Как мой отец протестовал против упорядоченной жизни своих родителей-иммигрантов, сбежавших от неопределенности, так и я страдала от неопределенности и, словно моряк на голос сирен, тянулась к спокойной, размеренной жизни.
В годы, последовавшие за окончанием колледжа, отцовское влияние стало еще заметнее в моих решениях, – например, отправиться в Индию, вместо того чтобы найти постоянную работу, – но я по-прежнему отказывалась это признавать. Как и многие дети, я подсознательно тяготела к тому родителю, кому моя помощь была нужнее. Как многие дочери, жила той жизнью, какой не смогла жить моя мать. Как мой отец, я с надеждой смотрела в будущее, видя в нем массу возможностей, но об этом мы никогда не говорили. Нам обоим не хватало времени и места для того, чтобы осознать то, что мы оба наверняка понимали: в нашей маленькой семье мы двое сильнее всего походили друг на друга.
Из-за работы и географии мы все реже виделись в последние годы его жизни. Я никогда не говорила, что видела в нем себя, и наоборот. Я никогда не благодарила его за то, что он останавливался на бесчисленных конефермах и ипподромах, а также возле каждого пони и паломино, пасущихся на пастбищах, – и все ради того, чтобы порадовать свою дочь, сходившую с ума по лошадям. Однажды летом он даже купил мне собственного жеребца, но я еще была слишком маленькая, а конь – слишком старым. Сосед-фермер подсказал нам, что делать, и отец помог мне кормить его и ухаживать за ним – до тех пор, пока фермер не сжалился над нами тремя и не забрал лошадь к себе, «на пенсию».
Я так и не поблагодарила отца за то, что он был не таким, как отец моей подруги. Однажды у нее в гостях я стала свидетельницей унизительной сцены: ее отец заявил, что, пока она не доест свой ужин, оставив чистую тарелку, сладкого не получит. Придя домой, решила испытать своего отца. Мы, как обычно, ели в гостиной, безо всякого порядка и церемоний – за столом мы ели только по великим праздникам, – и он спросил, хочу ли я сладкое. Я сказала, что еще не доела ужин. «Ничего страшного, – сказал он, отправляясь на кухню за мороженым. – Иногда хочется чего-то конкретного, а не всего сразу». В тот момент я подумала о том, как сильно его люблю! Он выслушивал все мои стенания по поводу того, что я не хожу в школу, как другие дети. Однако спустя несколько лет после его смерти я осознала, что вместе с этим избежала стереотипных ограничений в отношении девочек. И понимание, что без любящего и внимательного отца моя жизнь сложилась бы совершенно иначе, тоже пришло, когда его уже не было в живых. А когда я увидела женщин, которых привлекали сдержанные, надменные, а иногда и жестокие мужчины, я начала понимать, что, будь у меня такой отец, подобные качества в мужчине казались бы мне неизбежными и даже привычными. Но привычной мне была только доброта.
Для моего отца воспитывать ребенка означало смотреть вместе фильмы, которые нравились ему, даже если они совершенно не подходили для детей; покупать неограниченное количество мороженого; укладывать меня спать, когда я сама этого хотела и когда уставала; и ждать в машине, пока я сама выбираю себе одежду. Продавцы были в шоке, когда видели шести-восьмилетку с деньгами, делавшую собственный выбор, результатом которого было невероятное удовлетворение от покупок вроде красной шляпы «для взрослых», пасхальных туфель с «живыми кроликами» и ковбойской куртки с бахромой.
Я знала лишь то, что моему отцу было хорошо со мной, он всегда интересовался моим мнением и обращался со мной лучше, чем с самим собой. Чего еще желать ребенку?
Став свободным журналистом, я осознала и ценность его умения жить без оглядки на завтрашний день – и даже наслаждаться этим. У него было два предмета для гордости: он никогда не носил шляпы и не имел работы – то есть у него никогда не было начальства. Я чувствовала себя папиной дочкой, даже когда искала работу редактора на полставки, чтобы было чем платить за квартиру. Эту работу можно было делать из дома, но, когда однажды мне сказали, что нужно будет приезжать в офис на пару дней в неделю, я ушла оттуда. Выйдя, купила рожок мороженого и пошла по залитым солнцем улицам Манхэттена. Отец поступил бы так же – кроме пешей прогулки.
Говорят, самым точным показателем нашего мироощущения является то, видим ли мы мир дружелюбным или враждебным.
Каждый человек становится пророчеством, которое сам и осуществляет. Моя мать совершила чудо, создав добрый мир для меня и сестры, хотя сама она выросла во враждебном. Однако ее сломленный дух не мог справиться с тьмой – она прокрадывалась внутрь, и в те годы, что мы жили вместе, я впитала в себя эту тьму. С отцом мы провели гораздо меньше времени, но его вера в то, что мир дружелюбен, стала противовесом материнским страхам. И это он вручил мне этот дар. Он впустил свет.
С течением лет после его смерти отец стал казаться мне настолько неправдоподобным, что я порой и сама задавалась вопросом – уж не выдумала ли я его? Моя мама умерла спокойно, в свой восемьдесят второй день рождения, от проблем с сердцем. О ней я написала длинное эссе под названием «Неспетая песня Рут». Я оплакивала жизнь, которой она не могла насладиться сполна. При этом жизнь, которую выбрал для себя мой отец, была менее понятной. Моя сестра была единственным свидетелем, но она ушла из дома в семнадцать. Отцовские друзья были разбросаны по разным уголкам страны, и я их совсем не знала.
Когда я совершенно неожиданно получила два письма о нем, лет мне было больше, чем ему, когда он умер. А сами авторы этих писем знали моего отца, когда еще были мальчишками.
Первое письмо было от Джона Гровера – врача-акушера, который к тому моменту был уже на пенсии. В старшей школе он подрабатывал на летних каникулах, играя на тромбоне в местной группе в «Океанском пирсе». Однажды ночью лидер группы забрал все заработанные наличные деньги, спрыгнул с пирса и уплыл, оставив Гровера и еще одного члена группы не у дел.
В то лето Гровер с другом устроились музыкантами в бродячий цирк, а потом вернулись домой, оканчивать школу.
Уже семидесятилетний Гровер писал:
Наконец у меня появился свидетель доброты моего отца! И хотя сам он предпочитал игнорировать несправедливые правила, а не менять их, неудивительно, что молодой человек, которому он когда-то помог, повзрослев, сам стал помогать другим. Отец умел чувствовать людей. Ведь и его собственная судьба нередко зависела, выражаясь бессмертными словами Теннесси Уильямса, «от доброты незнакомцев».
Спустя еще несколько лет я получила письмо с Гавайев от другого врача. Доктор Ларри Пиблз вырос в Лос-Анджелесе, а его покойный отец – тоже врач – был лучшим другом моего отца. Ларри написал мне потому, что только что вернулся из отпуска, проведенного в Латинской Америке, где купил несколько драгоценных камней, и внезапно вспомнил моего отца. Он захотел поделиться этим воспоминанием, раскрыв неизвестную мне прежде сторону его жизни.
Я написала милому доктору Пиблзу (который в память об отце просил называть его Ларри) ответное письмо и сердечно поблагодарила его. Я наконец узнала, что перед смертью рядом с отцом было двое близких ему людей. Когда я объяснила ему, что опоздала (он этого не знал), он ответил, что спустя несколько лет он и сам опоздал на встречу с отцом в его последний час. И еще, по его словам, отец «похоже, принял свою судьбу – как человек, проделавший славный путь».
Мы оба понимали, что утешаем друг друга.
Если верно то, что каждому из нас суждено пройти полный цикл развития человеческих качеств, значит, нужно следовать в том направлении, где мы еще не были.
Разумеется, немалую роль в этом сыграла и его «донкихотская» натура, а также природный оптимизм и тяга к излишествам. И все же я сомневаюсь, что он избрал бы для себя столь рискованный образ жизни, если бы не попытка убежать от рутины и однообразия.
