ДМИТРИЙ ГУЛИА
М., «Молодая гвардия», 1965
Тем, кто не ищет легких путей.
1
Вот он лежит, невероятно тихий, и, склонившись над ним, беру его за плечи. Сколько раз стоял я вот так, у изголовья, слушая его и веря в его могучее сердце! А сейчас он молчит, и с последним вздохом— легким, как вздох облегчения, — на его лице появляется прозрачная улыбка. Тоже последняя… И до моего сознания тяжело, словно в горячечном сне, доходит невыносимый факт: нет больше у меня отца… Но все еще не вполне отчетливо сознавая только что происшедшее, все еще не желая верить в катастрофу, я вспоминаю его, крепкого и сильного, казавшегося большим, широкоплечим, вырубленным, что называется, из скалы. И этот на мгновение воскресший образ, лишь в общих чертах напоминающий ушедшего, вдруг заставляет поверить в реальность, и я начинаю вести себя так, как вели себя с испокон веку и будут вести и впредь во веки веков все люди, теряющие самого близкого и дорогого человека.
Но я уже слышу там, в соседней комнате, и там, на широком дворе, голоса людей. Люди торопятся сюда, к смертному одру. Спешат со всей Абхазии. И я вижу рядом с собой коленопреклоненных друзей его, которым так же горько ныне, как и мне. И я чувствую, что горе у нас общее. Но мое горе — это мое личное горе. Оно останется со мной. И касается оно только меня одного…
Я стою возле него, а уже бегут минуты, часы и дни. Уже без него. И пока он лежит вот так, невероятно спокойно и тихо, как бы чему-то втайне улыбаясь, московское радио и газеты извещают о том, что «скончался выдающийся советский писатель и ученый, народный поэт Абхазии, основоположник абхазской литературы Дмитрий Иосифович Гулиа». Правительства Грузии и Абхазии со скорбью оповещают об этой потере. И поток телеграмм — невиданный в Абхазии — уже течет к этому дому на берегу моря со всех концов Советского Союза и из-за его рубежей…
Третий день стою и смотрю на отца. Мне всегда казалось, что я знал его хорошо. Всего. До последней его мысли. Но вдруг начинаю понимать, что не дослушал чего-то, не выспросил о чем-то в беседах с ним. И теперь уже все это — его тайна…
Наши словари и учебники называют Дмитрия Гулиа «основоположником абхазской художественной литературы и абхазского литературного языка». Николай Тихонов сказал о нем: «…нестареющий пример для молодых». «Их великий писатель Дмитрий Гулиа», — писал Луи Арагон об абхазцах. «Гулиа схож с величавым красавцем Ерцаху» — самой высокой горной вершиной в Абхазии, — отмечал Шалва Дадиани, а Иосиф Гришашвили сказал: «Гулиа — один из виднейших и уважаемых представителей многонациональной советской литературы». Мартирос Сарьян, посылая Дмитрию Гулиа свой этюд, написал: «Певцу абхазского народа», «учителю и писателю». По словам Константина Паустовского, Гулиа «создал абхазскую письменность и открыл первый передвижной театр на арбах». Константин Симонов говорил: «Мы очень гордимся нашим молодым патриархом». «Патриархом от литературы» называли Гулиа Самсон Чанба и Баграт Шинкуба. Корнелий Зелинский писал, что Гулиа, как поэт, видел сущность нашей поэзии в том, «чтобы делать людей великанами — душой и телом». Мирза Ибрагимов говорит: «Каждый, кто прочтет произведения Гулиа, увидит в них Абхазию». А по словам Расула Гамзатова, Гулиа «вывел вот этой рукой абхазский алфавит», чтобы петь «о солнце абхазской земли…».
Я вспоминаю все эти и многие другие слова, и мне хочется знать больше, чем это положено знать об отце, который никогда уже не поддержит тебя своей улыбкой. Мне хочется почетче осмыслить, к кому же явились эти тысячи, что безмолвно теснятся под окнами и скоро понесут его на руках в последний путь. Я вижу их лица. Я вижу слезы. Они, несомненно, явились к близкому, очень близкому человеку. И мне хочется как бы со стороны посмотреть и на него и на них. На живого. На живых. Хочется зажать свое горе в кулак и увидеть его таким, каким он был при жизни среди них.
И я напрягаю воображение до предела.
Однако это очень трудно — увидеть верно. Тенцинг Норгей говорил: «…что такое Эверест без глаза, который его видит? Велик ли он или мал — это зависит от души человека».
Но не попытаться увидеть только потому, что это трудно, не осмыслить увиденного я уж не могу…
Весьма странную картину представляла Абхазия семидесятых годов прошлого века. Вообразите себе рай земной, из которого сломя голову бегут его обитатели. Добро бы, если бы они стремились в какой-нибудь другой рай, более привлекательный и близкий сердцу их. Но ведь люди плыли куда-то за море, в чужую и непонятную землю.
Умозрительно все это объяснить можно. Царские войска завоевывали Кавказ. Горцы оказывали ожесточенное сопротивление. В конце концов, обманутые своими князьями и дворянами, горцы целыми семьями бежали в Турцию. Так родилось на Кавказе «махаджирство», или «мухаджирство», как произносят это слово в Кабарде, Адыгее и Черкессии. Сотни тысяч горцев Западного Кавказа оказались разбросанными по обширным землям Оттоманской империи. Многие махаджиры погибали на утлых челнах. Другие умирали от голода и жажды на обетованном турецком берегу. Третьи же отдавали богу душу на нелегком обратном пути, проклиная «обетованную землю» и во что бы то ни стало желая хотя бы одним глазом увидеть очертания родных гор. Лишь очень немногим удалось снова ступить на древнюю землю предков.
Среди таких счастливцев была семья Урыса Гулиа, крещенного под именем Иосифа.
Поэт-черноморец Евгений Зайцевский писал об Абхазии: «Волшебный край, приют цветов! Страна весны и вдохновений!» Да, Абхазия — действительно страна весны, страна вдохновений. Спустя много лет после того, как были написаны эти поэтические строки, Антон Чехов подтверждал эту же мысль в одном из своих писем: «Природа удивительная… Из каждого кустика, со всех теней и полутеней на горах, с моря и с неба глядят тысячи сюжетов». Я не знаю, можно ли похвалить какую-либо землю больше, чем это сделал Чехов. И уже в наше время Константин Федин в своих «Абхазских рассказах» говорит: «Парк с его слоновыми пальмами в три обхвата, с аллеями вашингтоний в кудрявых волосках на огромных пальчатых листьях, с палкообразными сухими усами, с зарослями бамбуков, в которых дышит влажная прохлада, — все эти чудеса из проснувшихся географических атласов еще стояли перед моими глазами, когда я ехал в автобусе по берегу Черного моря в Очемчиры». Еще определенней высказался Константин Паустовский в «Броске на юг». «Этот рай назывался Абхазией… И абхазцы казались загадочными…»
А мне до сих пор кажутся загадочными те абхазцы, которые снялись с насиженных мест и кинулись неведо куда. Этих горцев так же трудно понять, как южноамериканских «махаджиров», плывших по Великому океану на бальзовых плотах, подобных «Кон-Тики». Вы спросите: тяжело ли жилось горцам на родной земле? Несомненно. Вы спросите: значит, невыносимо было существование в «райском уголке»? По-видимому, да. Но ведь кто-то оставался и кто-то выжил? Да, это так. А кто-то добровольно — пусть поддавшись обману — бросил свою землю, «оставил своих покойников»? Да, это так! Добровольно переселялись за море князья и дворяне, настроенные туркофильски. Они всяческими посулами заманивали в Турцию зависимых от них крестьян. Наконец, сами турки насильно увозили горцев, чтобы обратить их потом в рабов. Так случилось, например, с Урысом Гулиа и его семьей на берегу моря близ реки Кодор. Этот трагический эпизод со всей возможной достоверностью воспроизведен в поэме Дмитрия Гулиа «Мой очаг».
Гулиа писал: «Некий дворянин Маан привел к нам во двор турецких аскеров-солдат. «Эти не желают выселяться», — сказал он. Аскеры сожгли наш двор, а семью погнали к морю». (Так поступали турки на всем протяжении Черноморского побережья, вплоть до Анапы.) На виду берега стояло судно. Его до отказа нагрузили людьми, и оно отплыло в Трапезунд.
Семья Урыса Гулиа в то время состояла из жены Рабиа, урожденной Барганджиа, матери Фындык, урожденной Цабриа, сына Дмитрия (род. 21 февраля 1874 года) и еще дочери и сына, которые погибли потом близ Батума. Вместе с ними «отплыли» в Турцию многочисленная родня и однофамильцы (в Абхазии однофамилец — все равно что близкий родственник).
Оставшиеся в живых после ужасного путешествия в зловонных трюмах были выброшены на пустынный берег близ Трапезунда. Гулиа пишет: «Словом, мы очутились на турецком берегу в ужасающем положении: без жилья, без еды». Среди махаджиров начался голод. Вспыхнули болезни. Люди умирали на горячих песках «обетованной земли». Посильную помощь им оказывали абхазцы из ближайших деревень да бедные турецкие рыбаки.
Урыс собрал своих родственников. Это был невысокий лобастый мужчина, рассудительный и красноречивый. Однако не потребовалось не только красноречия, даже лишних слов, чтобы убедить их немедленно отправляться назад, в Абхазию. Но возвращаться домой было непросто. В то время шла война между Россией и Турцией, и встреча с патрульными кораблями любой стороны грозила гибелью даже мирным челнам. (Как говорил рыбак у Майкова: «Вы дрались, а бомбой в битве челн прошибло у меня».) С другой стороны, невозможно было выжить на берегу. Люди гибли ежедневно: их косили голод и дизентерия. Горсть кукурузной муки была ценнее слитка золота. Воду таскали откуда-то издалека. Спали под открытым небом. Здесь, в Турции, махаджирам постоянно мерещились воистину райские уголки Абхазии, где расцветают даже сухие палки, если воткнуть их в землю. Но напрасно напрягали они зрение, пытаясь разглядеть горы, оставшиеся за морем.
Мешкать было преступно! Урыс Гулиа договорился с турком-рыбаком, и на небольшой кочерме вся семья отправилась в плавание. Это было темной осенней ночью. План был прост: сначала в Батум, где жили абхазцы, а затем оттуда в Абхазию.
— Человек — крепче железа, — говорил Дмитрий Гулиа, вспоминая тот переход по зыбким волнам. — Немного полусырых лепешек, немного маслин и совсем немного воды — вот все, чем запаслась наша семья. В довершение ко всему нам все время приходилось вычерпывать воду из кочермы. От этой обязанности не был освобожден даже я, хотя шел мне всего пятый год.
Кочерма все-таки достигла Батума. Семья Гулиа оказалась среди абхазцев. Общими усилиями построили хижину. Бабушка Фындык развела огонь в очаге. Рабиа подоила корову — подарок старожилов. В этой немудреной хижине — сооружении из веток и глины — семья Гулиа провела несколько месяцев. Не хотелось и думать о том, чтобы осесть на этом месте.
Вечерами — разговоры только об Абхазии, только о селе Уарча, только о шумливом Кодоре.
— Слушай, Урыс, — говорили гостеприимные батумцы, — о чем ты думаешь, куда смотришь? Война, идти в море — значит не пожалеть ни себя, ни детей. Подумай же…
— Я взвесил все, — отвечал Гулиа.
— И что же? Ты все-таки стоишь на своем?
— Я хочу в Абхазию!
Люди недоумевали, разводили руками. Идти в море, рисковать жизнью семьи? А чем плохо здесь, в Батуме? И здесь на виду горы. И Чорох не хуже Кодора. И здесь то же Черное море.
Однако Урыс, словно сказочный нарт Сасрыква, стремился в Абхазию. Знаете вы нарта Сасрыкву из знаменитого нартского эпоса? Он попал в далекое прекрасное царство, где сочны луга, где чуден скот, где люди добры. Он избавил их от злого чудовища. Сасрыкве предлагают золото и серебро в награду за доброе дело. «Ничего мне не надо, — отвечает им Сасрыква. — Я нарт и хочу только в свою Абхазию!» Эти слова не раз повторял Урыс. И не раз повторяли их тысячи таких же беженцев, как он. И они всей душой стремились к себе на родину и достигали ее порой только лишь для того, чтобы умереть на ней. И горсть земли, которая сопровождала их во всех мытарствах, мягко ложилась им на грудь.
Однако Урысу и его семье повезло.
Небольшая турецкая кочерма еще раз отчалила от берега. Вздулся треугольный парус, и суденышко понеслось прямо на север. Долго стояли на берегу гостеприимные батумцы и махали башлыками.
Путешественники углубились в море, чтобы укрыться от пограничной стражи. Но в открытом море подстерегала еще худшая опасность: там сновали турецкие военные корабли.
— Аллах, — говорил турецкий рыбак, — встреча с ними хуже всякой встречи!
И он снова поворачивал кочерму поближе к берегу.
Вот так, дрожа каждую минуту за свою жизнь, Урыс и его семья плыли все дальше и дальше. Иногда ветер пропадал, и всем приходилось налегать на весла.
— Гач, греби вместе с нами, — говорил Урыс сыну. Гач (так называли домашние Дмитрия) садился за весло и делал свое дело по мере сил.
А женщины охали и стонали. Они болели морской болезнью, особенно мать — Рабиа. На нее жалко было смотреть. Властная бабушка Фындык подбодряла всех. Ей было девяносто, но была она бодра, звонким голосом пела песни и твердила свое:
— Вот скоро, скоро…
Рыбак — худой и обветренный всеми черноморскими ветрами — сказал, что справа по борту лежит Абхазия. Измученные люди увидели тонкую полоску зеленой земли. Вода, небо и зеленая линия меж ними… Бабушка Фындык заплакала. Урыс сказал, что, наверное, так и есть, это Абхазия, ибо никакая другая земля не может зеленеть так, как абхазская.
Свежий ветер подгонял кочерму. Она то зарывалась носом в волну, то задирала его высоко-высоко, и тогда казалось, что кочерма пойдет ко дну кормою вниз.
Вдруг что-то со свистом плюхнулось в воду. Еще… Еще…
— Аллах, — воскликнул турок, — русская пуля не лучше турецкой! — и вместе со своим помощником приналег на руль, пытаясь уйти от берега. — Это очемчирская пограничная стража, — объяснил турок. — Я хорошо ее знаю…
Снова ушли в море и только к вечеру повернули круто на восток. Парус убрали: кочерма подходила к заветным местам под тихие всплески весел.
И тут снова засвистели пули. Но каким-то чудом свинец миновал несчастных переселенцев, и турок снова сманеврировал, уйдя подальше от берега. Наконец он решил пристать к местности, известной под названием Скурча, очень напоминающим по созвучию Скурию, Диоскурию — великий город древности, по-видимому стоявший где-то недалеко от этого места.
Кочерма чиркнула днищем по песку. Турок прыгнул за борт и привязал конец к ближайшему дереву. Урыс, стоя по пояс в воде, помогал своим спуститься на берег.
— Живее! — торопил турок.
Вот люди уже на берегу, их жалкие пожитки брошены на песок, и кочерма отчаливает.
Урыс бросился на землю, простерся на ней и воскликнул:
— Благодарю тебя, о боже!
Маленький Гач, дрожа от холода, всматривался в темень. Откуда-то доносился лай собак, и кто-то пел веселую песню.
Это было село Адзюбжа, что стоит прямо против Уарчи, на том берегу реки Кодор…
Ушли из Абхазии тысячи, а возвратились единицы, ибо немногим повезло так, как Урысу. И немало махаджиров — на дне Черного моря.
Так погибали народы. Так исчезли, например, убыхи, населявшие район Адлер — Сочи. Ничего не осталось от них на Кавказе, кроме странных, названий рек, перевалов, озер да местностей.
Так исчезло абхазское племя аибгаа, населявшее все ущелье реки Бзыбь — от берега моря до озера Рица и далее до Ауадхары.
Так исчезли люди, чьей родной землей были Сухум, окрестные горы и зеленые склоны Цабала, Чхалты, Псху, Сакена, Дала — все склоны до самого Клухорского перевала…
Урыс Гулиа на скорую руку соорудил себе шалаш на самом берегу реки Кодор. До старого жилища по прямой было не более версты. Он указывал рукой на высокие тополя и объяснял Гачу:
— Там был наш старый дом…
Но «там» селиться махаджирам уже не разрешалось. «Там» уже были земли княжеские. Через Кодор приходилось идти вброд: в то время не было ни моста, ни парома. И паромщик Сит, которого помянет в своих смешных рассказах Дмитрий Гулиа, появился на Кодоре значительно позднее.
Чего только не одолеет человек, если по-настоящему возьмется за дело! Урыс хорошо знал поговорку из абхазских сказаний: «Мужа не спрашивают, кто он, но узнают по геройским делам». В бедственном положении махаджира «геройским делом» было возродить домашний очаг, прокормить семью, разыскать ближайших родственников и обзавестись новыми. При помощи адзюбжинских крестьян Урыс Гулиа вновь зажег очаг в своем доме, и он уже больше не гас. На его огонек шли люди, чтобы в разговорах скоротать вечер после изнурительного трудового дня. Велись бесконечные пересуды о махаджирах. Урыса слушали с благоговением, ибо это был один из тех, кто живым вернулся с «земли обетованной», на поверку оказавшейся преисподней.
— Там нет огромных тыкв! — раздраженно отвечал Урыс на вопросы тех, кто не раз слышал россказни о тыквах величиной с дом.
— Там нет винограда-скороспелки! — ворчал Урыс, опровергая сказки о том, что в Турции виноград созревает всего лишь за ночь.
— Ты, должно быть, прав, — решили адзюбжинцы, ибо факт был неопровержим: Урыс еле живой воротился из турецкого эдема.
Вечерами охали да ахали. А с самого раннего утра мужчины снова пахали землю, сеяли кукурузу, пасли скот, растили виноград, строили неприхотливые жилища, ухаживали за лошадьми, а женщины воспитывали детей, готовили еду, оплакивали умерших. Словом, все шло своим чередом.
Разоренная, опаленная пожарами страна понемногу приходила в себя. Все обещало войти в норму — ведь это же был рай земной. Но здесь уже не досчитаются тех, кто проливал горючие слезы по родине в далеких чужих краях. И мы, мысленно озирая то время, правомочны спустя много лет задать вопрос:
— Неужели же среди людей этой земли не нашлось ни одного настоящего мужчины, ни одного человека с голосом, достойным вождя, который остановил бы бегущую толпу этих потерявщих голову махаджиров, ринувшихся в неведомую пучину?
И положа руку на сердце мы должны будем повторить единственно возможный ответ:
— Да, в то время не оказалось того, кто смог бы остановить народ и образумить. Народ, по существу, был отдан на произвол полуграмотным князькам, которым не было никакого дела до национального самосознания. Не оказалось ни одного, кто бы поставил собственные корыстные и мелкие интересы хотя бы чуть ниже интересов народных. Поэтому и стала возможна эта трагедия, которая тяжелым грузом легла на плечи маленького Гача.
Язык у старшего Гулиа был отлично подвешен. Но Гулиа не был болтуном. Он обладал умом наблюдательным и острым, избегал в делах опрометчивости, взвешивал свои слова. Часто в зимние, свободные от полевых работ дни приглашали его на различного рода третейские суды или на сходки по примирению кровно враждующих. Урыс с удовольствием брался за подобные дела. (Надо ли подчеркивать, что все это делалось безвозмездно, в порядке, так сказать, деревенской самодеятельности, имеющей в Абхазии, как, впрочем, и во многих других местах, глубокую традицию?)
Вернувшись домой после однодневного, а то и двух- и трехдневного отсутствия, он собирал вокруг очага всю семью и приступал к обстоятельному, неторопливому рассказу. Он мастерски изображал действующих лиц. Это были своеобразные спектакли, на которые являлись и соседи.
— И неизменно, — вспоминал Дмитрий Гулиа, — он обращался ко мне с одними и теми же словами: «Слушай и все запоминай!»
Гулиа в своей «Автобиографии» писал: «Отец мой целиком доверил хозяйство жене и своим братьям.
Это был речистый и остроумный человек… Он любил и умел держать речи. По тем временам и абхазским понятиям он был общественным деятелем».
Маленький Гач слушал внимательно. Особенно привлекательными казались ему бесконечные сказы о минувшем, о великих нартах, некогда живших в Абхазии. Это были своеобразные саги, сочиненные на южной буйной земле. Не было, пожалуй, абхазской семьи, в которой не оказывалось бы способного рассказчика народных былин. А что могло быть лучше приключений сказочных богатырей нартов? Эти удивительные сказания уже имеются на русском языке, и с «Приключениями нарта Сасрыквы и его девяноста девяти братьев» любители эпоса могут познакомиться. Для людей, переживших страшную катастрофу, каждое слово из сказаний о нартах звучало целительной музыкой. Абхазцам была известна именно такая, точно лекарственное снадобье, целебная музыка. Взять хотя бы «Песню ранения». Мне рассказывали старики: «Когда поют ее, можно вынимать ножом любую пулю, засевшую в теле; ничего не больно! Потому что песня эта — сладкая, как мед…» Однако вернемся к нартам. Они были мужественными, храбрыми, смело бились против врагов и одерживали победы. У них была единственная сестра красавица Гуида. Но пуще сестры любили они и берегли свою Абхазию, или. как называют ее сами абхазцы, Апсны, Когда сказитель говорил о том, как просился герой Сасрыква к себе на родину, как повторял он: «Я хочу только в Апсны», — слушатели у костров чуть не рыдали. Эти рассказы не только возбуждали высокие чувства. Они укрепляли сердца, вселяли веру: после них легче ходилось за сохой, легче дышалось. После них пробуждались новые надежды и зорче глядели глаза. Один эпизод из нартских сказаний, может быть, лучше любой формулировки объяснит нам смысл махаджирства…
Сасрыква попадает в безлюдную, но прекрасную страну. И спрашивает старуху:
— Где же люди этих мест? И почему они оставили свою чудесную землю?
— Ты прав, — сказала старуха, — земля наша чудесна. Но жить здесь невмоготу.
И все-таки, повторяю, махаджирство, так, как оно проходило на Кавказе, — загадка. Ибо прав Сасрыква, удивленно воскликнувший:
— Неужели среди людей этой земли не нашлось ни одного мужчины?
Но, кажется, мы об этом уже говорили…
Однажды Урыс привел своего сына в неописуемый восторг. Он пропел ему двустишие, которое звучало так: «Тураа-пха иаша-ду, казакина джиба ду». Смысл был прост и непритязателен: «У великой сестры Тураа казакин с огромным карманом». Урыс снова пропел песенку. Восторгу Гача не было конца. Это же удивительно: простые слова, сложенные на редкость складно! Их можно не только петь. Они не теряют своей прелести, если даже их произносить просто так, без пения. Это двустишие Урыс «привез» из поездки в село Кутол, куда он ездил мирить двух враждующих кровников. Двустишие отлично укладывалось в голове. Оно как бы само собой запоминалось. Вероятно, это были первые стихи, которые выучил наизусть маленький Гач. Но это были не единственные складные слова. А вот еще: «Яйрума, шугярума? Иару-мару шугярума? Иарманыква куарчарума?» В общем все это было чрезвычайно удивительно. Удивительней лунных затмений, когда мужчины палили из кремневок, чтобы освободить луну из пасти чудовища…
Отец часто отсутствовал, мать была занята с младшим ребенком (после возвращения семьи из Турции родилась дочь Екатерина). Кто же возился с Гачем? Разумеется, бабушка Фындык. Она обшивала и обстирывала внука, рассказывала ему сказки, а то и песни певала. Словом, делала все, что положено делать сердобольной бабушке, воспитывающей любимого внука. Дмитрий Гулиа писал о ней: «Это была крепкого здоровья, исключительно волевая женщина. Голос у нее был звонкий и властный. Но я не боялся ее. Куда она — туда и я». Он тянулся за нею всюду, словно хвост. И иногда, когда внук спрашивал у нее: «Куда ты идешь?» — бабушка Фындык отвечала в сердцах: «Разве не видишь куда? В Египет!» — «И я, и я с тобой!» — кричал Гач и бежал за нею. «Египтом» очень часто оказывался соседский двор, где не раз бывал Гач, и тем не менее он с удовольствием мчался туда. А как же иначе? Куда бабушка, туда и он!
Русско-турецкая война окончилась. В Абхазии наступило относительное спокойствие. Улетучился страх перед вторжением войск султана. На картах появился Сухумский военный отдел, входивший в Кутаисскую губернию. «Самостоятельное» абхазское княжество было окончательно уничтожено еще задолго до войны. Последний владетельный князь Михаил Чачба, преданный остракизму, умер в Воронеже. Во главе округа стали генералы, чьи взгляды мало чем отличались от взглядов английских колонизаторов прошлого века, которых обессмертил Редьярд Киплинг. Абхазия для них была трофеем, землей, завоеванной силой оружия; абхазцы — туземным населением. Несли все-таки вершились добрые дела, то правители к ним мало были причастны. Все это делалось скорее вопреки их воле или же при «равнодушном попустительстве» с их стороны, но зато при помощи многих русских интеллигентов. В 1863 году, например, была открыта в Сухуме горская школа, так называемая двухклассная. Двум основным классам предшествовали три приготовительных, итого — пять лет обучения. При школе имелся интернат. Это было одно из первых каменных зданий в Сухуме после того, как из города во времена махаджирства выселились абхазцы, а город был сожжен и разрушен. Профессор Остроумов построил большую больницу. Ботаники прилежно ухаживали за садом, заложенным еще Раевским; другом Пушкина…
Урыс Гулиа, как и большинство абхазских крестьян, был неграмотен. Может быть, именно поэтому он стал подумывать о том, чтоб дать своему сыну хотя бы небольшое образование. Во всяком случае, эта мысль не могла не прийти ему в голову в те минуты, когда он наблюдал, как заискивали крестьяне перед сельским писцом, сочинявшим различные деловые бумаги. Для семьи было полной неожиданностью, когда Урыс, греясь у очага, заявил, что надо подумать о грамоте… Он не досказал. Однако мать и бабушка заволновались. Ясно же было, для кого грамота, — для Гача. А это может грозить разлукой с ним!
Бабушка прижала к себе внука. У матери на глазах блеснули слезы. Один Гач чувствовал себя героем.
— Да, — сказал Урыс, — надо, чтобы сын наш был грамотным. Чтобы кое-что умел на бумаге царапать.
— А зачем? — спросила мать.
— Может быть, станет писарем… — ответил Урыс.
— Ты всегда что-нибудь да придумаешь… Не можешь без этого!
Урыс успокоил ее: