеннейший ущерб государству; и так как Кардинал дерзнул столь во многом изменить его форму, только он и мог бы успешно ее поддерживать, если бы его правление и его жизнь оказались более продолжительными. Никто лучше его не постиг до того времени всей мощи королевства и никто не сумел объединить его полностью в руках самодержца. Суровость его правления повела к обильному пролитию крови, вельможи королевства были сломлены и унижены, народ обременен податями, но взятие Ла-Рошели, сокрушение партии гугенотов, ослабление Австрийского дома, такое величие в его замыслах, такая ловкость в осуществлении их должны взять верх над злопамятством частных лиц и превознести его память хвалою, которую она по справедливости заслужила.

II

(1643-1649)

Я прибыл в Париж сразу ж после кончины кардинала Ришелье. Слабое здоровье короли и его нежелание доверить королеве своих детей и управление королевством побуждали меня надеяться, что вскоре передо мной откроется широкая возможность ей послужить. Я застал двор в кипучем волнении, взбудораженным смертью кардинала Ришелье и все еще во власти его влияния. Его родственники и ставленники сохраняли все дарованные им преимущества, и король, который ненавидел Кардинала, не осмеливался отступить от его предначертаний. Он допустил, чтобы его министр распорядился в своем завещании главнейшими должностями и важнейшими назначениями и королевстве и чтобы поставил кардинала Мазарини[83] главою Совета и первым министром.

Между тем здоровье короля день ото дня ухудшалось. Предвиделись широкие гонения на родственников и ставленников кардинала Ришелье независимо от того, достанется ли регентство одной королеве или его разделит с нею Месье. Все дела вершились тогда кардиналом Мазарини, г-ном де Шавиньи и г-ном де Нуайе, и по этой причине любые перемены могли быть чреваты для них опасностями. Первым задумал обеспечить себя от них г-н де Нуайе и с этою целью внушил королеве надежды склонить короля с помощью его духовника[84] к утверждению ее единоличною регентшей. Кардинал Мазарини и г-н де Шавиньи, чтобы добиться расположения короля, ибо они не исключали возможности его выздоровления, приняли меры иного рода и предложили ему подписать декларацию, которой учреждался при королеве Непременный Совет в целях ограничения ее власти регентши и недопущения к государственным делам подозрительных лиц. Хотя это предложение с несомненною очевидностью шло вразрез с интересами королевы и было выдвинуто без ее ведома, король тем не менее не хотел дать на него согласие: он не мог решиться объявить ее регентшей и еще того менее — разделить власть между ней и Месье. Он всегда подозревал королеву в связях с испанцами и не сомневался, что, сверх того, ее подстрекает еще г-жа де Шеврез, которая тогда выехала из Англии и поселилась в Брюсселе.[85] К тому же причастность Месье к договору с Испанией,[86] хоть ему недавно и было даровано прощение за это, и душевная неприязнь, неизменно питаемая королем к этому принцу, удерживали его в нерешительности, которую, возможно, он так и не преодолел бы, если бы условия декларации, предложенной ему кардиналом Мазарини и г-ном де Шавиньи, не давали ему столь желанного средства ограничить власть королевы и поставить ее в зависимость от Непременного Совета.

В этот Совет должны были пойти Месье, Принц[87] кардинал Маэарини, Канцлер,[88] г-н де Нуайе и г-н де Шавиньи, причем декларацией[89] предусматривалось, что королева не вправе принимать какие-либо решения без их ведома и одобрения. Этот проект кардинал Мазарини и г-н де Шавиньи тщательно скрывали от королевы. Когда его сообщили г-ну де Нуайе, тот стал возражать и высказался в том смысле, что никогда не даст на него согласия. Эта откровенность привела вскоре к его падению. Кардинал Мазарини и г-н де Шавиньи, не сомневаясь, что г-н де Нуайе пожелает за их счет укрепиться при королеве и перескажет ей сделанное ему сообщение, решили отставить его от дел, опасаясь, как бы он, войдя в силу, когда королева будет провозглашена регентшей, не отставил от дел их самих. Г-н де Нуайе, как они и предвидели, уведомил королеву о содержании декларации и обо всем, что предпринималось для ограничения ее власти. Ее это сильно уязвило: в тесном кругу своих приближенных она жаловалась на тяжкое, как она говорила, оскорбление, которого никогда не сможет простить, и кто хотел оставаться при ней, тому подобало прекратить посещения кардинала Мазарини и г-на де Шавиньи.

Таково было положение дел, когда г-н де Нуайе, полагавший, что он окончательно восстановил против них королеву, обнаружил, что короля окончательно восстановили против него. Эти два министра уверили короля, что г-н де Нуайе действует заодно с королевою и противится декларации ради того, чтобы распоряжаться по своему усмотрению волею королевы, когда вся полнота власти перейдет в ее руки; они же дали понять королю, что его духовник — ставленник г-на де Нуайе, следующий во всем его указаниям и оберегающий интересы королевы. Эти наущения произвели на короля, подозрительного от природы и изнуренного долгой и крайне тяжелой болезнью, желательное для них впечатление: духовник был удален, а г-н де Нуайе, заметив, насколько к нему изменился король, попросил уволить его в отставку и получил распоряжение сложить с себя должность статс-секретаря. На его место был назначен г-н Летеллье.[90] Указал на него королю кардинал Мазарини, знавший его по Пьемонту, где тот служил интендантом. У него ясный восприимчивый ум, и он деловит; никто не умел с большей ловкостью держаться в стороне от всевозможных треволнений двора, неизменно выказывая умеренность; он никогда не притязал на первое место в правительстве, чтобы тем вернее занимать в нем второе.

Мне показалось, что устранение г-на де Нуайе нисколько не поколебало надежд королевы и что ее враждебность к двум оставшимся министрам стала смягчаться. Вышло так, что у кардинала Маэарини оказалось достаточно времени, чтобы оправдаться пред нею как при посредстве своих друзей, с пользой ему послуживших, так и на тайных беседах, которые у нее с ним состоялись и о которых она не поставила в известность даже своих давних приверженцев. Больше того, ему в некоторой мере удалось оправдать и ту оскорбительную декларацию, о которой я только что говорил: он изобразил ее как важную услугу, оказанную им королеве, как единственное средство, способное склонить короля согласиться предоставить ей регентство. Он постарался убедить королеву также и в том, что ей должно быть в сущности безразлично, на каких условиях оно ей достанется, лишь бы это было с согласия короля, и что в будущем она не ощутит недостатка в способах упрочить свою власть и править единолично. Эти доводы, подкрепленные некоторой видимостью правдоподобия и всей ловкостью Кардинала, были восприняты королевой с тем б_о_льшей легкостью, что приводивший их начал завоевывать и ее личное расположение; да и г-н де Шавиньи стал представляться ей не столь уж виноватым пред нею: ведь и Кардинал был причастен к тому же проступку. Впрочем, королева тщательно скрывала это свое зародившееся чувство.

Болезнь короля между тем настолько усилилась, что его выздоровление казалось уже невозможным, и Кардинал, проникшись новыми надеждами, смелее прежнего предложил королю изложить декларацию в таких выражениях, которые могли бы лучше всего обеспечить спокойствие государства. Король наконец решился и лишь повелел добавить особый пункт, воспрещавший г-же де Шеврез возвратиться во Францию.

Между тем королева и Месье после стольких явленных им свидетельств нерасположения короля искали, каждый сам по себе, пути всякого рода, чтобы сгладить неприятные впечатления, оставленные в нем их поведением. Я слышал от самого г-на де Шавиньи, что королева, посылая его к королю, чтобы он от ее имени испросил ей прощение за все то, что могло вызвать его недовольство, особенно настоятельно поручала молить короля о том, чтобы он не считал ее причастной к делу Шалэ[91] и не приписывал ей намерения сочетаться браком с Месье после того, как Шалэ приведет в исполнение свой умысел против особы короля. Тот на это бесстрастно ответил г-ну де Шавиньи: "В моем нынешнем положении я должен ее простить, но не обязан ей верить". Королева считала, что право на единоличное регентство принадлежит только ей, Месье — что только ему; впрочем, Месье недолго оставался при этом мнении, но решил, что по меньшей мере должен быть провозглашен регентом совместно с королевой.

Всякий пострадавший при кардинале Ришелье с нетерпением ожидал перемен, которые рассчитывал обратить себе на пользу. Несовпадение интересов вельмож королевства и наиболее видных парламентских вскоре заставило их сделать выбор между королевою и Месье, и если складывавшиеся тогда группировки объявились не сразу, то это объясняется только тем, что, поскольку здоровье короля, как казалось, немного улучшилось, они опасались, как бы их интриги не были доведены до его сведения и он не счел преступным все, предпринимавшееся ими в предвидении его смерти.

В этих обстоятельствах я нашел крайне важным для королевы заручиться поддержкой герцога Энгиенского,[92] и она обратилась ко мне с настоятельной просьбой изыскать к этому способы. Я был в большой дружбе с Колиньи,[93] к которому герцог Энгиенскнй питал полное доверие, и в разговоре с ним указал на выгоды, которые герцог мог бы извлечь из такого союза, а также на то, что, помимо заинтересованности рода Конде в недопущении Месье к власти, того же требуют и интересы государства. Это предложение было воспринято герцогом Энгиенским в полном соответствии с моими желаниями: он выразил мне свою исключительную признательность за то, что я подумал об этом деле, и предоставил мне позаботиться о его осуществлении. Но поскольку личные сношения с герцогом могли легко насторожить короля и притом в ту пору, когда тот только что возложил на него командование фландрской армией, он пожелал, чтобы впредь я сносился лишь с Колиньи, которому и передавал бы ответы и решения королевы, и чтобы мы с ним были единственными свидетелями их переговоров. Не было составлено никакого письменного условия; таким образом, Колиньи и я стали хранителями слова королевы отдавать герцогу Энгиенскому предпочтение перед Месье и не только в знаках уважения и доверия, но и в назначении на те должности, которыми она сможет обойти Месье, не доводя его до открытого разрыва с нею. Герцог Энгиенский со своей стороны обещал нераздельно связать себя с интересами королевы и только через нее домогаться милостей, которые пожелал бы получить от двора. Немного спустя он отбыл, чтобы принять командование фландрской армией и положить начало тем великим деяниям, которые впоследствии так блистательно совершил.

Под конец жизни король захотел явить кое-какие свидетельства своего милосердия, частью из благочестия, частью чтоб доказать, что ответственность за насилия, имевшие место после удаления королевы-матери, ложится в большей мере на кардинала Ришелье, чем на него. Он изъявил согласие на возвращение ко двору герцога Вандома и двух его сыновей;[94] были выпущены из заключения герцоги Эльбеф[95] и Бельгард, граф Крамай, г-н де Шатонеф, командор де Жар, Вотье и некоторые другие. Министры со своей стороны также захотели принять участие в даровании этой милости, рассчитывая таким путем заслужить благосклонность стольких знатных особ и тем самым заручиться поддержкой на случай предвидимых перемен.

Вскоре двор заполнился теми, кто пострадал при кардинале Ришелье; большинство из них сохранило преданность королеве, каким бы превратностям судьбы они ни подверглись, и каждый верил, что и в счастливые времена она сохранит к ним те же чувства, какие выказала в дни своих злоключений.

Самые большие надежды возлагал на это герцог Бофор:[96] он издавна связан был с королевою особенно прочными узами Она только что отметила его перед всеми доказательством своего уважения, препоручив ему в тот. самый день, когда король принял соборование,[97] дофина[98] и герцога Анжуйского.[99] Герцог Бофор со своей стороны, чтобы закрепить свое возвышение, умело пользовался этим отличием и другими дарованными ему преимуществами, стараясь создать впечатление, что оно уже прочно закреплено. Он принял участие в стольких событиях, судьба показала его со столь разных сторон, что я не могу удержаться, чтобы не сообщить здесь о его качествах, с которыми хорошо познакомился, поскольку был свидетелем наиболее значительных дел его жизни, часто как его друг и часто — как враг. Герцог Бофор обладал великолепною внешностью: он был высокого роста, ловок в телесных упражнениях и неутомим; ему были присущи отвага и способность воодушевляться, но он постоянно во всем хитрил и не был правдив; его ум был тяжеловесен и неотесан; тем не менее он достаточно искусно достигал своих целей, идя напролом; в нем было много завистливости; его доблесть была велика, но нестойка; на людях он неизменно держался храбро, но в чрезвычайных обстоятельствах нередко чрезмерно берегся. При столь малом наборе привлекательных качеств никто не пользовался такой всеобщей любовью, как он в начале Регентства и затем во время первой Парижской войны. Особенно близко он сошелся с епископом Бовезским,[100] единственным из окружения королевы, кого кардинал Ришелье не почел достойным удаления от нее Длительное пребывание названного епископа при королеве обеспечило ему большое влияние на нее и открыло пред ним возможности очернить в ее глазах почти всех, кого она ранее уважала. Возвышению герцога Бофора он, однако, нисколько не воспротивился, имея в виду вместе с ним свалить кардинала Мазарини, который со все возраставшим успехом завладевал душой этой государыни. Епископ Бовезский рассчитывал без особых усилий успеть в своем замысле: он знал, с какой легкостью ему удавалось изменять мнение королевы о тех, кому он хотел повредить; он видел, что она слишком открыто осуждала образ действий кардинала Ришелье, чтобы теперь сохранять у дел человека, приставленного к ним его волею, и что она обвиняла кардинала Мазарини в понуждении короля к принятию декларации, о которой я говорил.

Из-за этой чрезмерной уверенности герцог Бофор и епископ Бовезский пренебрегли при жизни короля многими предосторожностями, которые оказались бы для них весьма полезными после его кончины, и, если бы они тогда сделали все, что могли, в противовес Кардиналу, королева все еще оставалась бы в нерешительности и была бы готова прислушаться ко всему, что ей можно было внушить. Она скрывала от меня менее, чем от других, свое душевное состояние, ибо, зная, что я не имею иных интересов, кроме ее собственных, не сомневалась в том, что найдет во мне полное понимание. Больше того, она хотела, чтобы я сдружился с герцогом Бофором и открыто принял его сторону против маршала Ламейере, хотя тот был другом моего отца и моим доброжелателем. Она также выражала желание, чтобы я виделся с кардиналом Мазарини, чего я избегал со времени декларации; сначала она настаивала на этом якобы для того, чтобы заставить меня сделать приятное королю и не дать ему заметить, что запрещает своим приближенным встречаться с его первым министром. Я не мог не подумать, что она умалчивает о более существенных причинах своих настояний, но, быть может, она и сама тогда не разбиралась в них с такой четкостью, чтобы говорить мне об этом.

Между тем кардинал Мазарини благодаря собственной ловкости и при посредстве столь же ловких друзей с каждым днем все больше завоевывал доверие королевы. Как его хорошие, так и дурные качества в достаточной мере известны, и о них достаточно писали и при его жизни, и после смерти, чтобы избавить меня от нужды останавливаться на них; скажу лишь о тех качествах Кардинала, которые отметил в случаях, когда мне приходилось о чем-нибудь с ним договариваться. Ум его был обширен, трудолюбив, остер и исполнен коварства, характер — гибок; даже можно сказать, что у него его вовсе не было и что в зависимости от своей выгоды он умел надевать на себя любую личину. Он умел обходить притязания тех, кто домогался от него милостей, заставляя надеяться на еще большие, и нередко по слабости жаловал им то, чего никогда не собирался предоставить. Он не заглядывал вдаль даже в своих самых значительных планах, и в противоположность кардиналу Ришелье, у которого был смелый ум и робкое сердце, сердце кардинала Мазарини было более смелым, чем ум. Он скрывал свое честолюбие и свою алчность, притворяясь непритязательным; он заявлял, что ему ничего не нужно и что, поскольку вся его родня осталась в Италии, ему хочется видеть во всех приверженцах королевы своих близких родичей, и он добивается для себя как устойчивого, так и высокого положения лишь для того, чтобы осыпать их благами.

Я видел, что доверие королевы к герцогу Бофору и епископу Бовезскому сходит на нет. Она начала бояться крутого и надменного нрава герцога Бофора. Он не довольствовался поддержкою герцога Вандома в его притязаниях на губернаторство Бретань, которое тот оспаривал у маршала Ламейере; он поддерживал также надежды, сколь бы мало они ни были обоснованы, всех близких ему людей и даже хвалился своим всесилием в ущерб доброму имени королевы. Она знала об этом его поведении, и оно ее раздражало; однако она все еще щадила герцога Бофора и не решалась расстаться с ним так скоро после того, как сама доверила ему попечение о своих детях. Кардинал Мазарини ловко пользовался промахами своих врагов; королева, тем не менее, все еще не могла отважиться открыто высказать свое отношение к ним.

Король прожил три недели после того, как принял соборование: столь длительное его угасание умножило тайные происки; его смерть вскоре заставила их выйти наружу. Она наступила 14 мая 1643 года, в тот же день недели, в какой тридцать три года назад он взошел на престол. На следующий день королева привезла своего сына в Париж. Два дня спустя[101] с согласия Месье и Принца Парламент провозгласил ее регентшей, не посчитавшись с декларацией покойного короля. Вечером того же дня она назначила кардинала Мазарини главою Совета, и легко представить себе, как эта новость удивила и потрясла противную ему партию. Первой заботой Кардинала было принести и жертву королеве г-на де Шавиньи и переложить с себя на него всю вину за королевскую декларацию, и это — несмотря на давние связи и недавнюю клятву в дружбе навеки, которою они обменялись. Г-ну де Шавиньи было приказано сложить с себя должность статс-секретаря и передать ее в руки г-на де Бриенна,[102] тогда как у г-на де Бутилье[103] отняли заведование финансами. Так как я не собираюсь дать подробное описание всего происходившего в столь бурные времена, я удовольствуюсь сообщением только касающегося лично меня или того, чего мне, по меньшей мере, довелось быть очевидцем.

Первая милость, после смерти короля испрошенная мною у королевы и дарованная ею, — это возвращение ко двору графа Миоссанса[104] и прекращение следствия по делу о поединке, на котором он убил Вилландри. Королева щедро расточала мне знаки своих дружеских чувств и своего доверия; больше того, она неоднократно убеждала меня, что для нее вопрос чести, чтобы я был ею доволен, и что во всем королевстве не найти ничего достаточно ценного, чтобы достойно вознаградить меня за мою службу.

Герцога Бофора поддерживала его мнимая влиятельность и еще больше — общее и малообоснованное представление о его заслугах и доблести. Большинство приближенных королевы примкнуло к нему; я поддерживал с ним добрые отношения, но, хорошо зная его, не стремился сойтись с ним на короткую ногу. Двор, как я указал выше, разделялся на его сторонников и сторонников кардинала Мазарини, и ожидалось, что возвращение г-жи де Шеврез вследствие дружбы, неизменно питаемой к ней королевою, склонит чашу весов либо в ту, либо в другую сторону. Впрочем, и отличие от остальных я отнюдь не считал влияние г-жи де Шеврез столь всесильным: королева в разговорах со мной отзывалась о ней с заметною, холодностью, и я отчетливо видел, что ей было желательно, чтобы возвращение г-жи де Шеврез во Францию задержалось. Из-за прямого запрета, выслушанного ею от короля незадолго до его смерти, мне стоило немалого труда убедить королеву согласиться на возвращение г-жи де Шеврез ко двору. Королева сказала мне, что любит ее по-прежнему, но, потеряв вкус к развлечениям, объединявшим их в юные годы, опасается показаться ей изменившейся, а также, что знает по опыту, насколько г-жа де Шеврез питает страсть к интригам, способным нарушить спокойствие Регентства. Королева добавила к атому, что г-жа де Шеврез вернется, без сомнения, раздраженной доверием, которое она оказывает кардиналу Мазарини, и с намерением ему повредить. Я говорил с королевою, быть может, более вольно, чем должно: я указал, какую тревогу и какое удивление вызовет в обществе и среди ее давних приверженцев столь внезапно совершившаяся в ней перемена, когда все увидят, что первые проявления ее власти и строгости обрушились на г-жу де Шеврез. Я живо изобразил ее привязанность к королеве и преданность ей, ее услуги на протяжении многих лет и длинную череду злоключений, которые они на нее навлекли; я молил королеву подумать о том, на какое непостоянство сочтут ее способною и какое истолкование получит это непостоянство, если она предпочтет кардинала Мазарини г-же де Шеврез. Наш разговор был долгим и горячим; я хорошо видел, что порою гневлю королеву, но так как у меня еще сохранялась большая власть над ее волею, я добился желаемого. Она поручила мне выехать навстречу г-же де Шеврез, которая возвращалась из Фландрии, и склонить ее к поведению, соответствующему пожеланиям королевы.

К кардиналу Мазарини тогда относились еще несколько свысока, и составилась тесная группа придворных, главным образом из числа тех, кто при жизни покойного короля сохранял преданность королеве; их назвали Высокомерными. Хотя в эту группу пошли люди различных взглядов, звания и рода занятий, все они сговорились между собой быть врагами кардинала Мазарини, прославлять воображаемые добродетели герцога Бофора и быть блюстителями превратно понимаемой ими чести, право устанавливать кодекс которой присвоили себе Сент-Ибар, Монтрезор, граф Бетюн и некоторые другие. На свою беду я был с ними в дружеских отношениях, не одобряя, впрочем, их поведения. Встречаться с кардиналом Мазарини было в их глазах преступлением, но я во всем зависел от королевы, а она уже как-то приказала мне свидеться с ним и настойчиво выражала желание, чтобы я виделся с ним и впредь. Поскольку мне хотелось избегнуть осуждения Высокомерных, я молил королеву одобрить, чтобы учтивость, которую она мне предписывала, простиралась лишь до известных пределов и чтобы мне было позволено заявить Кардиналу, что я пребуду его покорным слугой и доброжелателем, пока он по-настоящему будет печься о государстве и о службе королеве, но что перестану быть таковым, как только он станет поступать вразрез с тем, что должно ожидать от человека порядочного и достойного того положения, которым она почтила его. Все, что я говорил, королева нашла превыше всяких похвал, и то же самое, слово в слово, я повторил Кардиналу, которому угодил, видимо, не в пример меньше и который позже побудил ее усмотреть злокозненность в том. что, предлагая ему свою дружбу, я поставил ее в зависимость от стольких условий. Впрочем, тогда она даже не намекнула на это и выразила мне свое полнейшее одобрение.

Я выехал навстречу г-же де Шеврез и нашел ее в Руа. Монтегю, англичанин, прибыл туда прежде меня с поручением Кардинала передать ей от его имени всяческие любезности и посулы, которые могли бы склонить ее к дружелюбию и привлечь на его сторону. Она попросила меня воздерживаться в присутствии Монтегю от откровенных суждений. Я изобразил ей, насколько мог точно, положение дел: рассказал об отношении королевы к кардиналу Мазарини и к ней самой; я предупредил, что нельзя судить о дворе по ее давним знакомым и неудивительно, если она обнаружит в нем множество перемен; посоветовал ей руководствоваться вкусами королевы, поскольку та, вероятно, их не станет менять; я указал, что Кардинала не обвиняют ни в каком преступлении и что он не причастен к насилиям кардинала Ришелье; что, пожалуй, лишь он один сведущ в иностранных делах; что у него нет родни во Франции; что он слишком хороший придворный, чтобы не постараться завлечь ее всем, чем только сможет, и что, если он это сделает, на мой взгляд, ей подобает принять его предложения, дабы его поддерживать, буде он окажется верен исполнению своего долга, или воспрепятствовать ему от него отклониться. Я также добавил, что не так-то просто найти людей, настолько известных своими способностями и честностью, чтобы можно было отдать им предпочтение перед кардиналом Мазарини. Я обратился к ней с настоятельным увещанием никоим образом и ни при каких обстоятельствах не подавать ни малейшего повода королеве подумать, будто она, г-жа де Шеврез, возвратилась с намерением руководить ею, ибо это и есть главнейшее обвинение, коим чаще всего пользуются враги герцогини, чтобы ей повредить. Я указал, что ей надлежит направить все свои помыслы только на то, чтобы снова занять в уме и сердце королевы то место, которое у нес попытались отнять, и оказаться в состоянии защитить или свалить Кардинала смотря по тому, будет ли более полезным для общества сохранение за ним власти или его низложение.

