И передо мной, прямо в кабине, внезапно появилось изображение Тихо. Он был так близко от меня, что я мог бы потрогать его распухший красный нос. Лицо у него было мясистое, желтоватые резцы не помещались в толстогубом рту. Черные блестящие волосы космами падали на спину, брыли свисали ниже заросшего щетиной подбородка.
– Далеко ли летишь, пилот? – спросил он. Так, по традиции, приветствуют друг друга пилоты, встречаясь в далеких местах. Его голос гудел в моей кабине, как колокол. Твердь, очевидно, создавала голограммы и звуковые волны столь же легко, как тасовала электроны. – Шалом. – Он сделал своими красными потными пальцами тайный знак, известный только пилотам нашего Ордена.
– Не можешь ты быть Тихо, – сказал я вслух и вздрогнул от звука собственного голоса. – Тихо умер.
– Я Джон Пенхаллегон, такой же живой, как и ты. Даже живее, потому что меня убить не так-то легко.
– Ты – голос Тверди. – Я вытер пот со лба.
– Я и то и другое.
– Это невозможно.
– Не говори так уверенно о том, что возможно, а что нет. Уверенность убивает, я-то знаю.
Я почесал нос и сказал:
– Значит, Твердь приняла в себя память и мышление Тихо – в это я могу поверить. Но Тихо не может быть живым, не может действовать по собственной воле – ведь так? Ведь ты не можешь? Раз ты только часть ее… Тверди?
Тихо – вернее, его изображение, напомнил я себе – захохотал так, что на губах запузырилась слюна.
– Нет, дорогой мой пилот, я такой же, как ты, как все люди. Иногда действую по собственной воле, а иногда и нет.
– Значит, ты не такой, как я, – вырвалось у меня. – У меня есть свобода выбора, как у каждого человека.
– Выходит, ты разбил своему Главному Пилоту нос по собственному выбору?
Испуганный и разозленный тем, что Твердь сумела извлечь это воспоминание из моего мозга, я сказал сердито:
– Соли раздразнил меня, и я вышел из себя.
Тихо осушил мокрые губы и потер руки – я слышал, как шуршат его ладони.
– Допустим. Соли тебя раздразнил. Значит, выбирал он, а не ты.
– Ты передергиваешь. Он так разозлил меня, что мне захотелось его ударить.
– Ну да –
– Я мог бы сдержаться.
– В самом деле?
В порыве злости я выпалил:
– Конечно. Просто я так взбесился, что мне стало все равно.
– Тебе, должно быть, нравится впадать в бешенство.
– Нет, я ненавижу это, всегда ненавидел. Но такой уж я есть.
– Тебе, должно быть, нравится, что ты такой.
Я потряс головой.
– Нет, ты не понимаешь. Я пытался… пытаюсь, но стоит мне разозлиться… это сидит во мне, понятно? У всех людей свои недостатки.
– И никто не поступает по собственной воле.
Кровь бросилась мне в лицо, и во рту пересохло. Тихо, похоже, тоже старался вывести меня из себя. Я стал дышать мерно, глядя на световые волны, составляющие его изображение. Его одежда в темноте выглядела как светящийся дым.
– А богиня? – спросил я. – Она поступает?
Тихо снова засмеялся и сказал:
– Обладает ли собака природой Будды? Ты быстро соображаешь, мой пилот, но ты здесь не затем, чтобы экзаменовать богиню. Ты сам должен выдержать испытание.
– Испытание… какое?
– На степень своих возможностей.
Как я узнал вскоре, Твердь испытывала меня с тех самых пор, как я пересек границу Ее огромного мозга. Псевдотороид и сегментированные пространства были Ее работой, как и бесконечное дерево, взявшее меня в плен. Она проверяла мою математическую подготовленность и – как сказал мне Тихо – мое мужество. Не последним из этих испытаний была моя способность слушать Ее божественный голос, не потерявшись от ужаса. Я не понимал, зачем Ей вообще нужно испытывать меня – разве что ради игры. И зачем Ей нужно было использовать для этого Тихо, когда Ей достаточно было заглянуть в мой мозг, чтобы увидеть все, что там есть? Не успел я обо всем этом подумать, как голос богини загремел у меня в голове:
– Я не хочу, чтобы меня испытывали.
– Если я выдержу, ты освободишь меня из этого дерева?
– Но я не знаю, как это сделать.
– А если провалюсь?
Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Я не хотел подвергаться никаким испытаниям.
– Ну так как, пилот, начнем? – спросил Тихо, почесывая свои брыли.
– Не знаю.
Не стану перечислять здесь многочисленные тесты, которым подвергал меня Тихо – то есть Твердь. Некоторые, вроде общеобразовательного, как назвал его Тихо, были длинными, скрупулезными и нудными. Суть других, например хаотического, я понимал с трудом. Был тест на умение рассуждать и тест на парадоксы. За ними следовал, помнится, тест на реальность, во время которого Тихо подвергал сомнению все мои взгляды, привычки и верования, бомбардируя меня чуждыми идеями, никогда прежде не приходившими мне в голову. Я чуть не свихнулся на этом. Я не понимал, зачем мне все это нужно, даже после объяснения, данного Тихо:
– Когда-нибудь, мой сердитый пилот, ты можешь получить большую власть – возможно, станешь Главным Пилотом – и тебе придется смотреть на вещи с разных точек зрения.
– Меня и собственная вполне устраивает.
– И все же… и все же…
В голове у меня вдруг зазвучали постулаты учения знаменитого кантора Александара Самумского, Александара Диего Соли, давно умершего отца Леопольда Соли. Я весь, с головой и потрохами, погрузился в религиозную доктрину секты, именующей себя Друзьями Бога. Я видел вселенную темно-серыми глазами Александара. Это была холодная вселенная, не дающая уверенности ни в чем, кроме сотворения математики. Все созданное помимо нее в реальности не существовало. Был, правда, человек, но что такое человек, в конце концов? Создание Эльдрии, которых, в свою очередь, создала Старшая Эльдрия? Кто тогда создал этих последних? Самая Старшая Эльдрия?
Я досконально постиг странную теологию Александара Диего Соли. Известно, что первый Главный Кантор, великий Георг Кантор[9], с необычайным изяществом доказал, что бесконечность целых чисел – которую он назвал алеф-нуль – есть часть высшей бесконечности действительных чисел. А
Я перенесся куда-то в пространстве и времени и увидел горный туман над каменным домом Александара на Самуме. Я находился в крошечной, голой, безупречно опрятной комнате, и передо мной стоял на коленях мальчик. Я был Александаром Самумским, а мальчик был Соли.
– Видишь? – спросил Тихо.
И вложил в мою память воспоминания о суровом воспитании, которое дал Александар своему сыну.
– Ты все понял, Леопольд? Ты никогда больше не должен говорить этого слова.
– Какого слова, отец?
– Не играй со мной, слышишь?
– Да, отец, только не бей меня.
– Да кто ты такой, чтобы тебя наказывать?
– Никто, отец… никто.
– Это правда, а поскольку это правда, нет причины с тобой разговаривать, не так ли?
– Но молчание ужасно, отец, хуже всякого наказания. Как же ты будешь учить меня, если все время молчишь?
– А зачем нужно учить тебя чему-то?
– Потому что математика – единственная истинная реальность, только… как же это возможно? Если мы действительно ничто, как же мы можем создавать математику?
– Тебе уже было сказано. Математика не создается. Она не материальна, как дерево или луч света, и не является созданием разума. Математика просто есть. Это единственное, что есть. Можешь думать о Боге как о безвременной, вечной вселенной математики.
– Но как это может быть, если… я просто не пони…
– Что ты сказал?!
– Я не понимаю!
– И продолжаешь кощунствовать. С тобой больше не будут разговаривать.
– Я, я, я, я… Отец! Не надо!
Непонятно было, откуда Твердь взяла эти воспоминания Александара Самумского. (А может быть, воспоминания Соли?) Осталось также неизвестным, откуда Она так хорошо разбиралась в еще более странной реальности аутистов или калечащих свой мозг афазиков. Но какими бы странными эти реальности ни были – а мысленные ландшафты аутиста вызывали крайне странное впечатление, – это все-таки были человеческие реальности. Люди, в принципе, мыслят одинаково. Разные личности или разные группы могут думать по-разному, но сам способ нашего мышления ограничен глубокими структурами нашего слишком человеческого мозга. Это и проклятие, и благословение. Мы все заключены в наших черепных коробках, мы пленники своего разума, каким он стал за миллион лет эволюции. Но это уютная тюрьма со знакомыми белыми стенами, и ее воздух, хотя и затхлый, пригоден для нашего дыхания. Если мы покинем эту тюрьму хотя бы на миг и ощутим, что значит видеть и
– Ну вот, – сказал Тихо, – ты ознакомился с реальностями Александара Самумского и Ямме-солипсиста. А теперь инопланетяне.
Тихо – вернее, световые волны, из которых он состоял – заколебался. Его красный нос стал фиолетовым и вытянулся, точно глиняный, в длинный гибкий хобот. Лоб вздулся, как переспелый кровоплод, подбородок и щеки превратились в коробчатую структуру, прорезанную десятками узких розовых щелей. Одежда исчезла как дым, и серое обвисшее тело Тихо заиграло буграми мускулов, поросших коричневым и алым мехом. Внушительные половые органы увяли, съежились и исчезли в красной складке кожи между толстых ног. В моей кабине формировалось инопланетное существо. Вскоре я узнал в нем одну из представительниц дружелюбного (но хитрого) вида, известного как Подруги Человека.
Она подняла хобот, и из розовых щелей ее речевого органа вышло облако эфиров, кетонов и цветочных ароматов. К смраду тухлого мяса примешивалась сладость снежных далий. С голубой спиралью мастер-куртизанки, обвитой вокруг хобота, она показалась мне похожей на приятельницу (и, по слухам, любовницу Соли), Жасмин Оранж.
Я смотрел на Жасмин Оранж ее собственными глазами: я сам стал ею. Я был Жасмин Оранж и Мэллори Рингессом одновременно – смотрел на инопланетянку человеческими глазами и обонял своим хоботом запахи человека. Потом мое сознание покинуло человеческое тело, и краски исчезли. Мой коричневый и алый мех стал просто темно- и светло-серым. В кабине своего корабля я видел молодого бородатого человека-пилота – себя самого. Я прислушивался к голосу Тверди, но не слышал никаких звуков ни внутри, ни снаружи, ибо был глух, как бревно. Я вообще не знал, что такое звук. Я знал только запахи, чудесный, изменчивый мир пахучих молекул. Когда я произносил(а) свое прелестное имя, пахло жасмином и раздавленными апельсинами. Изогнув хобот, я впивала запахи чеснока и снежного винограда. Я поздоровалась с человеком, Мэллори Рингессом, а он поздоровался со мной. Как это странно и безнадежно глупо – составлять смысловые единицы путем дискретной прогрессии линейных «звуков», что бы ни означало это понятие – «звуки». И как ограничены возможности их складывания – точно бусы нанизываешь на нитку. Как люди вообще могут думать, пробираясь в своих мыслях от звука к звуку и от слова к слову, как букашка, ползущая по бусинам ожерелья? Как это
Желая поговорить с пилотом Рингессом, я подняла свой хобот и выпустила облако приятных ароматов – по сравнению с человеческой фразой это, наверное, все равно что симфония по сравнению с детской погремушкой. Но он, не имея нюха, почти ничего не понял. Да, Рингесс, сказала я ему, пахучие символы не фиксируются жестко, как, например, звуки в слове «пурпур», и означают не всегда одно и то же. Разве смысл не столь же изменчив, как запахи моря? Разве ты не ощущаешь очертания крошечных пирамид мяты, ванильных бобов и мускуса в этом облаке запахов? Известно ли тебе, что могут означать запахи жасмина, олаты и апельсина? Это может значить «я Жасмин Оранж, любовница человека» или «море сегодня спокойно», в зависимости от расположения одной пирамиды по отношению к другим. Способен ли ты воспринять смысл как единое целое? А логическую структуру? Доступны ли тебе сложности языка, мой Рингесс?
Мысли распускаются, как арктические маки под солнцем, перерастают в другие, переплетаются ароматными звеньями ассоциаций, запахи жареного мяса и мокрого меха плывут вперед, вбок и вниз, разрастаясь в сладко пахнущие поля новых логических структур и новых истин, которые ты должен вдыхать, как прохладную мяту, чтобы избавиться от своих прогорклых прямолинейных понятий о логике, причинности и времени. Время – это не линия; события твоей жизни напоминают скорее клубок запахов, навеки закупоренных в бутылке. Стоит нюхнуть, и ты ощутишь сразу весь клубок вместо отдельных ароматов. Понимаешь ли ты все эти тонкости? Осмелишься ли открыть бутылку? Нет, у тебя нюха нет, и ты не понимаешь.
Я понимал одно: человек, который задержится слишком надолго в мозгу чуждого ему вида, определенно сойдет с ума. Я закрыл глаза и зажал ноздри, спасаясь от умопомрачительных запахов, наполняющих мою кабину. Да,
– Их логика и понятие истины так отличаются от наших – я и не предполагал.
– Мне она непонятна.
Я, как и все, относился с подозрением к этим экзотическим инопланетным проституткам. Считалось, что они соблазняют мужчин своими мощными возбуждающими запахами с целью обратить их, одурманенных сексом, в свою загадочную веру. Теперь я видел – впрочем, это не то слово, – я
– Человек должен знать, кто он есть – так говорит Бардо.
Фыркая, чтобы очистить свой нос и ум от беспокойных запахов, я подумал о Бардо и о его всегда ясном, хотя и чересчур прямом понимании себя самого. Вот человек, решившийся насладиться жизнью, как еще никто до него.
При последующих тестах я косвенно, дедуктивным путем узнал многое о том, как Твердь понимает себя самое. Каждый Ее лунный мозг, насколько я понял, был одновременно островом сознания и частью большего целого. Каждая луна при необходимости могла делиться и дробиться на более мелкие единицы, триллионы единиц разума, которые перемещались и собирались вместе, как тучи песка. Я предполагал, что моей экзаменовкой занимается мельчайшая частица одной из Ее малых лун. И все же мне парадоксально давали понять, что в некотором смысле Она вся находится у меня в мозгу, как я – у Нее. Когда я пошутил по поводу странной топологии, которую предполагает такой парадокс, Ее мысли нахлынули волной:
– Да? Иногда я сам не знаю, какой я.
– Другие говорят, что я слишком многое считаю возможным. Они говорят, что умный человек должен знать свои пределы.