ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ
© Издательство «Молодая гвардия», 1975 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Читателям серии «Жизнь замечательных людей» хорошо знакомы биографии великих отечественных ученых-агрономов П. А. Костычева и В. В. Докучаева, чьи труды заложили основы научного почвоведения. В серии выходили книги о многих ученых советского времени, работавших в области сельскохозяйственной науки. Это биографии В. Р. Вильямса, Д. Н. Прянишникова, И. В. Мичурина, Н. И. Вавилова. Отдельная книга посвящена жизненному пути замечательной советской женщины-трактористки Прасковьи Ангелиной.
Сборник «Земледельцы» продолжает эту добрую и славную традицию.
Создатели сборника не стремились к тому, чтобы представить возможно большее число героев — при ограниченном объеме книги это повело бы к неоправданной краткости и поверхностной иллюстративности.
В сборнике семь документально-биографических повестей, посвященных семи замечательным труженикам земли и написанных семью разными авторами. Так как судьба каждого героя неповторима, а творческие почерки авторов между собой несхожи, то сборник прежде всего привлекает разнообразием описанных в нем событий и выведенных характеров. И вместе с тем книга воспринимается как единое целое.
Конечно, она не исчерпывает тему: герои ее отобраны из сотен и тысяч выдающихся тружеников земли, которыми так богата более чем полувековая история советского сельского хозяйства. Однако выбор героев не случаен и не произволен. Создатели сборника решили представить выдающихся деятелей разных сельскохозяйственных зон нашей страны, развернуть перед читателем различные периоды становления советского сельского хозяйства и сельскохозяйственной науки, и это им вполне удалось. Белорусское Полесье и Кавказ, Одессщина и Средняя Азия, Кубань и целинные степи Казахстана — такова «география» сборника. Семь его героев принадлежат к пяти национальностям, а трудились они в семи союзных республиках.
Но, может быть, самое примечательное, что вынесет читатель, — это глубокое ощущение неразрывной связи каждого героя сборника с судьбами родной страны.
Герой-партизан Кирилл Орловский, израненный в боях за Родину, дает односельчанам клятву возродить из пепла и привести к процветанию родной колхоз… А в то самое время, когда Орловский взрывает вражеские эшелоны, другой герой сборника, Валентин Кузьмин, работавший в глубоком тылу, в Казахстане, проводит ночь в бункере с зерном, телом своим прикрывая семена, чтобы их не растащили люди, доведенные до крайности военной бескормицей. Он один знает цену охраняемому сорту, который через полтора десятка лет займет миллионы гектаров на распаханной советскими людьми целине. Гавриил Зайцев — руководитель единственной в Средней Азии селекционной станции, едва избежавший расстрела во время налета басмачей. Зайцев терпит лишения, но упорно ведет работу с хлопчатником — культурой, которая кажется в начале двадцатых годов никому не нужной. А. Саидходжа Урунходжаев, дехканин-бедняк, громит басмачей, а затем становится одним из руководителей колхозного движения в Таджикистане. Василий Пустовойт — ученый-труженик, исполненный почти фанатического упорства и целеустремленности. Из года в год он добивается получения новых, более масличных сортов подсолнечника. Макар Посмитный задолго до всеобщей коллективизации создал трудовую коммуну в родных местах. Под его руководством она превратилась в один из самых цветущих колхозов на Украине. И, наконец, Шулиман Аршба — глава большого рода в Абхазии. Более ста лет проработал он на земле и был наивысшим авторитетом для своих односельчан; не только он сам, но и многие его сыновья, внуки, правнуки прославились на фронтах войны и трудовых фронтах. Именно неразрывная связь с судьбами своего народа объединяет всех этих людей.
Из работников разных областей сельскохозяйственной науки создатели сборника остановились на селекционерах. Выбор вполне закономерен, ибо селекция — пограничная область, где наука о земле, о всей системе земледелия теснейшим образом связана с наукой о культурном растении. Всех их роднит преданность любимому делу, смелость творческого поиска, принципиальность, самоотверженность, титаническое трудолюбие. Нелегок крестьянский труд — это известно каждому. Однако, когда читаешь материалы сборника, где очерки о колхозниках перемежаются с очерками об ученых, воочию убеждаешься, что труд селекционера ничуть не легче. Чтобы вывести новый полезный сорт, ученому нужны не только теоретические знания, не только сильная воля, но и крепкие, не боящиеся крестьянской работы руки.
Убежден, что сборник «Земледельцы» хорошо будет встречен молодыми читателями и, может быть, многим из них поможет найти свое место в жизни.
ВСТАНЬ ЗАВТРА В ШЕСТЬ
(Кирилл Прокофьевич
Орловский)
1. РАННЕЕ, ОЧЕНЬ РАННЕЕ УТРО
Пронзительное, ядреное, пахнущее свежим арбузом осеннее утро занималось над Мышковичами. Осеннее утро 1966 года. В такие утра уже холодно голове без шапки, но еще и нет особенной причины шапку надевать. Потому что вот оно уже бодает горизонт — большое, по-осеннему грузное, перезревшее за лето, красноватое солнце. Всплывает — и хотя не брызнет, как прежде, горячим, но все же честно отдаст оставшееся от лета, растопляя по обочинам дорог загустевшую было грязь и отправляя в дальний полет бесчисленные в том добром году паутинные выводки.
Он уже час, как на ногах, — Кирилл Прокофьевич Орловский. Он уже час, как в шлепанцах на босу ногу меряет шагами горницу, покряхтывает, прислушивается к боли в культе. Схватило где-то за полночь, и не так, чтобы очень уж схватило, а этак замозжило привычно и понятно. До того привычно и понятно, что он немедленно встрепенулся, взволновался, заворочался в сладком тепле перины, и сон улетел от него мгновенно, выпорхнул в чуть приоткрытую форточку, умчал мыслями туда, где, еще не убранные, ждали своего часа триста с лишним гектаров бульбы. «Непогода идет», — сказало ему привычное и понятное в культе. — Непогода идет, а как раз сегодня приступать к картошке. Добрая уродилась картошечка, вчера пробовал куст — ну прямо бульбочка к бульбочке…»
А барометр, атаманец этакий (любимое словечко Орловского), знай себе показывает «ясно». И теперь, вышагивая горницей, Кирилл Прокофьевич нет-нет, да колупал его пальцем, чтобы скакнула стрелка, чтобы все было «путем». И злился, и взбивал хохолок на крепкой своей, под чистый «бокс» голове. И взглядывал в окно, где подтверждалась барометра, а не его правота, где разливалось утро, достойное этого урожайного года. И чувствовал нарастающую неприязнь к барометру, потому что издавна, с самого сорок шестого, как приобрел эту трофейную штуковину на толкучке в Могилеве, привык ее уважать, как и вообще науку, привык с ней советоваться утрами, и бригадирам наказывал обзавестись «наукой», не полагаться на приблизительное — «если с вечера заря красная и в полнеба» или на вообще сомнительное — «если курица кудахчет, а яйцо не несет…».
«Непогода идет», — все настойчивее, вопреки барометру говорило дерганье в пустом рукаве. Ощущение привычное, как и всякая другая боль, как и всякое другое неудобство в его истерзанном четырьмя войнами, но все еще могучем организме. Притерпевшийся к этим болям и к этому неудобству, верящий в свой могучий организм, он еще не знает, что через несколько лет пропустит мимо, не разглядит совсем маленькую боль, которая, вроде бы и не связанная с большими военными болями, разве что косвенно, тем не менее как раз и окажется роковой…
Но пока — «ссора» с барометром. И завтрак — типично председательский. В эмалированную кружку — до краев молока, напополам буханку ноздреватого, в хрусткой корочке особенного, «рассветовского» хлеба. Первым во всей Белоруссии его «Рассвет» обзавелся пекарней. Она его гордость, и гордость нешуточная. Едали «рассветовский» хлеб министры, послы едали, а один академик — горбушку тайком в карман, и, пока ходил по колхозу, выспрашивал и выпытывал, все отщипывал по кусочку, ходил и отщипывал.
Впрочем, академику это что — баловство. А он, Орловский, высчитал точно — два полных дня в месяц рассветовская хозяйка отдавала хлебопечению. Закваску заладить надо? Надо. А следить, чтобы тесто не убежало из дежки? А потом стой у печи, буханки мечи… Без малого тысяча хозяек в «Рассвете». Значит, две тысячи колхозных рабочих дней долой. Математика, не то чтобы высшая и другим председателям непонятная, однако первым в нее вник Орловский. А уж он если во что вникнет…
Хорош «рассветовский» хлеб. И молоко хорошее. Выпил залпом полкружки, подлил еще. Вспомнил вчерашний неприятный звонок. Интересовались очень нелегким для него обстоятельством. Вопрос был поставлен так:
— Почему на рынке в Могилеве вы продаете молоко дороже, чем частники?
То есть почему он, Орловский, председатель известного всей стране колхоза, председатель-маяк, депутат, орденоносец, объегоривает на городском рынке рабочий класс. Некрасиво — это одно. Политически неверно — вот что прочитал Орловский в интонации телефонного голоса. И потому искренне возмутился:
— Как это дороже? Дешевле продаем.
— А ты, Кирилл Прокофьич, проверь сам, лично. Перемудрили что-то твои сбытовики.
Чего уж там они перемудрили… Вот оно плещется в кружке — «рассветовское» молоко. Опорожни до дна — на стенках жир останется. Молочный жир. Сними с такого молока сметану — так это же Сметана. Масло сбей — так это же Масло. В кои времена такое случилось, что колхозная ферма преподала урок частнику. Издавна ведь у него и коровушка глаже, и сенцо подушистей. А в «Рассвете» еще душистей, а коровки-симменталки еще глаже… В сорок пятом, по разбитым дорогам, в дырявых армейских теплушках вез Орловский телушек из Костромы, из самого «Караваева». На племя, на развод. Чтобы через много лет дать рабочему в Могилеве вот это молоко. Последние колхозные денежки тогда в него вложил, в костромское молоко.
Возьми в руки карандаш, процент жирности умножь на… Словом, произведи арифметическую операцию, специалистам хорошо известную, и увидишь, что дешевле частника продает «Рассвет» свое молоко, хотя вроде бы и дороже. А его колхозница Мила Белявская, которая продает молоко на рынке, вот как еще борется с частником — наливает по стакану бесплатно, для дегустации…
А еще никому не расскажет Орловский, как проезжал недавно через Барановичи и ребятишек увидел детдомовских. Шли они по скверику, цветы собирали. И защемило в груди, и воспоминания нахлынули… И сказал Орловский Миле Белявской, отводя свои стальные с голубизной, очень белорусские глаза:
— Ты это… как завтра будешь ехать, два бидона в интернат завези. Бесплатно.
Но тут же спохватился: взыграл в нем хозяин:
— Бидоны забрать не забудь. Пусть перельют во что…
Вот как обстоит дело с этим молоком. Объяснил терпеливо в телефонную трубку, а сам подумал: «Про овощ так и не знает». Не знает, что выставил Орловский за дверь районного заготовителя, который — атаманец этакий! — хрусткие, в пупырышках «рассветовские» огурчики хотел забрать по восемь рублей тонна. А в Могилеве в столовых что в салат крошат? Семенники, перестарки… Да ведь если даже по восемь за тонну отдать — не сохранит, не доставит. Навалит валом в грузовики — и какой уж это огурчик после отчаянной кузовной тряски.
Утренние думы председателя… Еще неторопливые, как занимающийся день, но все ускоряющие бег. Таинственно течение человеческой мысли, таинственно ее переключение с предмета на предмет…
В третьей бригаде трактор увяз в болоте…
К Шурыгиным зять со стройки приезжает…
У циркулярной пилы полетели зубья…
Иосифа, плотника, еще денек на таре под огурцы продержать…
Что-то Давгун мудрит, лен хорош, не передержать бы…
Наталье Юшкевич справку под паспорт…
С привесами порядок, тысяч шестьдесят возьмем… Белявского в Архангельск — этот тес раздобудет…
Отчетливо, радостно посветлело в окне. Последний раз ткнул пальцем в барометр, чувствуя, что председательские денно-нощные заботы вслед за сбивчивым течением мыслей уже подступают к нему в их земном, практическом обличье. Заботы эти бодрят тело и душу, как другому утренняя зарядка. Вот уже налили тело энергией, заставили нетерпеливо выглянуть в окно, где как раз, минута в минуту, остановился и фыркнул мотором Вася-шофер. Чего сигналить, людей тормошить? Он всегда вот так — фыркнет мотором. И Кирилл Прокофьевич, повинуясь фырканью, быстро сунул ноги в штиблеты. Ботинки председатель не любил — несподручно с одной рукой завязывать ботинки. А сейчас, уже в штиблетам, подумал-подумал, снова прислушался к дерганью в культе — и решительно потянулся к сапогам. Да затем еще дождевик под мышку прихватил, кинув на барометр озорной, с вызовом взгляд.