Г-жа де Шеврез заявила, что будет неуклонно следовать моим советам. Она прибыла ко двору в этой решимости, и, хотя была принята королевою со многими изъявлениями дружбы, мне было нетрудно заметить различие между радостью королевы по случаю свидания с нею и той, какую она когда-то испытывала, беседуя со мною о герцогине. Г-жа де Шеврез, однако, этого различия, естественно, не заметила и возомнила, что ее присутствие мигом развеет все то, в чем против нее преуспели ее враги. Герцог Бофор и Высокомерные еще больше укрепили ее в этой мысли, и они решили, что объединенными силами легко справятся с кардиналом Мазарини прежде, чем он окончательно утвердится, Этот союз и некоторые явленные королевой свидетельства нежности и доверия побудили г-жу де Шеврез рассматривать все хитроумные подольщения Кардинала как доказательства его слабости, и она вообразила, что достаточным ответом на них будет не выказывать ему открытой враждебности и что для того, чтобы его неприметно свалить, не требуется ничего больше, как вернуть г-на де Шатонефа. Его здравый смысл и многолетний опыт в делах были хорошо известны королеве; он претерпел суровое заключение за приверженность к ней; он был тверд и решителен; он любил государство и более, чем кто-либо другой, был способен восстановить старинную форму правления, которую кардинал Ришелье начал изничтожать; он был теснейшим образом связан с г-жой де Шеврез, и она отлично знала вернейшие способы подчинить его своей воле. Итак, она принялась настойчиво добиваться его возвращения и так же настойчиво хлопотать о предоставлении герцогу Вандому его прежнего губернаторства Бретань[105] или о пожаловании ему, как возмещение за него, должности генерал-адмирала. Тогда же, чтобы рассчитаться со мной за все, чем она почитала себя обязанной мне, и вместе с тем создать в обществе выгодное мнение о присущем ей чувстве благодарности и о своей влиятельности, она с горячностью предложила королеве изъять из рук герцога Ришелье[106] управление Гавром и передать его мне, на что королева изъявила согласие. Посредством этого полезного для королевы назначения г-жа де Шеврез сотворила бы мне добро и одновременно чувствительно задела бы родню кардинала Ришелье. Королева, однако, не была в состоянии предпринять столь важный шаг без одобрения кардинала Мазарини. Тот вознамерился мне повредить и весьма ловко проделал это, сказав королеве, что, неизменно послушный ее желаниям, он готов был бы исполнить и это, но не может удержаться от сочувствия к фамилии кардинала Ришелье и не испытывать крайней горести при виде ее унижения; что королева слишком обязана мне признательностью, чтобы не сделать для меня чего-нибудь исключительного, и что нет никого, для кого он столь же искренне хотел бы любых ее милостей, лишь бы только я не обездолил фамилию Ришелье. Хватило бы и менее веских доводов, чтобы остановить королеву. Тем не менее это дело ее затрудняло: она не отваживалась показать г-же де Шеврез, что нарушает свое обещание, но еще меньше могла решиться пойти наперекор желаниям кардинала Мазарини. Поддержанная Кардиналом г-жа д'Эгийон не упустила ни малейшей возможности оградить свои интересы: через м-ль де Рамбуйс[107] она надоумила королеву предложить мне должность главноначальствующего галерами. Кардинал, прибегнув к хитрой уловке, впоследствии применявшейся им в стольких случаях, задумал открыть мне другие виды на должность, чем те, что были передо мной, и побудить меня оставить мысль об обещанном Гавре, соблазнив более отдаленными надеждами, осуществлению которых он мог бы с большей легкостью помешать. Он знал мой ответ на предложения г-жи д'Эгийон, а именно, что я не просил ни Гавра, ни галер, но помышляю только о том, чтобы королева использовала меня на таком месте, где бы я был всего полезнее ее службе, и что такое назначение было бы мне более всего по душе. Королева вслед за тем заявила о своем желании приобрести у маршала Грамона[108] его должность полковника королевских гвардейцев, чтобы передать ее мне. Предлагалось, кроме того, вернуть герцогу Бельгарду должность главного шталмейстера, на которую он сохранил права, с предоставлением ее мне, когда она станет свободной. Столько различных надежд, поданных мне почти одновременно и тотчас же у меня отнятых, навлекли на меня много зависти, не доставив ни одного назначения, и я хорошо понял, что королева прониклась намерением Кардинала тешить меня пустыми посулами. Она больше не говорила со мной о делах, но постоянно заставляли себя расточать уверения в своих дружеских чувствах ко мне. Больше того, когда я как-то попросил ее совета, то услышал и ответ, что, дабы избавить меня от труда обращаться к ней с подобными просьбами, она наперед подает мне решительно все советы — какие только могут пойти мне на пользу. Из этой ее благосклонности я, однако, не извлек ни малейшей выгоды, ибо в течение двух месяцев, пока она сохранялась, мне не представилось надобности ею воспользоваться. В это самое время был опасно ранен Гассьон,[109] впоследствии маршал Франции. Королева тотчас же предназначила мне его должность командира полка легкой кавалерии, говоря, что жалует меня ею не в возмещение своего долга передо мной, а затем, чтобы я с большей приятностью дожидался того, что она хочет для меня сделать. Я узнал, что этой должности домогается для одного из своих братьев г-жа де Отфор, и умолил королеву пойти навстречу ее ходатайству и помышлять лишь о том, чтобы назначить меня на такое место, где я имел бы возможность служить ей с особою пользой.

Между тем г-жа де Шеврез начинала терять терпение: ни для нее, ни для ее друзей ничего не делалось; власть Кардинала возрастала день ото дня; он же тешил ее изъявлениями своей покорности и всяческими любезностями и даже порою пытался заставить ее поверить, что пылко в нее влюблен. Сперва ей показалось, что он стал меньше противиться возвращению г-на де Шатонефа, чего она страстно хотела. Эта снисходительность коренилась, несомненно, в уверенности Кардинала, что тот окончательно изничтожен в глазах королевы и что Принцесса,[110] а также весь род Конде никогда не согласятся на назначение человека, которого они обвиняют в гибели герцога Монморанси.[111] Кардинал, кроме того, полагал, что достаточно предоставить действовать Канцлеру,[112] и тот из самосохранения не может не постараться оттеснить г-на де Шатонефа, так как его возвращение ко двору повело бы к отобранию у него печати. Чтобы избежать этой неприятности, Канцлер и в самом деле принял все возможные предосторожности, ловко использовав дружбу и исключительное доверие, питаемое королевой к одной из его сестер, монахине в Понтуазе,[113] и к Монтегю, о котором я говорил выше.

Между тем г-жа де Шеврез видела во всех этих промедлениях не более чем уловки кардинала Мазарини, мало-помалу приучавшего королеву никоим образом не даровать ей того, чего она добивалась, и этими своими действиями нанесшего заметный ущерб тому мнению о всесилии герцогини, которое она так желала утвердить в обществе. Она часто заявляла о своем недовольстве королевою и к своим жалобам неизменно примешивала что-нибудь язвительное и насмешливое о присущих кардиналу Maзарини недостатках и слабостях. Она не могла смириться с необходимостью прибегать к помощи этого министра, чтобы добиться того, чего хотела от королевы, и предпочитала вовсе не получать ее милостей, чем быть ими обязанной Кардиналу. Он же, напротив, искусно пользовался этим поведением г-жи де Шеврез, чтобы исподволь убедить королеву, что герцогиня стремится ею руководить. Он говорил королеве, что, поскольку г-жу де Шевреэ поддерживают герцог Бофор и Высокомерные, честолюбие и разнузданность которых общеизвестны, регентская власть в конце концов сосредоточится в их руках, и королева окажется еще более зависимой и удаленной от дел, чем при жизни покойного короля. Одновременно он постарался изобразить, каковы будут послания и уведомления союзников,[114] буде они запросят о том, к кому же им отныне следует обращаться, чтобы выяснить намерения королевы, и угрожающих отказом от выполнения своих обязательств по отношению к французскому государству, если его властители — герцог Бофор и Высокомерные.

Стараясь угодить королеве. Месье неизменно поддерживал Кардинала; он был малодушен, робок, легкомыслен, прост в обращении и одновременно кичлив. Кардинал обильно снабжал этого принца средствами для оплаты его непомерных карточных проигрышей; держал он его в руках и играя на тщеславии его любимца аббата Ларивьера,[115] которому подавал надежды на кардинальскую шляпу по представлению Франции. Принц Конде, великий политик, отменный придворный, по к Личным делам-прилежавший больше, чем к государственным, все свои притязания ограничивал лишь одним — обогащаться. Его сын, герцог Энгиенский — юный, статный, наделенный большим, ясным, проницательным и всесторонним умом, покрыл себя величайшей славою, какую только могли снискать двадцатилетнему принцу победа в битве при Рокруа[116] и взятие Тионвиля.[117] Он возвращался со всем блеском, какого заслуживало столь замечательное начало, и сохранял верность тому соглашению с королевой, о котором я говорил и которое было заключено по моему почину. Принцесса, его мать, вела себя в соответствии с принятыми им на себя обязательствами. Она и лично была признательна королеве, которая возвратила ей Шантийи[118] и все то, что покойный король удержал из конфискованного имущества герцога Монморанси. Герцогиня Лонгвиль,[119] ее дочь, также блюла интересы своего дома. Она была слишком занята чарами своей красоты и неотразимым впечатлением, производимым ее остроумием на всякого, кто ее видел, чтобы вмещать в себя вдобавок и честолюбие, и еще бесконечно далека от предвидении роли, которую ей предстояло играть в смуте времен конца Регентства и первых лет по достижении королем совершеннолетия.

Таково было положение дел: кардинал Мазарини, с одной стороны, И г-жа де Шеврез с герцогом Бофором — с другой, с превеликим усердием думали лишь о том, как бы свалить друг друга. Счастливая звезда Кардинала и безрассудство герцога Бофора и г-жи де Монбазон,[120] которую тот пылко любил, вскоре доставили Кардиналу удобный случай, и он не преминул им воспользоваться для осуществления своего замысла. Однажды, когда г-жа де Монбазон не покидала по нездоровью дома и проведать ее явилось множество знатных особ, и среди них Колиньи, кто-то нечаянно обронил два великолепных пылких письма, написанных красивым женским почерком. Г-жа де Монбазон, ненавидевшая г-жу де Лонгвиль, не упустила возможности подстроить ей пакость. Она сочла, что по стилю и почерку эти письма можно приписать г-же де Лонгвиль, хотя их стиль был схож с ее стилем лишь весьма отдаленно, а почерк и вовсе несхож. Она склонила герцога Бофора к соучастию в том, что задумала. Они с общего согласия решили распространить в свете, что Колиньи потерял письма г-жи де Лонгвиль, доказывающие их близость. Г-жа де Монбазон рассказала мне об этой истории прежде, чем распустить о ней слух. Я сразу представил себе бесчисленные последствия подобной затеи и как мог бы использовать ее против герцога Бофора и всех его друзей кардинал Мазарини. Тогда я был еще мало знаком с г-жой де Лонгвкль, но питал чувство исключительной преданности к герцогу Энгиенскому и был другом Колиньи. Я знал злокозненность герцога Бофора и г-жи де Монбазон и не сомневался, что за всем этим нет ничего, кроме желании учинить пакость г-же де Лонгвиль. Я приложил все усилия, чтобы заставить г-жу де Монбазон, из опасения перед последствиями, сжечь эти письма в моем присутствии. Она мне пообещала это, но герцог Бофор заставил ее изменить своему слову. Вскоре она жестоко раскаялась, что не последовала моему совету: это дело получило огласку, и весь род Конде, естественно, почел себя задетым. Между тем тот, кто обронил письма, был моим другом, любившим написавшую их.[121] Он понимал, что ее тайна несомненно будет раскрыта, так как Принц, Принцесса и г-жа де Лонгвиль хотели предъявить эти письма всему высшему обществу, дабы, сравнить почерки, обличить г-жу де Монбазон в низости ее предположения. Попав в столь трудное положение, потерявший письма терзался мучениями, а порядочному человеку и должно терзаться в подобном случае. Он поделился со мною своими горестями и попросил сделать все возможное, дабы извлечь его из той крайности, в которой он оказался. Мне удалось услужить ему в этом: я снес письма к королеве, Принцу, Принцессе; я побудил показать их г-же де Рамбуйе,[122] г-же де Сабле и нескольким близким приятельницам г-жи де Лонгвиль и сразу же после того, как истина была полностью восстановлена, сжег их на глазах королевы и тем самым избавил от смертельной тревоги оба замешанные в этом деле лица. Хотя г-жа де Лонгвиль в глазах света была полностью оправдана, г-жа де Монбазон все еще не принесла ей должного публичного извинения; долгое время препирались о том, как это надлежит сделать, и все промедления этого рода усиливали взаимное озлобление.