Моя мама по натуре тоже была искательницей приключений. Ее поведение было своего рода бунтом против собственной матери, которая считала, что для того, чтобы две ее дочери прилично себя вели, нужно внушить им чувство вины. И еще – это был бунт против церкви, настолько строгой, что она запрещала даже танцы. Мама рассказывала, как переодевалась в отцовский костюм, чтобы играть в баскетбол в то время, когда среди девочек это было не принято, и раньше всех в своем квартале научилась водить машину. Потом она заработала себе на обучение в университете, занимаясь вышивкой для магазина дорогого постельного белья и обучая детей счету. В студенческом общежитии она познакомилась с моим безбашенным отцом – парнем из состоятельной еврейской семьи. С ним ей было весело, и он был мечтателем – полной противоположностью ее строгой, не умеющей прощать матери и отца-железнодорожника, которого вечно не было дома. Она полюбила отца за беззаботность, а взамен получила одни только тревоги и волнения.
И мать, и отец заплатили высокую цену за то, что бросили вызов правилам. Но отец хотя бы сам выбрал свой путь. Он так и не осуществил мечты, но мама не смогла сделать и нескольких шагов на пути к исполнению своих.
В глубине души я знаю, что, если бы меня поставили перед выбором между постоянством и переменами, домом и дорогой, между оседлостью и кочевничеством, – я бы тоже выбрала дорогу.
Иногда я гадаю про себя, не проезжаю ли по тем же улицам и дорогам, по которым когда-то ездил мой отец. Быть может, его дух незримо присутствует в тех же городах, что я встречаю на своем пути, и в придорожных закусочных, или в черных лентах шоссе, поблескивающих после ночного дождя, словно мы – образы на выцветших от времени фотографиях.
Мы такие разные, но во многом так похожи.
С партнером по выступлениям Флоринс Кеннеди на студенческом мероприятии в 1970-х. Из личного архива Глории Стайнем
Глава II. Круги совета
Видя перед глазами пример отца, неприкаянного бродяги, я твердо решила стать полной его противоположностью. Я была уверена, что после моего своеобразного детства во взрослой жизни у меня будут постоянная работа, собственный дом и один отпуск в год. Пожалуй, я стремилась к этой жизни больше, чем те, кто вырос в подобной реальности. И хотя я уже готова была повесить себе на лоб табличку «ищу дом», все же решила, что настоящий дом подождет до того момента, когда у меня будут муж и дети. Эта участь казалась мне одновременно неизбежной и немыслимой: даже в кино я ни разу не видела, чтобы жена отправилась в отпуск в одиночку. Брак всегда был «счастливым концом» истории, а не ее началом. На дворе стояли 1950-е, и в моей голове перепутались понятия «зрелость» и «оседлость».
Я готова была провести два года в Индии, куда отправилась сразу после колледжа – чтобы избежать помолвки с хорошим, но «не тем» человеком, – лишь бы доказать самой себе, что одиночные путешествия, избранные моим отцом, были не единственным вариантом. Ведь на свете существовали и совместные поездки, и это было одновременно ново и старо как мир.
В первое время в Нью-Дели мне не хватало «поездок мемсаиб»[14] – в собственном автомобиле и с водителем; казалось, это могут позволить себе все местные чиновники и туристы. Я не могла себе представить иного способа передвижения по улицам, полным запряженных быками повозок, мотоциклов, похожих на шмелей черно-желтых такси, стаек велосипедистов, отбившихся от стада одиноких коров, древних автобусов, набитых пассажирами изнутри и облепленных «зайцами» снаружи, и пешеходов, продававших на остановках еду и безделушки.
Лишь спустя два месяца обучения в женском колледже Миранда Хаус при Университете Дели, где милосердные однокурсницы научили меня, чудну́ю иностранку, носить сари и ездить в автобусе, я поняла, что в автомобиле я не смогла бы в полной мере прочувствовать Индию.
Не увидела бы, как женщины высовываются из окон автобусов, чтобы купить жасминовые цепочки для волос; или как невероятно терпеливы мужчины и женщины к плачущим маленьким детям; или как друзья-мужчины неосознанно сцепляют пальцы во время разговора; или как тощие ребятишки в залатанной школьной форме нараспев повторяют записи из тетрадок. Я не услышала бы споров о политике на индийском английском, который служит связующим звеном между носителями четырнадцати местных языков; не увидела бы бесчисленного множества газет, которые читают индийцы. Не узнала бы, как нелегко обычному жителю Индии элементарно попасть на работу и что мои подруги везде ходят группками, чтобы уберечься от сексуального домогательства. Я ни за что не разделяла бы спокойствия толпы, если бы знала, что это признак чрезвычайной ситуации.
Я так и не покаталась в повозке-тонге, которую тянули тощие велосипедисты. Друзья уверяли меня, что они остались от прежних времен, когда «тягловой силой» были босоногие бегуны. После обретения Индией независимости они были объявлены вне закона, хотя до сих пор встречаются в самых бедных районах.
Лично мне сам факт того, что один человек везет другого, кажется колониальным пережитком и постыдным атавизмом.
Тем ироничнее то, что спустя много лет я увидела тонги с велосипедистами уже на Манхэттене – только на этот раз их тянули на себе мускулистые и явно не голодающие молодые люди, взимавшие поминутную плату.
Но даже после групповой поездки в Нью-Дели понадобилось еще одно весьма продолжительное путешествие по восточному побережью Индии, чтобы полностью переменить привычные мне взгляды. Дома я привыкла считать, что частное всегда лучше общественного, – эту мысль долгие годы нам внушали производители американских автомобилей[15].
Там, где старость сто раз подумает, молодость бросается в омут с головой. Вот и я решила совершить путешествие из Калькутты в Кералу в одиночку, останавливаясь в деревушках и храмах на пути к самой древней части южной Индии. Друзья уговорили меня сесть в женский вагон – они до сих пор ходят по субконтинентальной железной дороге как наследие Британской империи.
Войдя в древний вагон третьего класса, я словно оказалась в общежитии на колесах. Женщины всех возрастов и телосложений сидели группками и разговаривали, или укачивали детей, или делили друг с другом еду из многослойных медных контейнеров – «тиффинов». Как иностранка в сари, я быстро стала объектом любопытства, советов и спонтанных проявлений доброты. Беседа наша велась на смеси английского, хинди и жестов. Поскольку поездка должна была занять два дня со множеством коротких остановок, женщины за меня торговались с прохожими, продававшими горячий чай, прохладительные напитки ярких цветов, кебабы и чапати, а также безумно вкусное мороженое «кулфи». Все это передавали через окна на каждой станции. В интервалах между остановками они угощали меня своим рисом, курицей с карри и домашним хлебом, учили разным способам ношения сари, о которых я и подумать не могла (в том числе для игры в теннис!), и обсуждали сорта манго с тем же видом, с каким европейцы обсуждают вино.
Вскоре я познакомилась с типично индийской манерой задавать личные вопросы. Какая-нибудь замкнутая англичанка на моем месте сошла бы с ума. «Почему твоя семья не нашла тебе мужа?», «Все американцы богатые – так почему ты едешь третьим классом?», «Если я приеду в твою страну, мне будут рады?». И наконец, когда мы познакомились достаточно близко: «Что делают американки, чтобы не иметь слишком много детей?»
Уже потом я послушала рассказы Индиры Ганди о том, как в юности она ездила в этих самых женских вагонах. Индира называла их «лучшей подготовкой к посту премьер-министра». Она была дочерью Джавахарлала Неру – первого премьер-министра Индии, – но считала, что именно от этих женщин, высказывавших свое личное мнение, научилась гораздо большему. Они знали, что «хади» – традиционное индийское полотно, которое прялось и ткалось вручную, – было вытеснено английской тканью фабричного производства, но не догадывались о том, что это была отработанная схема: взять сырье из колонии, переработать его в Англии, продать обратно и получить прибыль. Они понимали, почему Махатма Ганди сделал символом индийской независимости прялку.
И еще, несмотря на убежденность демографов в том, что необразованные женщины не в состоянии контролировать рождаемость, эти женщины отлично чувствовали, когда их организм уставал от слишком большого количества беременностей и родов.
Вот почему, заняв пост премьер-министра, Индира Ганди пошла против общественного мнения, учредив первую национальную программу планирования семьи. Благодаря этим поездкам в женских вагонах она поняла, что обычные женщины непременно извлекут из нее пользу, пусть даже и втайне, и грамотность тут совершенно ни при чем.
Для меня же эта поездка стала источником не только знаний, но и здорового смеха. Меня попросили спеть какую-нибудь американскую песню – похоже, пение в Индии – часть повседневной жизни, – но даже им пришлось признать, что пение не мой конек. Зато меня научили сжимать руку так, чтобы можно было протиснуть ее в стеклянный браслет едва ли шире моего запястья. Рассказали, что облегающая блузка «чоли», которую надевают под сари, – это индийский аналог бюстгальтера. Угостили свежими личи – до этого я пробовала только консервированные – и предостерегли от индийских мужчин, которые могут попытаться жениться на американке ради визы и работы.
Прошло несколько десятков лет, а эти женщины до сих пор живы в моей памяти. Наверное, и они помнят меня – как первую иностранку в своей жизни, которую видели так близко. А если бы я ездила повсюду в собственном автомобиле, скорее всего, этой беседы и не случилось бы.
Когда мы попрощались, я пересела на древний автобус, направлявшийся в глубь материка, в сторону ашрама Виноба Бхаве – лидера движения за проведение земельной реформы, вдохновителем которого был Ганди. Самого Ганди убили десять лет назад, но Бхаве все еще ходил по деревням и просил землевладельцев пожертвовать небольшую часть своей земли в пользу неимущих. Я связалась с бывшим американским миссионером, который также участвовал в движении, и он организовал мне проживание в близлежащем постоялом дворе.
Однако, добравшись до ашрама, я никого там не нашла. Какой-то старик объяснил, что в сельской местности Рамнад, расположенной неподалеку, разразились кастовые бунты и правительство из далекого Нью-Дели приказало оцепить территорию в надежде предотвратить убийства и пожары. Не пускали даже журналистов. Несмотря на это, группки добровольцев из ашрама по три-четыре человека обошли заграждения и теперь ходили по деревням и проводили собрания, чтобы люди знали, что их не бросили. В попытках сдержать волну насилия им приходилось оперативно развенчивать слухи, которые были гораздо хуже реального положения дел.
В каждой группе обязательно должна была присутствовать хотя бы одна женщина – ведь мужчинам вход в женские кварталы был запрещен. Женщины-добровольцы приглашали других женщин на собрания, а если в группе женщин не было, то и местные могли отказаться приходить. Но теперь в ашраме больше не осталось женщин.
Так меня уверили, что иностранка в сари будет выглядеть не более неуместно, чем кто-то из Нью-Дели, и, оставив все свои вещи, кроме чашки, гребня и сари, что было на мне, я вновь села в развалюху-автобус. Как объяснил мне мой спутник, пожилой мужчина из ашрама:
если деревенские жители хотят мира, они обязательно накормят и приютят миротворцев. Если же мир им не нужен, то и чужаки не спасут.
Когда мы отъехали, я вдруг поняла, что без своих пожитков ощущаю странную свободу.
Проехав несколько часов в древнем автобусе, который, казалось, останавливался возле каждого столба, мы добрались наконец до того места, где полицейские блокпосты преграждали въезд в Рамнад. Поскольку ни машины, ни даже тележки, запряженной быками, у нас не было, мы просто обошли заграждения по обочине и вошли на территорию, раздираемую кастовыми бунтами.
Так началась самая необычная неделя в моей жизни. Мы ходили по деревням под палящим солнцем, останавливаясь у мелких ручьев, чтобы передохнуть в тени. Там, под навесами из пальмовых листьев, продавали чай и приготовленные на пару рисовые пирожки – «идли». По ночам я наблюдала, как местные жители медленно выходили из глиняных домиков и садились в круг у керосиновой лампы, по шесть, двадцать, а то и пятьдесят человек. Я слушала, как они рассказывали истории о пожарах и убийствах, кражах и изнасилованиях, а страх и растерянность в их голосе не нуждались в переводе. Трудно было представить, что этот порочный круг насилия вообще можно разорвать, но жители деревень черпали утешение в своих соседях, которые, как и они, не побоялись выйти из дома. Казалось, они чувствуют облегчение от одного вида друг друга, от бесед, от того, что их слушают, что умеют отличить истину от слухов, что даже пришлым людям не все равно, что с ними происходит.
К моему удивлению, даже в конце этих длинных ночных бдений в людях не ослабевало желание продолжить собрание, разобраться, где правда, а где – ложь. Они отказывались участвовать в актах насилия, не желая подвергать себя и соседей еще большей опасности. Иногда мы расходились лишь под утро – местные приглашали нас к себе домой, кормили и укладывали спать на циновках или чарпой – традиционных койках с деревянным основанием, обмотанным пенькой.
Тогда я впервые стала свидетельницей сплетения магии древности и современности в группах, где все могли говорить по очереди, где все обязаны были слушать и где согласие было важнее потраченного времени. Я и понятия не имела, что подобные собрания были распространенной формой управления у большинства народов земли – от южноафриканских народов квеи и сан, наших общих предков, до первых людей моего континента, где несколько слоев подобных кругов образовали Конфедерацию Ирокезов – старейшую из существующих демократий мира. Когда-то круги советов существовали и в Европе – до наводнений, голода и патриархального строя, с установлением которого их сменили жесткая иерархия, священники и короли. Тогда, в Рамнаде, я еще не знала, что волна советов общин и «свидетельств» уже прокатывается по черным церквям моей страны, словно искра, от которой вот-вот разгорится пламя борьбы за гражданские права. И уж точно я не догадывалась, что спустя десятилетие своими глазами увижу, как группы женщин, собиравшиеся на таких же советах в попытке пробудить общественное сознание, подарят жизнь феминистическому движению. Знала я лишь то, что в ту самую минуту деревенским жителям удалось возродить и преобразовать какую-то глубинную, потаенную часть моей души.
Я поняла это потому, что последователи Ганди слушали сами и другие слушали их. Потому что они были источником великодушия и щедрости и получали их взамен. Потому что шли по пути ненасилия – тем самым сделав его возможным. Вот несколько простых и мудрых истин, которым они меня научили:
Если хочешь, чтобы тебя выслушали, – придется выслушать других.
Если надеешься, что люди изменят свой образ жизни, – тебе придется понять, чем они живут.
Если хочешь, чтобы тебя увидели, – посмотри им в глаза.
Разумеется, тогда я не знала, что спустя лет десять после возвращения домой организационная деятельность станет основой всей моей жизни.
Пройдет почти двадцать лет, прежде чем я вернусь в Индию. К тому времени, в конце 1970-х, движения за гражданские права и против войны во Вьетнаме привели к масштабным переменам в обществе. В том числе и для женщин, которые всей душой болели за эти движения и чья деятельность в них была крайне значимой, но которые редко имели в них равные с мужчинами права[16]. Они понимали необходимость существования независимого и инклюзивного феминистического движения, сконцентрированного на личной и глобальной гендерной политике.
Цепная реакция быстро охватила многие страны – по мере того, как женщины читали друг о друге в подпольных феминистических изданиях или встречались на закрытых собраниях или даже на глобальных мероприятиях вроде Конференции ООН по правам женщин, состоявшейся в Мехико в 1975 году. Гендерное неравенство было повсюду – словно сухой хворост, который только и ждет, когда его подожгут.
В конце 1970 года меня пригласила в Индию Деваки Джайн – экономист и последовательница Ганди, а также подруга моей юности, с которой я познакомилась в свои первые годы в этой стране. Мы должны были пообщаться с этими новыми женскими группами. Хоть нас и разделяло расстояние, казалось, нам обеим в голову приходят одни и те же мысли – настолько, что мы часто заканчивали фразы друг за друга. Вдохновленные тем, как мы обе, пойдя разными путями, оказались в одной точке, мы решили собрать идеи Ганди в одной брошюре и распространить их среди женских движений по всему миру. В конце концов, тактика Ганди под названием сатьяграха, или ненасильственное сопротивление, отлично подходила женщинам, как и массовые шествия и потребительские бойкоты.
В рамках своего исследования мы провели интервью с Камаладеви Чаттопадхай – удивительной женщиной, лидером борьбы за независимость. Она работала с Махатмой Ганди, возглавляла при нем национальную женскую организацию. Это она предупреждала его об опасности соглашения о разделе Индии и Пакистана как цены за независимость, а затем возглавила движение за возрождение ремесел в Индии, призвавшее на помощь таланты миллионов беженцев, лишившихся крова из-за раздела.
Когда мы рассказали о своей задумке – представлять идеи Ганди женским движениям, – она терпеливо выслушала нас, покачиваясь в кресле-качалке и попивая чай, а когда закончили, сказала: «Ну, разумеется, мои дорогие. Мы научили его всему, что он знал».
Мы рассмеялись, а она объяснила. При британцах Ганди стал свидетелем масштабного движения против «сати» – обряда сожжения вдов на погребальных кострах мужей, и многих других. Еще студентом юридического факультета в Англии Ганди увидел зарождение движения суфражисток, а позже призвал активистов за независимость Индии брать пример с последовательниц Эммелин Панкхёрст – самых радикальных и известных суфражисток Англии. Вернувшись в Индию из Южной Африки, где он организовывал движения против дискриминации, жертвами которой были и сами индийцы, Ганди с тревогой обнаружил, что активисты движения за независимость не имеют почти никакого представления о жизни в деревне и быте обычных людей. Он сам стал жить как они, организуя массовые шествия и потребительские бойкоты, измеряя успех переменами в жизни беднейших и слабейших: деревенских женщин.
Как нам любезно объяснила Камаладеви, мы с Деваки действовали в соответствии с теорией великих людей, сами не подозревая, что уже давно живем по принципам, к которым так тяготеем. На это мы снова рассмеялись, но поняли одну важную вещь. Как писала Вита Саквиль-Уэст:
По возвращении из второй поездки в Индию я совершенно другими глазами взглянула на собственное прошлое.
В 1950-х я бродила по индийским деревушкам, уверенная в том, что они никак не соприкасаются с моей настоящей жизнью. И вот теперь из таких же дискуссионных кругов зародилась женская революция. Дома я побывала всюду – от обветшалых приютов для женщин и частных женских клиник до студенческих женских центров и протестных митингов матерей-одиночек, вынужденных выживать на одно пособие. Мое становление как странствующей феминистки было всего лишь западной версией хождения по деревням.
Я представляла себя в роли журналистки и наблюдателя и была уверена, что не хочу нести ответственность за благополучие других людей – как когда-то за собственную мать. А однажды обнаружила, что взяла на себя обязательства перед коллегами и редакцией и провожу бессонные ночи, гадая, сможем ли мы выплатить зарплату персоналу. И все же эта ответственность давала мне скорее чувство общности и сопричастности, нежели бремени.
Как бы мне ни хотелось навсегда оставить позади свое кочевническое прошлое, я продолжала путешествовать и совершать открытия. Так, я узнала, что совершенно обычные люди могут быть умными, а умные – простыми, что решения должны приниматься теми, кого они в первую очередь затрагивают, и что человеку свойственна безграничная способность адаптироваться к ожиданиям других людей – и это одновременно хорошо и плохо.
Наконец, я поняла, что стремление к независимости и поиску новых возможностей теперь обрело цель. Во всех движениях должны были участвовать хотя бы несколько человек, которых нельзя было уволить. Когда ты зависишь от какого-то человека или организации, то не можешь совсем не думать о том, как будут восприняты твои действия, получат ли они одобрение или осуждение. Я же привыкла к свободе и неопределенности и именно благодаря этой привычке смогла развить в себе способности странствующего организатора.
Об этой профессии вам не расскажут карьерные консультанты или специалисты по подбору кадров, о ней не покажут в кино. Она непредсказуема и подчас подразумевает существование на совокупный доход от выступлений, писательской деятельности, различных фондов, странных занятий, помощи друзей и личных сбережений. Но никакая другая работа не позволит вам столь же активно участвовать в общественных преобразованиях, если, конечно, вы не трубадур или рок-музыкант. Благодаря ей я могу в полной мере удовлетворить собственную тягу к свободе, которую унаследовала от отца, и реализовать потребность в общении, отсутствие которого так дорого обошлось моей матери. Вот почему, если бы меня попросили назвать важнейшее открытие своей жизни, я ответила бы: круги совета. Собрания, участники которых задействовали все пять органов чувств, делая возможным изменения в общественном сознании. Последовав за ними, я нашла путь, который не был сопряжен с одиночеством, как у моего отца, или с отсутствием поддержки, как у матери. Круги научили меня говорить и слушать. И еще показали, что ремесло писателя по сути – занятие одиночек, отлично сочетается с организационной деятельностью, тем самым удовлетворяя потребность в общении и общинности. И я не сразу поняла, что и тем и другим можно заниматься где угодно.