Чуть топотнул сапогами — выглянула из другой комнаты Татьяна Васильевна. Певучим своим, но с хрипотцой от сна голосом спросила:
— Может, яишенки?
— Позже заеду.
И пошагал к машине, волоча под мышкой дождевик. Плотный, коренастый, с залысинами по бокам круглого лба, помеченного косым явственным шрамом. Походка у него не по возрасту: со спины посмотреть — идет мужчина еще средних лет. Но уже рассекли лицо по щекам две глубокие морщины, и сеткой же морщинок затянуло подглазья. Губы по-старчески уже сухие, тонкие, запеченные в корочку; нос прямой, с отчетливо вырезанными крыльями. Словом, лицо человека решительного, в суждениях жесткого, к компромиссам не склонного. Этакое в общем-то неулыбчивое лицо.
И пустой рукав пиджака, которым играет утренний залетный ветер…
И распахнувшийся навстречу огромный осенний день, который нужно весь без остатка отдать огромному, необъятному хозяйству, за которое он персонально в ответе.
…Из письма К. П. Орловского ученице ФЗУ ленинградской фабрики № 1 «Пролетарская победа» Лиде Ефимовой:
«Ты спрашиваешь, девочка, в чем мое счастье.
Ну что тебе ответить? Конечно, в труде… Меня, председателя колхоза, с 25 июля 1944 года по сегодняшний день восход солнца никогда не заставал в постели. Четыре тысячи рассветовских колхозников приучены к раннему подъему и самоотверженному труду. «С росой коса лучше косит», — говорит пословица. Труд — отец, а земля — мать человека.
Кирилл Орловский».
…Он не умел говорить витиевато. Его истины просты, оголены до предела. Учиться у Орловского можно на его жизни. А вырванные из контекста, отлученные от момента, когда писались, когда говорились, его суждения кажутся иногда грубовато-топорными, чересчур очевидными. Так морской камень, прекрасный в волнах прибоя, теряет свое очарование, лишившись родной стихии. Жизненный катехизис Орловского внешне прост, и только в непосредственном соприкосновении с его личностью, поступками, устремлениями приобретает глубинный смысл, приобретает свойства непростой простоты. «Конечно, в труде», — пишет Орловский, но это простое «в труде» было выстрадано его жизнью и заложено в его сознание с такой неукоснительностью, пребывало в нем в такой целеустремленной, резкой, деятельной форме, что, произнесенное им, было категорически убедительным.
Да, солнце никогда не заставало его в постели. Только началось это не 25 июля 1944-го, как пишет Орловский, а раньше, гораздо раньше. Другое дело, что с 25 июля 1944-го это стало осмысленным актом, как и знаменитые четыре «не» Орловского, о которых по-разному судили окрест, да и теперь еще, после смерти Орловского, по-разному судят. Ну что это, в самом деле, за «философия» такая особая, чтобы о ней так громкоголосить? Что это за особенная «философия» и зачем ей приписывать все успехи «Рассвета», если сводится она опять же к давно известному, в устах другого человека опять же банальней банального? А Орловский сколько раз — станет этак посреди комнаты, набычит крепкую свою голову на крепкой же коричневой шее и рубит короткой рукой воздух, словно гвозди в тесину вгоняет:
— Не лодырничать, не пьянствовать, не воровать, не пускать слова на ветер.
Пришлет письмо начинающий председатель, спрашивает доверительно, по делу спрашивает, как это Орловский на супесях и болотах поднял колхоз да вот так размахнулся? А Орловский в ответ:
— Пиши, Микола! (Сам письма писал редко, предпочитал диктовать, потому что хоть и хорошо натренировал левую руку, а все-таки не то что правой.) Пиши, Микола, пиши ему: «Не лодырничать, не пьянствовать, не воровать…»
Четыре «не»… Всего четыре. Почему не пять, не восемь? Или, наоборот, почему не три? Почему из года в год, хоть осень на дворе, хоть лето, хоть мода пришла кукурузу сеять, хоть велено торфоперегнойные горшочки лепить, хоть эра компостов или борьба с травополкой, хоть бедность в колхозе, а вот уже и забогатели — из лета в лето, двадцать четыре года подряд, как дятел в один и тот же сучок: «Не лодырничать, не пьянствовать, не воровать…»
В школу придет, спрашивает класс:
— Что нужно, чтобы в нашем колхозе вам и матерям вашим жилось хорошо и еще лучше?
И класс в один голос:
— Не лодырничать, не воровать…
— Правильно, — подытожит Орловский, повернется и уже в дверях скажет молодому учителю. — Хорошо учишь своих атаманцев.
А еще слаб на слезу был. Отвернется вдруг, трет изуродованным запястьем глаза. Это когда в память что-то постучится. Ну, например, сгружают пианино у Арпишиных. Сгружают у Арпишиных пианино марки «Красный Октябрь», и Настя Арпишина с дочкой хлопочет, та самая Настя, которую в сорок шестом едва отходили березовой жижицей. Та Настя, что мерзлую прошлогоднюю бульбу, из-под снега выкопанную, отогревала на груди и сосала как конфету… Затрясутся вдруг плечи у Орловского, сладостное чувство нужности людям — самое счастливое из всех чувств! — к горлу спазмой подкатит, высветит каким-то новым светом его собственную многотрудную жизнь, ненапрасность его истерзанного тела, его счастливейшую причастность к этой Насте, и к этому пианино, и даже к грузовику, что это пианино привез… А когда отпустит нахлынувшее и в глаза вернется обычный, но обманчивый холодноватый блеск, скажет Орловский Насте Арпишиной что-нибудь вроде этого:
— Ты на нем всякому брякать не давай, настройщика в колхозе еще нету…
Четыре «не» Кирилла Орловского… Четыре «не» все той же его непростой простоты. Во исполнение первого «не» он шагает сейчас к машине, волоча под мышкой дождевик, и пола дождевика в такт шагов чертит песок дорожки, разговаривает: «Швырк-швырк, швырк-швырк». Василий-шофер свое дело знает. Так же во исполнение первого «не» проворно выхватывает из рук председателя дождевик, косится на сапоги, загадывая по одежде председателя свой сегодняшний трудовой день. Они не разговаривают. Чего разговаривать? С 25 июля 1944 года восход солнца не заставал Орловского в постели. Первое «не», изначальное «не»…
Трогает Вася-шофер машину, гонит утренними Мышковичами. И в каждом дворе, в каждом доме — уже жизнь, уже движение. Зоркими кругляками глаз выщупывает Орловский дорогу, замечает все, что окрест дороги…
В крайнем доме, завидев председательскую «Победу», старушка бросает взгляд на ходики и лезет перевести стрелки — на пять минут отстали ходики…
Очень многое выверяют Мышковичи по своему председателю…
И не только Мышковичи. Мне не однажды довелось встречаться с Орловским — председателем в пору, когда начинала греметь слава «Рассвета», беседовать о колхозных делах, обговаривать темы статей, которые он готовил для газеты, где я работал. Без преувеличения можно сказать — к словам этого умудренного опытом человека прислушивается вся страна.
Но жизнь Орловского, разумеется, складывается не только из его славных председательских лет. Орловский — чекист, Орловский — партизан… Без этой стороны его жизни мы не поймем и Орловского — председателя, ибо в этом человеке все связано, все взаимопроникаемо. В путешествии по «внепредседательским» огневым годам Орловского нам придется опереться в том числе и на некоторые документы и факты, добытые следопытами жизни Орловского, в особенности на публикации литераторов В. Пономарева и И. Рожкова[1].
2. НА 32-м КИЛОМЕТРЕ
Воевода всея Полесья ясновельможный пан Довнарович был высечен прилюдно и весьма чувствительно 24 сентября 1924 года в четыре часа пополудни местного времени. Случилось это на 32-м километре пути, чуть-чуть не доезжая города Лунинец. Экзекуцию производил, глотая слезы обиды, самолично начальник охраны ясновельможного пана при помощи собственного державного ремня с надраенной до блеска бляхой.
Пан не кричал, не дергался, а только тихонько тоскливо взвизгивал, в перерывах поскуливал, может быть, удивляясь новому для себя ощущению. Это ведь полесские крестьяне после воцарения Довнаровича с этими ощущениями познакомились достаточно хорошо. А Довнарович? Только теперь, распластанный на жухлой траве обочь железнодорожного полотна, он во всей полноте вкушал свое собственное, самолично внедренное.
Рядом дожидался очереди начальник полиции пан Менсович. Этого начальник охраны сек уже без всяких слез обиды, так сказать, вошел во вкус. А чуть поодаль, отворотись от мерзостного зрелища, однако же считая назначенные удары, стоял в форме железнодорожника молодой партизанский командир Кирилл Орловский.
Правда, очень немногие люди, присутствующие на экзекуции, знали, что это Кирилл Орловский. Для всех он был Муха-Михальский, тот самый Муха-Михальский, легенды о котором и сейчас еще живы в Полесье. Тот самый Муха-Михальский, который в документах белопольской охранки неизменно именуется бандитом, но которого народная молва прочло и надолго, со всей экспрессией эпоса, наделила чертами удальства, неустрашимости, неуловимости. Этакий полесский Робин Гуд, разве что не удавшийся ростом.
Сведенные воедино, легенды о Мухе-Михальском, неуловимом партизанском вожаке (их, например, в свое время обильно печатала либеральная газета буржуазной Польши «Момент»), поражают воображение переплетением былей и небылиц. Чувствуется, что образ Мухи-Михальского возник как образ собирательный, разросся вширь. Однако документы и воспоминания очевидцев позволяют четко отделить правду от вымысла. Эпизод с экзекуцией над Довнаровичем, например, правда чистая, точно датированная. Об этом эпизоде не раз позднее рассказывал и сам Орловский, правда, затрудняясь мотивировать четко решение высечь и отпустить, а не расстрелять, как требовали законы того военного времени. Вот как примерно об этом вспоминал Орловский:
— Почему да почему? А не знаю почему. Озорство, говорите? Не-ет… Какое озорство, если времени в обрез, вот-вот к нему подмога могла подойти. Расстрелять мерзавца? Да нет, не жалко. Только уж очень это просто было — расстрелять. Да и удивил он нас, Довнарович. Ехал с такой охраной, а нас всего-то человек семнадцать… И ни выстрела в ответ. «Эх, — думаю, — вояка, чего стрелять-то такого? Какой уж он солдат? Высечь, — думаю, — надо, как Сидорову козу… Пусть все Полесье смеется…»
А может, что-то и от озорства было. Он ведь большим озорником слыл — Муха-Михальский…
Редко, очень редко пускался Орловский в воспоминания. А о временах Мухи-Михальского вообще говорил всегда с улыбкой, будто о пустячке. Это уже после смерти Орловского обнаружится в архивах документ, о котором Орловский при жизни вообще никогда не рассказывал. Документ свидетельствует, чем на самом деле был для белопольских властей партизанский командир Муха-Михальский. Относится документ ко времени, когда пан Довнарович только-только принял под свою высокую руку Полесье. И вот какое распоряжение направил он 9 мая 1924 года старосте в город Столиц.
«Весьма срочно, совершенно секретно.
Президиум Полесского воеводства № 1131.
Брест над Бугом…
По предложению министра внутренних дел господин председатель Совета министров назначил награду в размере 10 миллиардов марок за поимку… Мухи-Михальского. Кроме того, определил награду до 5 миллиардов марок тому, кто представлением правдивой информации органам полиции окажет содействие в поимке упомянутого партизанского атамана…
О вышеизложенном, господин староста, безотлагательно доведите до сведения подчиненных вам органов полиции и конфидентов. Подробно разработанный план поимки отряда Мухи-Михальского и его самого следует незамедлительно представить мне».
Думал ли пан Довнарович, направляя это распоряжение, что совсем скоро будет высечен по приказу Мухи-Михальского начальником собственной охраны, а затем отпущен под свист и улюлюканье, под хохот не только всего Полесья, не только всей Белоруссии, но и всей Польши? Какой удар шляхетской гордости!
Прогулка доброго офицерского ремня по ясновельможным ягодицам отозвалась в министерстве внутренних дел панской Польши величайшей растерянностью. Высечен высший чин государства! Высечен как школьник. Высечен и отпущен. Отголоски этого происшествия находим даже в нашей «Правде» за 29 сентября 1924 года.
Надо ли говорить, что против отряда Мухи-Михальского были немедленно двинуты все наличные полицейские силы. Там же, в «Правде», читаем:
«В облаве на партизан принимают участие курсанты краковской и млавской полицейских школ. В Лунинец выехали чины охранки».
И далее:
«Польская печать занята обсуждением нападения партизан на поезд под Лунинцом… Газеты отмечают, что хотя в поезде ехали воевода, начальник полиции, епископ, жандармы и полицейские, но никакого сопротивления нападающим оказано не было…»
Да, пан Довнарович подал в отставку. Она была немедленно, со вздохом облегчения принята. Отпущенные вместе с Довнаровичем паны подробно обрисовали охранке таинственного Муху-Михальского: «Рост маленький, волосы густые, торчком, глаза голубые…»
Муху-Михальского выслеживали долго и тщательно. 10 миллиардов марок за его голову (сумма огромная!) было только началом. Особенно поразило охранку сообщение о том, что Муха-Михальский человек, достаточно образованный, бегло читает и хорошо пишет. «Правда, — как значится в одном донесении, — пробелы образования налицо». В доказательство приводится письмо Мухи-Михальского Несвижскому старосте пану Чарноцкому, написанное еще в апреле 1922 года, очень интересное письмо, в котором и в самом деле Муха-Михальский несколько не в ладах с грамматикой, что, впрочем, с лихвой восполняется экспрессией, с которой письмо написано:
«Господин Чарноцкий. Ставим господина в известность и предупреждаем, что если вы и дальше будете проводить такие же порядки, как сейчас, то будет господину худо. Вы должны прекратить аресты белорусов и тех, кто принял опеку польского государства. Ой, ой, господин имеет очень горячий темперамент, и если вы его не сдержите, то этим самым окажете нам услугу. Наши карабины испытают твой магнатский затылок… С уважением Муха (Михальский)».
Не правда ли, чем-то озорным, народным, запорожским веет от строк этой записки? Мы не знаем, внял ли магнат Чарноцкий предупреждению Орловского. Но мы знаем, что одно имя Мухи-Михальского заставляло трепетать воевод и магнатов.
Белопольская охранка так и не дозналась, кто был на самом деле Муха-Михальский. Но она почувствовала, поняла, дозналась, что это не просто бандит с большой дороги, каких много шлялось в то время по дремучим дорогам Полесья, хотя в пропагандистских целях называла его бандитом. Больше того, Муха-Михальский бандитов решительно преследовал и уничтожал. Некоторые белопольские газеты, склонные критиковать (разумеется, в меру) неспособность министерства внутренних дел выследить и разгромить отряд Мухи-Михальского, даже наделяют Муху чертами благородства, только опять же, если можно так выразиться, на робин-гудовский лад. Варшавская газета «Слово» пишет, например: «Это безусловно интеллигентный человек, знающий нормы поведения… Все это способствует созданию вокруг него атмосферы таинственности и отваги».
Другая газета приводит эпизод, «доверительно» рассказанный ее корреспонденту одной пожелавшей остаться неизвестной пани. У пани похитили ридикюль, в нем, естественно, были деньги. Кто похитил? Конечно же, Муха-Михальский. Так пани и заявила в полицию. Каково же было ее удивление, когда на следующий день на лихой тройке с бубенцами к ней в имение пожаловал сам Муха-Михальский и потребовал от пани именно эту сумму денег, коль она не хочет, чтобы полицейский комиссар уличил ее во лжи…
Получается по всем этим рассказам (значительная часть которых, разумеется, вымысел), что Муха-Михальский все знает и делает, что ему заблагорассудится. Этакий благородный интеллигентный разбойник, сочувствующий крестьянам. Та же газета «Слово» сообщает: «Он имеет в себе нечто от пушкинского Дубровского, совершает лихие нападения и посылает в Гродненский банк отчеты о доходах».