Герцог Энгиенский только что взял Тионвиль; он завершал кампанию и возвращался исполненный гнева и негодования по поводу нанесенного его сестре оскорбления. Страх перед его раздражением больше всех иных доводов заставил г-жу де Монбазон подчиниться всему, что от нее потребовали. В назначенный день и час она прибыла в особняк Конде посетить Принцессу, не пожелавшую, чтобы при этом присутствовала г-жа де Лонгвиль; там же собрались знатнейшие лица, чтобы выслушать предуказанную г-же де Монбазон речь, которую та произнесла в оправдание своего проступка и с просьбой его простить. Это публичное удовлетворение, однако, не завершило полностью дела. Как-то, когда королева давала у Ренара[123] ужин Принцессе, туда вошла г-жа де Монбазон, не осведомившись предварительно у Принцессы, не возражает ли она против ее появления. Эта неосмотрительность прогневила Принцессу, и она выразила желание, чтобы г-жа де Монбазон немедленно удалилась, а так как та отказалась исполнить это, королева повелела ей подчиниться и послала вдогонку приказание не являться впредь ко двору. Г-жа де Шеврез, герцог Бофор и Высокомерные сочли, что эта немилость распространяется и на них и что это — вызов их партии. Кардинал Мазарини слишком хорошо видел, какие возможности открывает пред ним подобное положение дел, чтобы не использовать его в своих целях. Он решил, что наступила пора открыть их перед всеми и что королева способна внять обвинениям, которые он собирался предъявить герцогу Бофору: тот был арестован и перевезен в Венсеннский лес.[124] Не могу сказать, была ли причина его заточения мнимою или истинной, но кардинал Мазарини распространил в свете, что герцог Бофор изобличен в преступном умысле против его особы и что в различных местах, где ему предстояло проехать, его поджидали убийцы.[125] Некоторые сочли — и это представляется мне более правдоподобным, — что герцог Бофор, перемудрив в хитрости, намеренно посеял в Кардинале тревогу, полагая, будто достаточно его напугать, чтобы выгнать из королевства, и что именно в этих видах он устраивал тайные сборища и старался выдать их за совещания заговорщиков.

Но каковы бы ни были замыслы герцога Бофора, из-за них он лишился свободы. Генерал-полковник швейцарцев Лашатр[126] получил приказ сложить с себя должность, Высокомерные были рассеяны, г-жа де Шеврез выслана в Тур. Кардинал оказался полновластным хозяином положения, и его близость с королевою не вызывала больше сомнений. Я был слишком поверхностно связан с герцогом Бофором, чтобы разделить с ним немилость, но все еще поддерживал дружеские отношения с г-жой де Шеврез: я был уверен, что она не знала о намерениях герцога Бофора и несправедливо подверглась преследованиям. Королева еще сохраняла ко мне благосклонность, и воспоминания о моей преданности в былые дни не полностью изгладились из ее памяти; но она была слишком сильно увлечена кардиналом Мазарини, чтобы долго сохранять чувства, которые были тому неприятны.

Двор был усмирен, герцог Бофор арестован, г-жа де Шеврез удалена, герцог Вандом, герцог Меркер и епископ Бовезский отправлены в ссылку, президент Барийон заточен в Пиньероль,[127] клика Высокомерных рассеяна и смешана с грязью. Я был почти единственным из друзей г-жи де Шеврез, не испытавшим особой опалы. Кардинал меня не любил. Он пожелал довести меня до необходимости либо вызвать неудовольствие королевы, либо окончательно порвать с г-жой де Шеврез. Преследуя эту цель, он побудил королеву поговорить со мной с большою доброжелательностью и, среди всего остального, сказать, что, уверенная в моей преданности и дружеских чувствах, которые я неизменно обнаруживал по отношению к ней, она находит, что я не могу отказать ей в их подтверждении, и вправе ожидать этого от меня как моя добрая приятельница, даже если бы я не пожелал считаться с ее саном и властью. Она распространилась о неблагодарности герцога Бофора и Высокомерных и после многочисленных жалоб на г-жу де Шеврез стала настаивать, чтобы я прекратил всякие сношения с нею и перестал быть одним из ее ближайших друзей. Она также выразила желание, чтобы я стал сторонником кардинала Мазарини. Я со всею почтительностью поблагодарил ее за доверие к моей преданности. Я постарался ее убедить, что никогда не стану равнять мои обязанности по отношению к ней с дружескими чувствами к г-же де Шеврез; я сказал, что должен беспрекословно повиноваться запрещению поддерживать в будущем какие-либо сношения с нею, и, больше того, сделаюсь злейшим ее врагом, едва мне покажется, что она и в самом деле пренебрегла своим долгом, но вместе с тем молю принять во внимание, что, столь долго связанный с г-жой де Шеврез во всем, что касалось службы королеве, я не могу, по справедливости, перестать быть ее другом, пока на ней не будет иной вины, кроме той, что она не по душе кардиналу Мазарини; что я хочу быть другом и покорнейшим слугой этого министра, пока она, королева, удостаивает его своим доверием, и, больше того, готов принять его сторону и во всех других случаях, но, поскольку дело идет о его личных отношениях с г-жой де Шеврез, я прошу как о милости, чтобы мне было дозволено держаться моих давних привязанностей. Мне тогда покидалось, что мой ответ не оскорбил королеву, но так как Кардинал нашел его чересчур сдержанным, то побудил и ее неодобрительно отнестись к нему, и по длинному ряду проявлений ее неприязни ко мне я понял, что сказанное мною в тот раз окончательно восстановило ее против меня. Тем не менее я соблюдал предписанное мне королевою поведение относительно г-жи де Шеврез, дав последней полный и подробный отчет во всем. Вторично погубив себя из-за того, чтобы не порывать с ней дружеских отношений, я не нашел в последующем с ее стороны хоть сколько-нибудь большей признательности, чем та, которую только что нашел в королеве, и г-жа де Шеврез с такою же легкостью забыла в изгнании обо всем, что я для нее сделал, с какою королева забыла об оказанных мною услугах, когда у нее явилась возможность за них отплатить.

Между тем герцог Энгиенский, обнаружив по своем возвращении те перемены, о которых я говорил выше, и не располагая средствами выразить находившемуся в тюрьме герцогу Бофору свое возмущение по поводу происшедшего между г-жой де Лонгвиль и г-жою де Монбазон, предоставил Колиньи драться с герцогом Гизом,[128] замешанным в это дело. Колиньи был тщедушен, неловок и только поднялся после долгой болезни. Чтобы передать свой вызов герцогу Гизу, он выбрал д'Эстрада,[129] впоследствии маршала Франции; герцог Гиз обратился к Бридье,[130] и противники встретились на Королевской площади. Герцог Гиз, беря шпагу в руку, сказал Колиньи: "Нам предстоит разрешить давний спор[131] наших фамилий, и люди увидят, какое различие должно делать между кровью Гиза и кровью Колиньи". Поединок длился недолго. Колиньи упал, и, чтобы нанести ему оскорбление, герцог Гиз, отнимая у него шпагу, ударил его плашмя своею. Д'Эстрад и Бридье опасно друг друга ранили; их разнял герцог Гиз.[132] Колиньи, до крайности угнетенный тем, что не сумел должным образом постоять за столь правое дело, умер спустя четыре или пять месяцев от изнурения, вызванного душевной тоской.

Долгое время я провел при дворе, томясь своим положением. Мой отец добивался там удовлетворения своих собственных притязаний. Порой ему оказывали мелкие милости, всякий раз подчеркивая, что они оказываются исключительно из уважения лично к нему и что я тут ни при чем. Дружба, которую я поддерживал с графом Монтрезором, подвергла меня новым неприятностям. Он порвал с Месье из-за ненависти, которую питал к аббату Ларивьеру, и счел делом чести, понимая ее по-своему, не только не раскланиваться с аббатом Ларивьером, но и потребовать от своих друзей, чтобы никто из них с ним не раскланивался, в каких бы любезностях и знаках предупредительности тот перед ними ни рассыпался. Я, как и некоторые другие, попал в это нелепое рабство, и оно навлекло на меня неприязнь Месье. Он досадливо жаловался моему отцу и, наконец, объявил ему, что, поскольку я не хочу уважить его в таком пустяке, как отвечать на поклон аббата Ларивьера, он почитает себя обязанным открыто препятствовать всем моим притязаниям и интересам; он отнюдь не требует от меня ни прекращения дружбы с Монтрезором, ни того, чтобы я поддерживал близкие отношения с аббатом Ларивьером, но если я и впредь позволю себе столь же недостойное обращение с человеком, к которому он питает привязанность, он будет рассматривать это как доказательство моего неуважения лично к нему. Я не располагал вескими доводами, чтобы противопоставить их увещаниям Месье, но тем не менее попросил отца заверить его, что не изменю своего поведения, пока не получу ответа от Монтрезора, которому немедленно напишу. Монтрезор получил, мое письмо, содержавшее просьбу о разрешении раскланиваться с аббатом Ларивьером на желательных для Месье условиях, но принял ее чуть ли не за кровное оскорбление, как если бы я был обязан ему решительно всем, а он мне — ничем. Вскоре мне стало ясно, что его признательность подобна признательнрсти королевы и г-жи де Шепрез. И все же я остался при тех правилах, которые сам себе предписал, и ограничился тем, что стал отвечать на поклон аббата Ларивьера, не вступая с ним ни в какие сношения.

Кардинал Мазарини спокойно наслаждался своим могуществом и удовольствием видеть всех своих врагов в унижении. Судьба не баловала меня, и я отнюдь не безропотно переживал крушение стольких надежд. Я хотел вступить в военную службу, но королева отказала мне в назначении на те самые должности, принять которые из рук кардинала Ришелье воспрепятствовала за три или четыре года пред тем. Вынужденная праздность и такое множество неприятностей в конце концов породили во мне мысли иного рода и заставили искать опасных путей для того, чтобы выказать королеве и Кардиналу спою досаду.

Красота г-жи де Лонгвиль, ее ум, исходившее от нее обаяние влекли к ней всякого, кто мог надеяться, что она соблаговолит терпеть его подле себя. Много знатных мужчин и женщин старались понравиться ей, и, окруженная этим доставлявшим ей удовольствие поклонением, г-жа де Лонгвиль сверх того пребывала тогда в добром согласии со всею своей родней и была так нежно любима своим братом герцогом Энгиенским, что можно было быть уверенным в уважении и дружеских чувствах этого принца, снискав расположение его сестры. Многие тщетно пытались использовать этот путь, примешивая порой к побуждениям искательности и чувства иного рода. Миоссанс, который позже стал маршалом Франции, дольше других упорствовал в этом, но с таким же успехом, как все остальные. Я поддерживал с ним тесную дружбу, и он рассказывал мне о своих упованиях. Вскоре, однако, они сами собою померкли; он это понял и не раз сообщал о принятом им решении отрешиться от них, но тщеславие — сильнейшая из его страстей — часто мешало ему быть правдивым со мной, и он старался показать, будто у него есть надежды, которых не было и, как я хорошо знал, быть не могло. Так прошло несколько времени, и я, наконец, возымел основание думать, что использовать дружеское доверие г-жи де Лонгвиль мне удастся гораздо лучше, нежели Миоссансу. Я заставил и его согласиться с этим; он знал, каково мое положение при дворе; я рассказал ему о моих видах, добавил, что мысль о нем всегда будет дли меня непреодолимой преградой и я не стану пытаться занимать близкие отношения с г-жой де Лонгвиль, если он не предоставит мне полной свободы действий. Больше того, признаюсь, что, желая ее добиться, я умышленно восстановил его против г-жи де Лонгвиль, хотя и не сказал ему ничего несогласного с правдой. Он предоставил мне действовать по своему усмотрению, но раскаялся в этом, когда увидел, к чему повело мое сближение с герцогиней. Вскоре он попытался с превеликим шумом и треском этому воспрепятствовать, но тщетно. Это ни в чем не изменило моих намерений. Немного спустя г-жа де Лонгвиль отбыла и направилась в Мюнстер, куда выехал ее муж, герцог Лонгвиль,[133] для ведения мирных переговоров.[134]

Мой отец добился для меня разрешения купить должность губернатора[135] Пуату. Я отправился в армию вместе с герцогом Энгиенским, возглавлявшим ее под верховным командованием Месье. Мы напели на Куртре. Пикколомини[136] и маркиз Карасена[137] с тридцатитысячным войском придвинулись к нашим линиям, но вместо того, чтобы постараться прорвать их, стали окапываться, и оба лагеря оказались на расстоянии мушкетного выстрела друг от друга. После тщетной попытки перебросить в город кое-какие подкрепления, враги, чтобы не стать свидетелями его захвата,[138] в конце концов отошли, что произошло за три или четыре дня до его сдачи. Затем армия двинулась к Мардику. Эта осада была трудной и чреватой опасностями из-за большого и все возраставшего числа защитников крепости, к которым ежедневно прибывали свежие силы из Дюнкерка. Их оборома прославилась и благодаря крупной вылазке, которая иышшла столько толков и во время которой герцог Энгиенский с горсткой последовавших за ним офицеров и волонтеров, по воле случая оказавшихся поблизости от него, остановил под огнем всей крепости натиск двух тысяч человек, намеревавшихся атаковать ложемент на контрэскарпе и очистить траншею. В этой схватке мы потеряли много родовитых дворян: граф Фле,[139] граф Ларошгийон[140] и шевалье Фиеско[141] были убиты; герцог Немур[142] и многие другие — ранены; я получил три мушкетных заряда и вскоре возвратился в Париж. Месье закончил кампанию взятием Мардика,[143] после чего передал командование армией герцогу Энгиенскому, который захватил Дюнкерк.[144]

Владычество кардинала Мазарини становилось нестерпимым: были общеизвестны его бесчестность, малодушие и уловки; он обременял провинции податями, а города — налогами и довел до отчаяния горожан Парижа прекращением выплат, производившихся магистратом. Парламент возмущался этими нарушениями установленного порядка: сначала он попытался положить им предел своими представлениями королеве и не выходя из границ почтительности, но готовился прибегнуть и к другим мерам, поскольку мягкие увещания ничего не дали. Кардинал обошел герцога Энгиенского должностью генерал-адмирала, освободившейся за смертью герцога Брезе, его шурина, павшего в битве; принц Конде выказал свое недовольство и удалился и Валери.[145] Г-жа де Лонгвиль, полным доиорием которой я тогда пользовался, стоя на страже интересов своей фамилии, возмущалась отношением кардинала Мазарини к герцогу Энгиенскому с горячностью, вызывавшей полное мое одобрение. Этими первыми проявлениями всеобщего недовольства Кардинал некоторое время пренебрегал: он рассчитывал на свои уловки и на свое везение и еще больше — на рабский дух нации. Он ненавидел Парламент, противившийся его указам своими принятыми на собраниях представлениями, и выжидал случая, чтобы его укротить. Тем временем, стремясь улестить герцога Энгиенского, он подавал ему всякого рода надежды. Он даже начал несколько больше считаться с частными лицами, и, хотя все так же препятствовал моему возвышению, я уже не всегда замечал в отношении себя его прежнюю непреклонность. Он неограниченно властвовал над волею королевы и Месье, и чем больше в покоях королевы возрастало его могущество, тем ненавистнее становилось оно во всем королевстве. Он неизменно злоупотреблял им в дни благоденствия и неизменно выказывал себя малодушным и трусливым при неудачах. Эти его недостатки вкупе с его бесчестностью и алчностью навлекли на него всеобщую ненависть и презрение и склонили все сословия королевства и большую часть двора желать перемен.

Герцог Энгиенский, которого я отныне вследствие смерти его отца[146] стану именовать принцем Конде, командовал фландрской армией и незадолго перед тем выиграл битву при Лансе.[147] Кардинал, окрыленный столь крупным успехом, задумал использовать его не столько против врагов государства, сколько против самого государства[148] и, вместо того чтобы извлечь выгоды из этой победы тут же во Фландрии, обратил все свои помыслы только на то, как бы отметить Парламенту. Он счел, что задуманный им акт произвола надлежит подкрепить присутствием короля и что блистательные успехи его оружия удержат народ и Парламент в повиновении и страхе. И вот, выбрав день,[149] когда все сословия собрались в Нотр-Дам, чтобы прослушать Те Deum, Кардинал, едва король с королевой вышли за двери собора, распорядился арестовать президента Бланмениля,[150] Брусселя[151] и некоторых других, особенно рьяно противившихся его новым указам и чреватым общественными бедствиями распоряжениям. Но этот шаг не оправдал ожиданий Кардинала: народ взялся за оружие. Канцлер,[152] спасаясь от его ярости, укрылся в особняке де Люина; его искали по всему дому, чтобы растерзать в клочья, и маршал Ламейере ради его спасения поспешил туда с несколькими ротами королевских гвардейцев. Он и сам подвергся опасности. Улицы перегородили цепями; повсюду выросли баррикады; королю и королеве пришлось выдержать осаду в Палэ-Рояле, и они оказались вынужденными отпустить арестованных, выдачи которых потребовали посланцы Парламента. В разгар этих волнений коадъютор Парижский,[153] до той поры стоявший в стороне от государственных дел, но жаждавший к ним приобщиться, воспользовался этой возможностью предложить королеве свои услуги и, взяв на себя посредничество, способствовать усмирению мятежа, но к его рвению отнеслись явно неодобрительно, и, больше того, его усердие было осмеяно.

Я не был тогда в Париже, так как по приказанию королевы выехал в свое губернаторство. Мое присутствие там было и в самом деле необходимо для удержания Пуату в верности своему долгу: эта провинция начала волноваться,[154] и там уже были случаи ограбления королевских бюро. Перед моим отъездом мне несколько раз показалось, что Кардинал хочет меня задобрить и делает вид, будто домогается моей дружбы. Он знал, что королева неоднократно давала мне обещание предоставить моей фамилии такие же преимущества, какие даровались Роганам, Латремуям[155] и некоторым другим, и, поскольку более существенные милости казались мне совершенно недосягаемыми, я решил удовольствоваться хотя бы этой, о чем и сказал Кардиналу накануне отъезда. Он положительно заверил меня, xто в недалеком будущем я буду ею пожалован, а по возвращении сразу же получу — и притом первым из притязающих — жалованную грамоту на герцогский титул с тем, чтобы одновременно и моя жена получила право табурета.[156] В ожидании этого я отправился, как уже сказано, в Пуату и пресек в этой провинции беспорядки. Но там до меня дошла весть, что Кардинал вопреки своему слову даровал грамоты на герцогский титул ни больше ни меньше как шести знатным особам, так обо мне я не вспомнив. Естественное негодование, вызванное столь неслыханным обхождением, еще не успело во мне остыть, когда я был извещен г-жой де Лонгвиль, что, собравшись в Нуази, принц Конти, герцог Лонгвиль, коадъютор Парижский и наиболее влиятельные лица в Парламенте полностью составили и приняли план гражданской войны. Она сообщала мне и о том, что они рассчитывают привлечь также принца Конде и что, не зная моего отношения ко всему этому, она колеблется, какой образ действий избрать, и просит спешно прибыть в Париж, чтобы совместно принять решение, должна ли она торопить с осуществлением этого замысла или, напротив, препятствовать его скорейшему осуществлению. Эта новость утешила меня в моих неприятностях, и я понял, что наконец-то располагаю возможностью дать почувствовать королеве и кардиналу Мазарини, насколько полезнее было бы им пойти навстречу моим желаниям. Я обратился с просьбой об отпуске и с трудом его получил: мне его разрешили, поставив условием не жаловаться на обхождение и впредь не настаивать на удовлетворений своих притязаний. Я с легкостью на это пошел и прибыл в Париж, охваченный естественным раздражением. Здесь я увидел, что дела и вправду обстоят соответственно сообщениям г-жи де Лонгвиль, но вместе с тем увидел и меньше горячности, то ли потому, что первый порыв остыл, то ли потому, что несхожесть интересов и огромность замысла охладили тех, в ком он зародился. Кроме того, г-жа де Лонгвиль умышленно создавала всяческие помехи, дабы предоставить мне время прибыть в Париж и, осмотревшись, принять более зрелое и окончательное решение. Я это сделал без колебаний и ощутил немалое удовольствие от сознания, что, до какого бы положения ни довели меня черствость королевы и ненависть Кардинала, у меня все же остаются средства для отмщения им.

Принц Конти вступал в большой свет. Внешнее благообразие, в котором ему отказала природа,[157] он хотел возместить впечатлением, производимым его остроумием и образом мыслей. Он был слабохарактерен и легкомыслен, но всецело подчинялся г-же де Лонгвиль, которая возложила на меня заботу руководствовать им. Герцог де Лонгвиль был умен и опытен; он легко входил по враждебные двору партии и еще легче из них выходил; он был малодушен, нерешителен и недоверчив; долгое время управляя Нормандией, он полновластно распоряжался руанским парламентом, большею частью дворянства и несколькими крепостями этой провинции.

Коадъютор Парижский, связанный с ним родством и длительной дружбой, благодаря своему положению имел большой вес в народе и парижском парламенте, и все священники беспрекословно исполняли его приказания: при дворе у него были друзья и единомышленники, и он старался привлечь на свою сторону Нуармутье,[158] Лега,[159] кое-какие остатки клики Высокомерных и еще некоторых других лиц, стремившихся выдвинуться благодаря смуте. Он отличался проницательностью и остроумием, был общителен и бескорыстен, но часто скрывал от друзей свои мысли и умел изображать добродетели, которых у него не было. Он был горд и надменен. Пренебрежение, выказанное ему королевой и Кардиналом в ответ на его предложение взять на себя посредничество и способствовать пресечению беспорядков в День баррикад,[160] смертельно его уязвило. Парламент, задетый оскорблением, нанесенным ему, как он считал, в лице президента Бланмениля и Брусселя, после их освобождения, отказать в котором королева не решилась, осмелел еще больше. Самые влиятельные и чувствовавшие себя в опасности представители этого учреждения помышляли о том, как бы оберечься от злобы Кардинала и упредить его месть.

Таково было положение дел, каким я его застал, и все свои усилия я сосредоточил лишь на одном: преодолеть страхи и нерешительность принца Конти и герцога Лонгвиля, которым надлежало положить начало осуществлению этого столь великого замысла. Принц Конде изменил свои взгляды и действовал заодно с двором. Моя близость с принцем Конти и г-жой де Лонгвиль была ему неприятна, хотя он ничем мне этого не показывал. Ожесточение умов все нарастало, и кардинал Мазарини, сочтя, что оставаться в Париже ему больше небезопасно, решил, наконец, по уговору с Месье и Принцем обложить его правильною осадой, предварительно увезя короля в Сен-Жермен. Для исполнения этого дела требовались чрезвычайные меры: иначе последствия оказались бы слишком опасны и вредоносны для государства. Войск у короля было мало, но полагали, что их хватит на то, чтобы перерезать дороги и задушить голодом этот великий город. Рассчитывали, что его станут раздирать на части всевозможные партии и группировки и что, не имея вождей, регулярных войск и запасов продовольствия, он примет условия, какие пожелают ему навязать. В этой надежде король в сопровождении Месье,[161] королевы, герцога Орлеанского, Принца и принца Конти тайно в полночь, в крещенский сочельник 1649 года, покинул Париж и направился в Сен-Жермен. За ним последовал в величайшем беспорядке весь двор. Принцесса[162] выразила желание увезти с собой и г-жу де Лонгвиль, которая должна была вскоре родить, но та, сославшись на вымышленное недомогание, осталась в Париже.

Этот столь стремительный отъезд короля вызвал в умах народа и в Парламенте неописуемые смятение и тревогу. Он ошеломил и тех, кто был наиболее восстановлен против двора, и момент, когда нужно было принять решение, им показался ужасным. Парламент и магистрат направили в Сен-Жермен своих представителей, чтобы засвидетельствовать свою встревоженность и покорность. Я отправился в Сен-Жермен[163] в день, когда туда прибыл двор; туда же явился и герцог Лонгвиль. Оттуда я раза два ездил в Париж, чтобы укрепить дух в тех приверженцах нашей партии, которые были охвачены колебаниями, и вместе с г-жой де Лонгвиль, Коадъютором, Лонгеем[164] и Брусселем установить день, когда надлежит явиться в Париж принцу Конти и герцогу Лонгвилю. Кардинал Мазарини, зная, что я располагаю возможностью беспрепятственно проникать в город и выбираться оттуда, несмотря на то что городские ворота тщательно охраняются, попросил меня привезти ему из Парижа деньги, но от этого поручения я отказался, не желая ни оказать ему эту услугу, ни злоупотребить его доверием. Между тем в Париже все было готово, и я возвратился в Сен-Жермен побудить принца Конти и герцога Лонгвиля немедленно туда выехать. Последний стал без конца придумывать всякого рода препятствия и раскаивался, что связал себя соучастием в этом деле. Больше того, я стал опасаться, как бы он не пошел дальше и не открыл Принцу всего, что знал о наших намерениях. Охваченный сомнениями, я отправил в Париж Гурвиля,[165] наказав ему сообщить г-же де Лонгвиль и Коадъютору, какие подозрения вызывает герцог Лонгвиль; я поручил ему также встретиться с Лонгеем и Брусселем и дать им понять, насколько чревато опасностями дальнейшее промедление. Можно посчитать странным, что столь важное дело я допарил Гурвилю, который был тогда еще очень молод и малоизвестен. Но поскольку я испытал его преданность в других обстоятельствах, поскольку он был весьма зрел умом и отважен, все те, с кем я общался через него, прониклись к нему доверием, и лишь на основании словесных сообщений, которые он передавал от одних к другим, мы действовали вполне согласованно. Он вернулся в Сен-Жермен, торопя нас с отъездом в Париж, но герцог Лонгвиль не мог на это решиться, и мы, маркиз Нуармутье и я, были вынуждены поставить его в известность, что увезем с собой принца Конти и объявим во всеуслышание, что только герцог поступил бесчестно и не сдержал слова, данного друзьям и единомышленникам, тогда как сам же вовлек их в дело, от которого затем отступился. Этих упреков он не мог вынести и уступил нашим настояниям. Я взялся держать наготове для них лошадей на кухонном дворе в час пополуночи, но, не известив меня, они взяли других и укатили в Париж. Я же тем временем поджидал их в ими же указанном месте и пробыл там до самой зари. Я не мог возвратиться в замок, чтобы выяснить, что с ними случилось, и, хотя отчетливо понимал, в какой опасности нахожусь, если дело открылось и если меня найдут в столь подозрительный час сторожащим для них лошадей, предпочел все же скорее подвергнуться превратностям случая, чем, создав им помеху, подставить их под удар. Наконец, я узнал, что они выехали в Париж, и добрался туда спустя много времени после их прибытия.

Молва об их приезде не замедлила распространиться, и к нему отнеслись по-разному: народ обрадовался, но большинство парламентских, не осведомленное о соглашении в Нуази[166] и подстрекаемое приверженцами двора, утверждало, что это — хитрость к что принц Конти и герцог Лонгвиль, связанные с принцем Конде такой личною близостью и такой общностью интересов, стремятся оказаться по главе партии лишь для того, чтобы отдать ее в жертву кардиналу Мазарини. Этот вымысел, которому легко мог поверить запуганный и робкий народ и пораженный неожиданностью Парламент, некоторое время побуждал бояться за безопасность г-жи де Лонгвиль, принца Конти и всех тех. кто за ними последовал. Сначала Парламент отверг их предложения; он принял их, лишь получив разъяснения от Коадъютора, Брусселя, Лонгея и тех, кто знал о соглашении в Нуази. Принц Конти и г-жа де Лонгвиль, дабы внушить к себе больше доверия, разместились в здании ратуши и тем самым полностью отдали себя в руки народа.[167]

Двор между тем был до крайности раздражен отъездом принца Конти, герцога Лонгвиля и прочих. Кардинал заподозрил, что вес произошло с одобрения Принца, и, находя себя недостаточно сильным, чтобы выдержать бремя столь крупных событий, приготовился покинуть королевство. Но вскоре Принц успокоил его: он с таким возмущением отзывался о принце Конти, г-же де Лонгвиль и обо мне, что не оставил в Кардинале сомнений относительно своей искренности. Были приняты дополнительные меры, чтобы уморить Париж голодом, и принц Конде взял на себя руководство этим столь сложным делом. Противная партия также не пренебрегла ничем для обеспечения своей безопасности. Губернатор Пикардии герцог Эльбеф[168] первым предложил свои услуги Парламенту: он рассчитывал, что, став во главе партии, извлечет для себя немалые выгоды. Он был умен и красноречив, но тщеславен, корыстолюбив и малонадежен. Прибытие принца Конти и герцога Лонгвиля вызвало в нем ревнивое чувство, но он не решился открыто подрывать доверие к ним, хотя весьма ловко препятствовал его укреплению. Тогда же примкнул к Парламенту и герцог Буйонский. Мне пришлось уже в другом месте упоминать о его блестящих качествах и заслугах. Виконт Тюренн,[169] его брат, был с ним единодушен и командовал нашей армией против Германии. Деяния этого великого человека с такой полнотой рисуют его достоинства, что мне незачем на них останавливаться, а все, совершенное им в дальнейшем во славу короля и французского государства, должно начисто загладить ошибку, на которую его в этом случае толкнули интересы герцога Буйонского и его фамилии, равно как и личное недовольство. Он вошел в сношения со своим братом и вознамерился употребить подчиненную ему армию для поддержки парижской партии, но войска остались верны своему долгу, и ему ради обеспечения себе безопасности пришлось удалиться в Голландию. Маршал Ламотт-Уданкур[170] был злейшим врагом Летеллье; он жаждал отметить за то, как тот обошелся с ним, отдав приказ о его аресте и отняв у него должность, которую он отправлял в Каталонии. Он был храбр, наделен способностями в военном деле, но при наличии здравого смысла ум у него был посредственный, образ мыслей весьма заурядный и, как это обычно бывает с теми, кто достигнутым положением обязан себе самому, рисковать им он смертельно боялся. Тем не менее и он примкнул к парламентской партии. Герцог Бофор вскоре последовал его примеру. Он бежал из Венсеннской башни[171] с большой смелостью, ловкостью и редкой удачей, и народ встретил его как своего освободителя. Обилие стольких значительных лиц укрепило надежды партии. Были собраны крупные денежные средства; набраны войска; парижский парламент разослал письма другим парламентам королевства; в провинции были отправлены циркулярные послания; были распределены военные должности: герцоги Бофор, Эльбеф, Буйонский и маршал Ламотт были назначены генералами под началом принца Конти; герцог Люин,[172] Нуармутье и я — генерал-лейтенантами. Герцог Лонгвиль, стараясь избежать осложнений, возможных из-за титула, на который он притязал,[173] уехал в Нормандию, дабы удержать эту провинцию на своей стороне. Была принята ощутительная помощь людьми и деньгами, предложенная Эрцгерцогом.[174] Наконец, к гражданской войне готовились с тем большей горячностью, что она была внове. Но основная ее причина — ненависть к кардиналу Мазарини, внушавшему почти равное омерзение обеим враждующим партиям.

Ощущавшаяся в Париже острая необходимость срочно набрать войска привела к тому, что они оказались плохими: не было возможности отбирать и офицеров и солдат по степени их пригодности, и приходилось принимать первых попавшихся. Между тем Кардинал не останавливался ни перед чем, чтобы создать в Парламенте враждующие между собой группировки и посеять рознь среди генералов. Различия их взглядов и интересов вскоре принесли желанные для него плоды. Что касается противостоящего стана, то армия короля день ото дня укреплялась, и принц Конде, движимый личною неприязнью, сражался за Кардинала, одновременно отмщая и собственные обиды. Он перекрыл наиболее важные дороги в Париж, чтобы отрезать пути сообщения с сельскою местностью, и нисколько не сомневался, что, не получая никакой помощи и съестных припасов, город вскоре будет доведен до последней крайности. Шарантон был отрезан, и парижане, которые им ранее завладели, держали там две тысячи человек во главе с Кланле, чтобы сохранить за собою позицию на реках Сене и Марне. Принц Конде захватил ее, почти не встретив сопротивления. Это произошло среди бела дня,[175] на виду у всех наших войск и более пятидесяти тысяч вооруженных горожан. Там был убит герцог Шатильон,[176] генерал-лейтенант королевской армии; что касается наших, то Кланле и весь его гарнизон были разбиты наголову. Эта неудача вызвала в Париже большое уныние; цены на съестные припасы поднялись, и возникло опасение, что в них может оказаться нужда. Тем не менее часто прибывали обозы, и как-то, когда один из них, и притом значительный, приближался к городу, королевские войска под началом Нерлье[177] проникли на дорогу близ Вильжюифа. У деревни Витри завязался упорный бой, в котором Нерлье был убит. Обоз прошел, но, поскольку схватка заняла известное время, весь Париж успел всполошиться, и более ста тысяч горожан вышли нас встретить. Этот успех, не имевший, в сущности, никакого значения, озабоченный народ воспринял как блистательную победу и приписал ее исключительно доблести герцога Бофора: его, словно триумфатора, проводили до ратуши под приветственные клики несметной толпы.

Немного спустя маркиз Нуармутье выступил из Парижа с семью или восемью сотнями всадников и кое-какой пехотой, чтобы прикрыть большой обоз, шедший со стороны Бри. Я находился впереди маркиза с девятью сотнями всадников, имея задачей облегчить ему продвижение, которому намеревался помешать граф Грансе[178] с равным количеством кавалерии и двумя полками пехоты. Мы — маркиз Нуармутье и я — двигались на расстоянии полулье один от другого, условившись друг другу помочь, если на одного из нас нападет граф Грансе. И вот Нуармутье сообщил, что просит меня приблизиться, так как на него готовится нападение. Я исполнил его желание, но граф Грансе, узнав о моем приближении, оставил намерение атаковать Нуармутье и устремился на меня, чтобы сразиться со мною один на один. Маркиз Нуармутье заметил этот его маневр, но вместо того, чтобы сделать для меня то же самое, что было сделано мной для пего, продолжил свой путь с обозом, нисколько не озабоченный тем, что принудил меня вступить в бой, который из-за его ухода оказался для меня столь неравным. Мы двинулись друг на друга, граф Грансе и я, с одинаковым количеством кавалерии, крайне несхожей, однако, по своим боевым качествам. К тому же на его стороне, как я сказал выше, был перевес в два пехотных полка. Я поставил в первую линию пять эскадронов, во вторую — четыре под начальством графа Розана,[179] брата маршалов Дюра и Лоржа. Но так как пехота графа Грансе находилась от него на удалении в тысячу шагов, я кинулся на него со всей возможной стремительностью, чтобы атаковать его до ее подхода. Однако в двадцати шагах, друг от друга мы внезапно наткнулись на овраг между нами; мы проскакали приблизительно двести шагов вдоль его края, чтобы добраться до того места, где он начинался. За это время успела подойти часть пехоты графа Грансе, и после первого ее залпа весь мой отряд обратился в бегство; конь подо мной был убит, то же случилось и с конями шевалье Ларошфуко[180] и Гурвиля. Один находившийся при мне дворянин спешился, чтобы отдать мне своего коня, но я не смог им воспользоваться, так как один из эскадронов графа Грансе, гнавший моих беглецов, проносился совсем рядом со мной. Возглавлявший его граф Оллак и вместе с ним три других всадника подскакали ко мне, обещая пощаду, но я пошел им навстречу, решив не принимать ее. Рассчитывая поразить графа своею шпагой, я пронзил лишь оба плеча его лошади, и моя вконец изогнувшаяся шпага застряла в седле. Он же в упор разрядил в меня спой пистолет; меня оттолкнуло с такою, силой, что я упал навзничь; весь его эскадрон, проносясь почти рядом со мной, также стрелял по мне. Подошли шестеро каких-то солдат и, увидев, что я хорошо одет, принялись препираться, как разделить снятое с меня платье и кому из них прикончить меня. В это время граф Розан излетел на неприятеля с моей второй линией. Грохот залпа застиг врасплох шестерых окружавших меня солдат, и не знаю, были ли сверх этого и другие причины, но они разбежались. Хотя моя рана была очень тяжелой, я все же нашел в себе достаточно сил, чтобы подняться на ноги, и, заметив близ себя неприятельского кавалериста, собиравшегося вскочить в седло, отобрал у него коня, а впридачу еще и шпагу. Я собирался присоединиться к графу Розану, но, направляясь к нему, увидел, что и его люди последовали примеру моих и что повернуть их назад и собрать невозможно. Граф Розан был ранен, захвачен в плен и вскоре умер. Был захвачен в плен и маркиз Сильери.[181] Я присоединился к генерал-майору графу Мата[182] и вместе с ним прибыл в Париж. Я попросил его умолчать о том, как поступил со мною у него на глазах Нуармутье, и не принес на него жалобы; больше того, я воспротивился и намерению наказать трусливо покинувших меня в разгар схватки солдат, которых собирались предать по жребию смерти. Моя тяжелая и опасная рана лишила меня возможности увидеть собственными глазами происшедшее в дальнейшем ходе этой войны; события эти, впрочем, не заслуживают описания.[183] Нуармутье и Лег выехали во Фландрию, чтобы привести испанскую армию, которую Эрцгерцог собирался направить на помощь Парижу. Но обещания испанцев и их поддержка оказались ненужными, поскольку и Парламент и народ, истощенные непомерными и малооправданными издержками и не доверяя почти в равной мере как способностям, так и благонадежности большинства своих генералов, вскоре после этого получили прощение короля.

III

(март 1649-февраль 1651)

Король, даровал мир парижскому парламенту и всем, принимавшим участие в гражданской войне 1649 года, и большинство парижан приняло его с ликованием, не оставлявшим ни малейшего повода опасаться, что их можно вторично поднять на мятеж. Укрепившийся благодаря поддержке герцога Орлеанского и Принца кардинал Мазарини начинал освобождаться от страха перед возможными последствиями общественной ненависти, и эти два принца рассчитывали на его признательность, соразмерную данным им обещаниям и тому, чем он был им обязан. Герцог Орлеанский спокойно дожидался ее плодов и был доволен своей долей участия в государственных делах, а также внушенной ему надеждой увидеть кардиналом своего главного подручного, аббата Ларивьера. Однако удовлетворить Принца было много труднее: его былые услуги, равно как и те, которые он только что оказал на глазах короля в дни осады Парижа, безмерно увеличили его притязания, и они стали тревожить Кардинала.

Двор все еще находился в Компьене, и сколь бы вескими ни были доводы в пользу его переезда в Париж, Кардинал не мог все же решиться на возвращение в этот город, страшась лично для себя возможных в народе остатков враждебности, которую тот с такой необузданностью только что проявил. Тем не менее нужно было принять решение, и если довериться врагам Кардиналу представлялось опасным, то не менее опасным было и выказать перед ними страх. И вот, пока он пребывал в нерешительности, когда никто не смел подать ему какой-либо совет и когда он не мог подать его себе самому. Принц рассудил, что для доведения до конца взятого им на себя дела ему нужно поехать в Париж, чтобы, смотря по тому, в каком состоянии он найдет там умы, или иметь удовольствие возвратить туда двор, или склонить его к каким-либо иным решениям. В Париже ему был оказан совершенно такой же прием, какой он привык находить[184] при возвращении из своих наиболее славных походов. Этот благоприятный знак рассеял сомнения Кардинала, и он, не колеблясь, решил вернуться в Париж. Короля сопровождал туда Принц, и по его прибытии[185] в Палэ-Рояль королева во всеуслышание сказала ему, что его заслуги невозможно в полной мере вознаградить и что он блистательно сдержал слово, которым поручился пред нею, восстановить власть короля и поддержать Кардинала. Но судьба вскоре превратила эти слова в совершенно противоположные им дела.

Между тем Принц был по-прежнему близок с герцогом Орлеанским; этой близости он достиг своей крайней почтительностью, которую старательно подчеркивал во время войны и продолжал подчеркивать с такой же неукоснительностью. Что касается кардинала Мазарини, то тут Принц недолго сохранял такое же обхождение и хотя еще не решался открыто выступить против него, но своими колкими шутками и постоянным оспариванием справедливости мнений Кардинала явно давал понять, что находит того мало достойным занимаемого им места и даже раскаивается, что сохранил его за ним. Это поведение Принца приписывают весьма различным побуждениям, но достоверно, что первый повод к их розни возник еще во время Парижской войны в связи с тем, что Принц убедился в существовании у Кардинала коварного замысла перенести на него ненависть парижан и выдать его за единственного виновника всех выстраданных ими бедствий. Теперь Принц нашел нужным поразить Кардинала тем же оружием и отыграть в общественном мнении то, что в нем потерял, поддержав человека, который навлек на себя всеобщую ненависть, и помешав ему удалиться из королевства и уступить своей несчастливой звезде. Он еще помнил об отчаянии и унынии Кардинала, выказанных тем при последних беспорядках, и был убежден, что достаточно держать его в страхе и относиться к нему с явным пренебрежением, чтобы навлечь на него новые трудности и вынудить таким образом искать помощи Принца с такой же приниженностью, с какой он искал ее, оказавшись в крайней опасности, Не исключается также, что на основании ласковых слов, сказанных ему королевою в Сен-Жермене, Принц вообразил, будто не так уж невозможно обратить внимание королевы на слабые стороны Кардинала и, свалив его, самому утвердиться при ней. Наконец, каковы бы ни были истинные причины, склонившие Принца изменить свое отношение к Кардиналу, нелады между ними вскоре были подмечены всеми.

Тогда же Принц решил помириться с фрондерами, сочтя, что нет лучшего способа побороть укоренившуюся неприязнь к нему, как связать себя с теми, кому парижский народ к большая часть Парламента безраздельно отдавали свою любовь и свои помыслы. Прозванье фрондеры[186] с самого начала беспорядков было дано тем из парламентских, которые выступали против предначертаний двора. Герцог Бофор, коадъютор Парижский, маркиз Нуармутье и Лег, примкнувшие затем к этой группе, стали ее главарями; г-жа де Шеврез, г-н де Шатонеф и их друзья также вошли в нее. Все они продолжали оставаться объединенными под прозваньем фрондеры и приняли значительное участие во всех последовавших событиях. Но какие бы шаги Принц ни делал для сближения с ними, было сочтено, что он никогда не имел намерения их возглавить, так как хотел, как я сказал, лишь вернуть себе расположение парижан, стать благодаря этому опасным для Кардинала и тем самым улучшить свое положение. До этого он проявлял полнейшую непримиримость в отношении своего брата принца Конти и сестры г-жи де Лонгвиль, и даже в договоре о Парижском мире накинулся на них со всей мыслимой злобой, то ли чтоб угодить двору, то ли из жажды отметить им за то, что они избрали иной путь, чем он. Это зашло так далеко, что он решительно возражал против возвращения принцу Конти и герцогу Лонгвилю их губернаторств и при помощи коварных уловок воспрепятствовал возникшему при дворе намерению отдать его брату Монт-Олимп и Шарлевиль и вынудил его удовольствоваться Дамвиллье.[187] Принц Конти и г-жа де Лонгвиль, сочтя этот образ действий крайне неожиданным и суровым, каким он в действительности и был, и попав в трудное положение, поручили принцу Марсийаку,[188] старшему сыну герцога Ларошфуко, пользовавшемуся тогда их полным доверием, выслушать предложения аббата Ларивьера, которые тот намеревался им передать через маркиза Фламмарена.[189] Они состояли в том, что герцог Орлеанский выступит на их стороне против Принца, что принц Конти войдет в Совет, что в качестве залога ему дадут крепость Дамвиллье, что он и герцог Лонгвиль будут восстановлены в отправлении своих должностей при условии, что принц Конти откажется в пользу аббата Ларивьера от кардинальской шляпы и напишет об этом в Рим. Этот договор был тут же скреплен принцем Марсийаком, который счел его тем более выгодным для принца Конти, что этот принц уже принял решение снять с себя духовное звание и, вняв совету отказаться от кардинальства, ровно ничего не терял. Этим путем достигалось все то, в чем двор отказывал принцу Конти и герцогу Лонгвилю, и — что было еще существеннее — кровные интересы аббата Ларивьера связывались отныне с их собственными, вынуждая тем самым герцога Орлеанского в любых обстоятельствах поддерживать принца Конти и г-жу де Лонгвиль.

Это соглашение было заключено, таким образом, в обход Принца и оставляло на его долю лишь то, что аббат Ларивьер пожелал ему уделить. И так как Принц ощутил заметный урон, причиненный ему размолвкой со своими ближайшими родичами, он захотел помириться с братом и сестрой и даже с принцем Марсийаком. И вот вскоре Принц, желая показать, что он искренне печется об интересах членов своей фамилии, воспользовался первым представившимся предлогом и обрушился на Кардинала за то, что вопреки данному слову тот отказывает в предоставлении герцогу Лонгвилю начальствования над Пон-де-Ларш. Фрондеров это очень обрадовало. Впрочем, то ли Принц не почел возможным на них положиться, то ли не захотел затягивать надолго размолвку с двором, но он вскоре решил, что достаточно сделал для общества, и неделю спустя восстановил мир с Кардиналом. Таким образом, он снова отдалил от себя фрондеров. А те накинулись на него, невзирая на его заслуги и знатность, и во всеуслышание заявляли, что его недавний поступок — еще одна хитрость в ряду примененных им, чтобы их одолеть. И они снова принялись за начатое в Нуази дело, собравшись близ СенЖермена, где г-жа де Лонгвиль провела несколько дней и куда приехали ее навестить принц Конти и герцог Лонгвиль. Затем туда же прибыли герцог Рец[190] и его брат коадъютор Парижский под предлогом посетить эту принцессу, а в действительности ради того, чтобы убедить их объединиться с фрондерами, что и было ими успешно достигнуто. Они утверждали, что Принц был полностью осведомлен о соглашении в Нуази, что он и сам взял на себя такие же обязательства, как и его близкие, и добавляли, что последующее показывает с достаточной очевидностью, сколь мало помышлял Принц о том, чтобы сдержать свое слово, данное лишь затем, чтобы с большей легкостью принести их в жертву интересам и мщению Кардинала.

Эти посеянные в обществе слухи произвели известное впечатление: народ с готовностью верил всему, что распространяли фрондеры, так что Принц оказался мгновенно покинутым всеми, кто присоединился было к нему, когда он поссорился с Кардиналом. Только члены его фамилии остались на его стороне, и они были отнюдь не бесполезны ему. Благодаря бескорыстию и твердости г-жи де Лонгвиль, выказанным ею у всех на глазах, возросло уважение к ней, но еще больше она была обязана им своей откровенно выраженной ненависти к Кардиналу, который по этой причине стал страшиться ее, считаясь с лей куда больше, чем с ее братьями.

Тогда же вспыхнула распря, правда частного свойства, которая едва не переросла во всеобщую. Г-н де Бофор, найдя, что маркиз Жарзэ[191] и другие приспешники Кардинала усиленно бросали на него в Тюильри презрительные и наглые взгляды с целью ему внушить, что с концом войны пришел конец и его влиянию, решил нанести им публичное оскорбление. И вот, когда они собрались за ужином в саду Ренара близ Тюильри, он явился туда с целой толпою сопровождающих, прогнал музыкантов, опрокинул стол и произвел такое смятение и такой беспорядок, что герцог Кандаль,[192] Бутвиль,[193] Сен-Мегрен[194] и некоторые другие из ужинавших подверглись опасности быть тут же убитыми, а маркиз Жарзэ был ранен слугами герцога Бофора. Это происшествие[195] не повлекло, однако, последствий, которых с достаточным основанием можно было ожидать. Некоторые из подвергшихся оскорблению вызвали герцога Бофора на поединок, но он не счел нужным дать хоть кому-нибудь из них удовлетворение. Принц с той же горячностью, что и ранее, принял сторону двора и Кардинала.

А Кардинал между тем, легко утратив воспоминание о том, чем он обязан Принцу, помнил лишь о доставленных им неприятностях и, притворяясь, что искренне с ним помирился, не упустил ни малейшей возможности искусно воспользоваться его чрезмерной доверчивостью. Вскоре он понял, что намерения Принца, как я сказал, не заходят дальше того, чтобы вселять в Кардинала страх. Он решил, что нужно поддерживать в Принце это стремление и делать вид, будто боится его, не только затем, чтобы этим способом помешать ему стать на путь прямого насилия, но и для того, чтобы с большей уверенностью и легкостью привести в исполнение свой замысел о лишении Принца свободы. Подчиненные этой цели, все его речи и поступки свидетельствовали, казалось, о его подавленности и страхе: он только и говорил, что о своем желании отойти от государственных дел и покинуть королевство. Что ни день он обращался к друзьям Принца с каким-нибудь новым предложением, обещая ему ничем не ограниченную возможность поступать по своему усмотрению, и дошел до того, что изъявил готовность не назначать впредь губернаторов провинций, комендантов сколько-нибудь значительных крепостей, не замещать придворных должностей и видных государственных постов без согласия и одобрения Принца, принца Конти и г-на и г-жи де Лонгвиль, а также отчитываться пред ними в управлении финансами. Эти столь далеко идущие и высказанные в самых общих выражениях обещания возымели желательные для Кардинала последствия. Они обманули и успокоили Принца и все его окружение. Они закрепили возникшее в обществе представление об охватившей Кардинала растерянности и заставили даже его врагов желать сохранения за ним власти, так как им представлялось, что они легче смогут извлечь для себя выгоду при столь слабом правлении, чем при более влиятельном и твердом. Наконец, благодаря всему этому он весьма искусно выигрывал время, не обходимое ему для осуществления вынашиваемых им против Принца замыслов.

Так обстояли дела довольно долгое время, и на всем его протяжении Кардинал на виду у всех старался всячески подчеркнуть, что вполне согласен во мнениях с Принцем и даже входит в интересы его приверженцев, тогда как в действительности все было наоборот, и он показал это при первом удобном случае. После того, как Принц добился для фамилии Ларошфуко тех же привилегий[196] высокого положения, какие были дарованы Роганам, Фуа и Люксембургам, Кардинал устроил так, чтобы та ж милость была испрошена и для семейства Альбре, и одновременно, чтобы воспрепятствовать ее пожалованию, созвал собрание знати. Но, то ли устрашившись под конец возможных последствий, то ли сделав вид, что устрашился их, он предпочел, чтобы было отменено сделанное в пользу других фамилий, чем поддержано то, чего Принц добивался для фамилии принца Марсийака.

Все это раздражало Принца, но еще не давало ему повода подозревать о том, что должно было вот-вот разразиться над ним. И хотя Кардинал его не устраивал, он ничего не предпринимал ни для того, чтобы его убрать, ни для того, чтобы помешать Кардиналу убрать его самого. Не вызывает ни малейших сомнений, что до заключения Принца у короля не было подданного, столь же послушного его воле и столь же преданного государственным интересам. Но несчастливая звезда Принца и несчастливая звезда Франции вскоре принудили его изменить свои взгляды.

Вопрос о заключении брака между герцогом Меркером, старшим сыном герцога Вандома, и одной из племянниц кардинала Мазарини явился одной из главнейших причин этого и вновь разжег казавшуюся уже остывшей вражду между первым министром и Принцем. Последний соглашался на этот брак еще до Парижской войны, потому ли, что не предвидел его последствий, или, может быть, потому, что почтительность к королеве не позволила ему сказать ей о том, что он их предвидит. Но г-жа де Лонгвиль, враг семейства Вандомов, в конце концов прониклась опасениями как бы возвышение герцога Меркера не стало помехою честолюбивым притязаниям герцога Лонгвиля. Она сразу же воспользовалась своим примирением с Принцем, чтобы убедить его в том, что этот брак идет вразрез с их общими интересами. Она сказала ему, что Кардинал, устав носить на себе ярмо, которое недавно сам на себя возложил, хочет приискать себе новую опору, чтобы больше не зависеть от Принца и получить возможность безнаказанно пренебрегать взятыми на себя обязательствами и долгом признательности по отношению к нему. Принц легко поддался ее убеждениям и с еще большей легкостью пообещал ей и принцу Конти действовать заодно с ними, дабы воспрепятствовать этому браку, хотя ранее, как я сказал, сообщил королеве о своем согласии на него. Тем не менее некоторое время он хранил свои намерения про себя. Не знаю, было ли это вызвано желанием переложить первые трудности подобного шага на брата или побуждением хоть немного отдалить прискорбную необходимость открыто воспротивиться намерениям королевы. Наконец, стало все же известно, что он не желает одобрить этот союз, и тогда Кардинал решил отомстить и стал торопиться с осуществлением своего плана подвергнуть его аресту.

Он встретился, однако, с большими препятствиями, которые требовалось преодолеть. Тесная связь между принцем Орлеанским и Принцем, поддерживаемая стараниями и всеми интересами аббата Ларивьера, представляла собою весьма существенную помеху. Принцев можно было разъединить не иначе, как уничтожив аббата Ларивьера в глазах герцога Орлеанского и одновременно убедив герцога, чтобы разбудить в нем желание погубить Принца, будто тот пренебрег им в каком-либо важном деле. Такую мнимую провинность со стороны Принца было нелегко выдумать; надлежало, кроме того, помириться с фрондерами, договорившись с ними настолько тайно, чтобы Принц не мог ничего заподозрить. О существовании такого уговора также ке должны были знать ни народ, ни Парламент, потому что в противном случае фрондеры стали бы бесполезны двору, потеряв в глазах Парламента и народа свой вес, покоившийся только на вере в их непримиримость по отношению к Кардиналу. Не могу сказать, одна ли его изворотливость позволила ему найти способы, которые были применены для лишения Принца свободы, но могу положительно заявить, что он искусно использовал те, которые случайно ему представились, для преодоления трудностей, противостоявших столь опасному умыслу. Наконец, некто по имени Жоли,[197] ставленник коадъютора Парижского, доставил повод к возникновению беспорядков, давших Кардиналу возможность завязать связи с фрондерами, о чем будет рассказано в последующем изложении.

Среди открыто раздававшихся общих жалоб на деятельность правительства особенно громко звучали голоса получавших пособие от парижского магистрата, которым это пособие было сильно урезано.[198] Что ни день можно было видеть, как большое число доведенных до крайней нужды честных семейств преследует короля и королеву на улицах и в церквах, умоляя их с громкими криками и слезами о восстановлении справедливости, попранной черствостью суперинтендантов. Некоторые жаловались на это Парламенту, и Жоли среди других выступил там с большою горячностью против дурного управления финансами. На другой день, когда он направлялся во Дворец Правосудия, чтобы присутствовать при выходе судей, собравшихся для разбирательства этого дела, было произведено несколько пистолетных выстрелов по его карете, но никто не был ранен. Установить, кто виновен в этом покушении, не удалось, и на основании всего последовавшего трудно судить, подстроил ли его двор в отместку Жоли или это совершили фрондеры по уговору с самим Жоли, чтобы иметь повод поднять народ и возбудить мятеж. Некоторые сочли, что здесь действовал какой-нибудь его личный враг, больше хотевший его напугать, чем расправиться с ним. Молва, усмотревшая в случившемся подтверждение жестокости Кардинала, тотчас же разнеслась по Парижу, и Лабулэ,[199] который был близок к герцогу Бофору, появился тогда же во Дворце Правосудия, требуя от Парламента и народа справедливого возмездия за покушение на общественную свободу. Лишь немногие поверили в то, что его рвение и в самом деле столь бескорыстно, как он желал это представить, и столь же немногие обнаружили готовность за ним последовать. Таким образом, возмущение оказалось не слишком бурным и длилось недолго. Присутствие Лабулэ во Дворце Правосудия заставило народ не без известного основания предположить, что происшедшее — не что иное, как хитроумная уловка фрондеров, имевших целью устрашить двор и тем самым сделаться для него насущно необходимыми. Но впоследствии я узнал от достойного доверия человека, которому сам Лабулэ поведал об этом, что разговоры, имевшие хождение на его счет, далеки от истины и что в момент, когда в деле Жоли увидели предвестие мятежа, Кардинал приказал ему отправиться во Дворец Правосудия, притвориться возмущенным действиями двора, примкнуть к народу, оказать поддержку не ему, что бы тот ни пожелал предпринять и убить Принца, если бы он появился с намерением успокоить волнения; но беспорядки улеглись слишком скоро, и Лабулэ не успел привести в исполнение этот столь гнусный умысел.

Между тем крамольные души в народе не вполне успокоились: страх перед карою заставил их в тот же вечер устроить сборище, дабы изыскать средства отвести ее от себя. Намереваясь арестовать Принца, Кардинал хотел сначала разжечь в нем непримиримость к фрондерам и, чтобы легче достигнуть этого, счел необходимым поторопиться обвинить их в преступлении, о котором я сейчас поведу речь. Он побудил Сервьена[200] тем же вечером, когда в Палэ-Рояле происходило в узком кругу совещание, написать Принцу и поставить его в известность, что утренние волнения были возбуждены фрондерами с целью покушения на его особу, что на острове, где расположен Дворец Правосудия, напротив бронзового коня,[201] они с тою же целью собрались и сейчас и что если он не позаботится о своей охране, то подвергнется величайшей опасности. Принц показал это предупреждение королеве, герцогу Орлеанскому и Кардиналу, который притворился встревоженным еще более, чем были все остальные. Сперва возникли некоторые колебания — считать ли это предупреждение лживым или отвечающим истине, и обсуждался вопрос, что именно следует предпринять, чтоб доискаться правды. Под конец было решено, не подвергая опасности самого Принца, отправить его слуг и карету совершенно так же, как если бы он в ней находился, и, поскольку им предстояло проехать мимо собравшейся шайки, можно будет установить, каковы намерения этих людей и насколько обосновано предупреждение г-на Сервьена. Все было исполнено соответственно принятому решению, и неизвестные, приблизившись к карете около бронзового коня, дали по ней несколько выстрелов из мушкетонов, которыми был ранен лакей графа Дюра, стоявший на запятках. Сообщение об этом тотчас же поступило в Палэ-Рояль, и Принц потребовал у короля и королевы воздать по заслугам фрондерам, умыслившим расправиться с ним. Кардинал в этом случае превзошел самого себя: он принялся действовать не только как подобало министру, который, оберегая интересы государства, печется о жизни и безопасности столь нужного ему принца, но выказал большую озабоченность и большее рвение, чем ближайшие родичи и самые пламенные приверженцы Принца. А тот со своей стороны тем легче уверовал в искренность Кардинала, так горячо вставшего на его защиту, что хорошо зная всю его ловкость, не мог представить себе, чтобы он упустил столь удобный случай отплатить за поддержку, которая еще так недавно была оказана ему Принцем, и притом — за счет своих давних врагов. Таким образом, Принц, помогая обмануть самого себя, воспринял усердие Кардинала как свидетельство дружеских чувств и признательности, тогда как в действительности оно было лишь следствием его затаенной ненависти и желания осуществить с наименьшей опасностью задуманное им дело.

Фрондеры, прослышав, что против них столь срочно выдвигается такое грозное обвинение, сначала решили, что это делается по уговору между Принцем и Кардиналом с намерением их погубить. Несмотря на это, они проявили твердость, и, хотя был пущен упорный слух, что Принц готов обрушить на них любые жестокости, герцог Бофор, нисколько не устрашившись его, отправился к маршалу Грайону, у которого ужинал Принц; и как ни изумило присутствовавших его появление, он провел там остаток вечера, причем держал себя непринужденнее кого бы то ни было. Коадъютор и он использовали все возможные способы, чтобы смягчить Принца и г-жу де Лонгвиль и доказать им свою непричастность к случившемуся, а маркиз Нуармутье даже предложил от их имени принцу Марсийаку снова объединиться со всем домом Конде для совместной борьбы с Кардиналом. Но Принц, восстановленный против них как из-за непочтительности, с какою они ему в поношение предали гласности его неблаговидное поведение после достигнутой в Нуази договоренности, так и потому, что дерзнули умыслить против его особы, остался глух к их оправданиям. Да и г-жа де Лонгвиль, воодушевленная защитою интересов своего дома и еще больше враждебностью к Коадъютору, в частности за предупреждения и советы, которыми он снабжал герцога Лонгвиля в ущерб ее спокойствию и безопасности, поступила так же.

Дело больше не могло оставаться в таком положении: подлежало, чтобы Принц с согласия двора самолично свершил правосудие или потребовал его от Парламента. Первый путь был слишком насильствен и не отвечал тайному замыслу Кардинала, осуществление второго представлялось слишком затяжным и сомнительным. Тем не менее в намерения правительства входило передать это дело в руки Парламента, дабы усыпить и укротить Принца всевозможными проволочками, а также досадить ему тем, что он окажется, подобно своим противникам, в положении смиренного, зависящего от судей просителя. Поэтому Кардинал не преминул воспользоваться надуманным предлогом, чтобы ловко провести Принца; желая иметь достаточно времени для осуществления своего замысла, он указал Принцу на то, что действовать против фрондеров иным способом, чем обращение к правосудию, которое должно быть доступно даже для самых отъявленных злодеев, равнозначно возобновлению гражданской войны; что данное дело слишком значительно, чтобы его решать где-либо, кроме Парламента; что совесть и достоинство короля не позволяют ему пойти по другому пути; что покушение чересчур очевидно, чтобы не быть с легкостью изобличенным; что преступление подобного рода требует примерного наказания, но, дабы с полной уверенностью наложить его на виновных, нужно соблюсти все требования закона и воспользоваться обычными формами судопроизводства. Принц охотно согласился принять этот совет столько же потому, что считал его наиболее здравым, сколько и потому, что по своему характеру был в достаточной мере далек от желания прибегнуть к тем крайностям, в которые, как он предвидел, его бы вовлекло это дело. Герцог Орлеанский из опасения, как бы притязания аббата Ларивьера на кардинальскую шляпу не пошли прахом, еще больше укрепил Принца в этом мнении. Таким образом, полагаясь на свою правоту и еще более — на влияние, Принц решил, что на худой конец самостоятельно свершит правосудие, если ему будет отказано в нем. Итак, он согласился в обычном порядке подать Парламенту жалобу,[202] и на протяжении всего судебного разбирательства Кардинал имел удовольствие лично заводить Принца в расставленные силки. Между тем герцог Бофор и Коадъютор потребовали, чтобы им предоставили возможность оправдаться перед судом. Их ходатайство было уважено, и обе стороны на некоторое время оставили другие пути, кроме того, который вел во Дворец Правосудия. Но, увидев, с каким упорством фрондеры отстаивают свою невиновность, Принц вскоре понял, что ему придется иметь дело с не уступающим в силе противником. Тем не менее он все еще не замечал лицемерия Кардинала, и, что бы на этот счет ни говорили ему сестра и некоторые из приближенных, продолжал верить, что в своих действиях этот министр руководствуется искренней доброжелательностью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад