Между тем, Одиссей после Сицилии прибыл на Эолийские острова. И был он принят как гость Эолом, царем острова, который, ожидая смерти, разделил два острова между дочерьми; и царствовали две царицы на двух островах.
А Кирка была жрицей солнца[354]; с детства отдал ее отец в храм на острове Ээя; она выросла и стала волшебницей; она была очень красива. Сестра же ее, Калипсо, из зависти воспылала к ней великой враждой. Калипсо говорила (передает тот же историк), что сестра почему-то отказывается от своего отца и называет себя дочерью титана Гелиоса. И Кирка испугалась ее, потому что на острове у Калипсо было множество благородных мужей, испугалась, как бы та не пришла и не причинила ей вреда. Сама же Кирка не могла найти себе ни союзников, ни защитников, и она принимала гостей-пришельцев. Из каких-то трав готовила она зелье и предлагала им питье, волшебная сила которого отрешала человека ото всего и заставляла забыть свою родину, а пьющие зелье оставались у Кирки жить. И все оставались у Кирки на долгое время на том самом острове, забыв о своей родине, и так собрала она многих. Когда же Кирка узнала, что корабли Одиссея прибыли к ее острову, она приказала своим слугам приветливо встретить и его самого и его воинов; ведь она хотела, чтобы все они стали ее союзниками. А Одиссей, как только пристал к острову, увидел на нем много людей из различных стран. Он узнал, что многие из ахейского войска, и когда они подошли к нему, он спросил их: «Чего ради живете вы на этом острове?» А они ответили: «Мы из ахейского войска, и к этому острову пригнала нас сила морских волн; выпив волшебного напитка царицы Кирки, раненые жестокой любовью, обрели мы на этом острове родину». Сказали они и что-то другое. Услышав это, Одиссей собрал всех своих и приказал им ничего не принимать из подносимого Киркой — еды ли, питья ли, потому что все это обладает каким-то волшебным действием, — а взять из того, что приготовил для них царь Эол, или из тех припасов, которые они раньше запасли на кораблях. И когда Кирка поднесла ему и его воинам, и его матросам угощение — еду и питье, они вовсе от нее не приняли этого. Узнав это, Кирка подумала, что Одиссей знает какое-то тайное средство, и что ему ведомы ее замыслы. Послав за ним, она вызвала его в храм. И он явился к ней с вооруженным отрядом и принес ей дары из Трои. Она же, увидев его со спутниками, просила их остаться на острове, пока не пройдет зима, и дала клятву в храме не делать вреда им. И Одиссей послушался ее и некоторое время жил у нее, по ее желанию став ей супругом. Об этой Кирке написали мудрейшие Сизиф с Коса и Диктис с Крита[355].
А премудрый Гомер написал в стихах, как волшебным питьем Кирка изменяла внешность захваченных ею людей, — одних она делала львами, других — собаками, иных — свиньями, иных — поросятами, иных медведями. Упомянутый ранее Фидалий из Коринфа истолковал эту поэму так. Нелепо, говорит он, чтобы Кирка хотела превратить людей в животных: поэт лишь показывает характер влюбленных, — будто Кирка, внушая им желание, делала их подобными животным — они скрежещут зубами, безумствуют, приходят в ярость. Это ведь свойственно природе любящих — стремиться к предмету любви и даже презирать смерть. Таковы уж любящие: от желания они становятся звероподобными, ничего разумного в голову им не приходит, и они изменяют облик, походя на животных и по внешнему виду и по характеру, когда приближаются к тем, кто отвечает им на их страсть. Природой устроено так, что влюбленные смотрят друг на друга подобно животным и до кровопролития бросаются один на другого. Одни сходятся как собаки часто, другие — как львы, чтобы насытить единственный порыв желания, иные сходятся грязно, как медведи. Тот же Фидалий еще более понятно и ясно объяснил это в собственном сочинении.
Отчалив от острова, принадлежавшего Кирке, Одиссей поплыл к другому острову, борясь ее встречными ветрами. Приняла его и сестра Кирки, Калипсо, и почтила большими почестями, соединившись с ним в браке. Оттуда поднялся он к большому озеру, что лежит близ моря, под названием Некиопомп[356], а живут в нем пророки. Они рассказали ему все его настоящее и будущее. Уйдя оттуда, он претерпел сильную бурю на море, и его выбросило к скалам Серенидам, издающим дивный звук, когда ударяют в них волны. Пройдя с трудом между ними, он пришел к так называемой Харибде, в места дикие, с крутыми скалами. И там все оставшиеся у него корабли и войско погибли, а сам Одиссей на обломке корабля носился по морю, ожидая лютой гибели. Увидели финикийские моряки, как он плыл, пожалели его, спасли и привезли его на Крит к греческому экзарху Идоменею. Увидав Одиссея, потерявшего одежды и в нужде, Идоменей проникся к нему жалостью, дал ему много подарков и целое войско со стратегом, а еще два корабля и несколько человек для охраны, и отпустил их в Итаку.
Также и Диомед, захватив палладий, отправился из Трои на свою родину.
Агамемнон же с Кассандрой, которую он полюбил, пересек Родосское море, стремясь достигнуть города Микен.
Между тем Пирр, видя, что все отплыли, предал огню тело Аянта Теламонида, положил прах в урну и похоронил с большими почестями близ могилы Ахилла, его родственника, отца Пирра, в месте, что зовется Сигрис[357]. А Тевкр, брат Аянта Теламонида, быстро ушел с Саламина, города на Кипре[358], для помощи своему брату и нашел Пирра. От него узнал он о происшедшем; выслушав также и о почестях, возданных останкам Аянта, он похвалил Пирра и так обратился к нему: «Ты не сделал ничего, что было бы не в твоем характере; ты ведь сын Ахилла, славного божественным разумом. Ведь останки хороших людей время уничтожает, а добродетель остается и после смерти». И зовет Пирр Тевкра вместе с ним разделить еду и питье. И за трапезой, как человека родного, просит Пирр Тевкра рассказать ему все по порядку, что случилось с его отцом; он, дескать, точно не знает. А Тевкр начал рассказ так:
«Во все времена не угаснет память о победе Ахилла над Гектором. Когда услышал Ахилл, что Гектор хочет идти навстречу царице Пентесилее, он тайно перерезал ему путь со своими воинами и спрятался с ними в засаде. Как только Гектор переходит реку, Ахилл убивает его и всех его спутников, кроме одного, которого он оставил в живых. И заколов Гектора, он посылает к Приаму сообщить об этом. И пока никто из эллинов не узнал о происшедшем, он привязал тело Гектора к оси колеса. Повесив тело в петле, когда Автомедонт погнал лошадей, твой родитель без отдыха бичевал тело. Услыхал Приам о судьбе Гектора, зарыдал и все вместе с ним. И такой крик пошел в толпах троянцев, что птицы в небе пугались. Ворота Илиона сейчас же заперли. Твой родитель устроил праздничные состязания для царей и для всех, раздавая щедро подарки. На следующий день Приам надел траурные одежды и вместе со своей дочерью, девушкой Поликсеной, с Андромахой, женой Гектора, вместе со своими малыми детьми, Астианактом и Лаодамантом, отправился к грекам, захватив с собой много украшений, золота, серебра, одежды. И среди греческих войск наступила тишина, когда он приблизился; все удивились дерзости Приама и встретив его, стали спрашивать, почему он явился. А Приам, увидя их, бросился на землю, посыпал прахом голову и просил их быть его спутниками, говорил, что ему и его близким надо видеть Ахилла по поводу тела Гектора. Пожалели Нестор и Идоменей, что ему придется идти к Ахиллу за телом Гектора, и стали упрекать твоего отца за Приама. И Ахилл приказал Приаму войти в его палатку. Приам вошел и кинулся в ноги ему, распростерся вместе с детьми и Андромахой, а Поликсена, обняв ноги твоего отца, объявила, что она готова остаться у него рабыней, если он отдаст тело. И цари, пожалев старика, стали просить за Приама. А твой отец сказал им: „С самого начала надо было сдерживать детей, а не грешить вместе с ними. У того человека ведь была любовь к чужому добру. Ведь не за женщиной Еленой он гнался, а страстно желал сокровищ Пелопа и Атрея. Вот и дайте выкуп за те несчастья, которые вы совершили. Это научит впредь уму-разуму и греков и варваров“. И цари убедили его взять выкуп и уступить тело. И Ахилл, обратившись мыслью к радостям жизни, поднимает с земли Приама, Поликсену и Андромаху, приказывает Приаму совершить омовение и отведать вместе с ним питья и хлеба, иначе тела он Приаму не отдаст. Со страхом и надеждой Приам разделил с Ахиллом еду и питье, а Поликсена утешала и ободряла его. Долго шла их беседа, потом троянцы встали и положили выкуп на землю. Увидел Ахилл множество даров, он взял себе только золото, серебро и часть одежды, а остальные вещи с усмешкой отдал Поликсене. И стал Приам уговаривать Ахилла, чтобы он оставил у себя Поликсену. Ахилл же ответил, что сейчас надо ее увести в Илион, а речь о ней пойдет в другой раз. Приам с телом сына удалился к повозке и с ним вернулся в город. И троянцы, предав огню тело Гектора, похоронили его у стены Илиона, жестоко о нем сокрушаясь».
Прокопий Кесарийский
(VI в.)
Один из наиболее выдающихся историков переходного периода от позднегреческой литературы к византийской, Прокопий, родился в конце V в. (год его рождения точно неизвестен) в городе Кесарии (Палестина). Он происходил из знатной семьи и получил разностороннее образование. В 527 г. он был назначен советником и личным секретарем полководца Велизария. Находясь на этой должности, Прокопий принимал участие в ряде походов Юстиниана. Разнообразие впечатлений, знакомство с различными странами и народами, а также возможность наблюдать придворные интриги и дипломатические отношения дали Прокопию разнообразный материал для его исторических трудов.
Прокопием была написана «История в восьми книгах», в основном касающаяся времени Юстиниана, и поэтому названная в последующие времена «Историей войн Юстиниана». Две первые книги этого сочинения повествуют о походе Юстиниана против персов, две следующие — о войне с вандалами, а затем три книги посвящены войнам с остготами, которые велись на территории Италии. В 8-й книге дан общий обзор событий до 554 г.
Второе сочинение Прокопия в византийскую эпоху называлось «Anecdota» (в словаре Свиды), а в дальнейшем получило название «Тайная история». По жанровому определению оно ближе всего к мемуарной литературе. Прокопий беспощадно обличает деспотическое правление Юстиниана и Феодоры, их жестокость и коварство в отношениях с подданными, их внутреннюю политику, которая вызвала экономический упадок империи. Третье произведение — «О постройках» представляет собой трактат-панегирик, где описаны наиболее значительные и красивые здания Византии, возведенные за время царствования Юстиниана.
Существует предположение, что Прокопий в конце жизни достиг высоких государственных должностей и похвалами, расточаемыми им в этом сочинении, хотел смягчить высказанное ранее.
Прокопий — большой мастер стиля. Изложение его живо и увлекательно. «История» написана, подобно сочинению Аппиана, по локальному принципу, и единая хронологическая линия отсутствует. Изложение прерывается многочисленными отступлениями: это описания иноземных нравов и обычаев, описания географического характера. Нередко приводятся речи действующих лиц или письма. Встречаются также и новеллы в манере Геродота.
Образованность Прокопия была известна его современникам. Историк и поэт VI в. Агафий писал, что Прокопий «изучил необыкновенно много и, так сказать, перерыл всю историю» («О царствовании Юстиниана», IV, 26).
Война с готами[359]
Тогда Велизарий установил следующий порядок для проникновения в город[360]. С наступлением ночи, отобрав около четырехсот человек и поставив во главе их Магна, который командовал всей конницей, и начальника исавров Энна, он велел им всем надеть панцири, взять щиты и мечи и ожидать спокойно, пока он не даст знака. Послав за Бессом, Велизарий велел ему оставаться при нем, говоря, что хочет посоветоваться с ним относительно войска. И когда была уже глубокая ночь, он сообщил Магну и Энну, что им предстоит сделать, и указал место, где прежде был разрушен водопровод; он велел им ввести в город своих четыреста воинов, захватив с собою светильники. Он послал с ними двух лиц, умеющих играть на трубе, с тем, чтобы они, будучи внутри укреплений, могли привести в замешательство (этими звуками) город и дать знать своим, что поручение выполнено. Сам он держал наготове возможно большее число лестниц, которые были заранее заготовлены. Посланные, проникнув в водопровод, двигались в середину города, а сам Велизарий с Бессом и Фотием оставался на месте и вместе с ними все приводил в порядок. Он послал по лагерю людей с поручением приказать всем бодрствовать и держать оружие в руках. Около себя он собрал большой отряд тех, кого он считал самыми смелыми. Из тех, которые пошли в город, приблизительно половина, испугавшись опасности, вернулись назад. Так как Магн, несмотря на усиленные увещания, не мог убедить их следовать за собой, то он вместе с ними вернулся к главнокомандующему. Велизарий обратился к ним с суровыми и обидными словами и выбрав из тех, кто окружал его, около двухсот, велел им идти с Магном. Желая вести их, вскочил в проход водопровода и Фотий, но Велизарий ему этого не позволил. Устыдившись упреков начальника и Фотия, также и те, которые только что старались бежать от опасности, вновь почувствовали смелость подвергнуться ей и последовали за первыми. Боясь, как бы кто-либо из неприятелей не заметил, что задумано и выполняется (дело в том, что неприятельские воины держали караул на башне, которая была очень близка к водопроводу), Велизарий пошел туда и велел Бессу на готском языке вступить в разговор с варварами, чтобы какой-нибудь шум оружия не дошел до них. И Бесс, громким голосом обратившись к ним, увещевал сдаться Велизарию, заявляя, что за это они получат большие награды. Готы же издевались над ним, сильно оскорбляя и Велизария и самого императора. Вот что делали тут Велизарий и Бесс.
Неаполитанский водопровод доходил не только до стены, но таким же образом проходил через большую часть города, имея высокий свод, сделанный из обожженного кирпича, так что оказавшись в середине водопровода, все воины, шедшие с Магном и Энном, не могли нигде спуститься на землю. Они не могли оттуда никуда и уйти, пока передовые не дошли до места, где водопровод случайно не имел крыши и где находился дом, оставленный без всякого внимания. В нем жила женщина, одинокая и очень бедная, а над водопроводом росло масличное дерево. Когда воины Велизария увидали небо и заметили, что находятся в середине города, они решили сойти на землю, но у них не было никаких средств выйти из водопровода, особенно в таком вооружении. Стены здания здесь были высокие и не было лестницы, по которой можно было бы подняться кверху. Воины находились в большом недоумении, и их собралось много в этом узком проходе, так как большая толпа тех, которые шли позади, вливалась сюда же; и вот у кого-то явилась мысль попытаться подняться кверху. Тотчас же, положив оружие, изо всех сил работая ногами и руками при подъеме, он вошел в жилище женщины. Увидев ее там, он пригрозил ей, что убьет ее, если она не будет молчать. Пораженная ужасом, она оставалась безгласной. Он же, сплетя из древесины сливы крепкую веревку, сбросил другой конец этой веревки в водопровод. Держась за него, каждый воин с трудом поднимался вверх. Когда все вышли, оставалась последняя четверть ночи; они все двинулись к стене. Они убивают не ожидавших никакой беды сторожей на двух башнях, находившихся на северной стороне укреплений, где стояли Велизарий с Бессом и Фотием, ожидая исхода предприятия. Звуком труб они стали звать войска к стене, а Велизарий, приставив лестницы к стене, велел воинам подниматься здесь на укрепления. Но оказалось, что ни одна из лестниц не доходит до края стены, так как рабочие делали их втемную, на глаз, не имея возможности получить точного размера. Поэтому они стали связывать две лестницы вместе и по ним подниматься наверх, так что воины оказались выше укреплений. Так шли здесь дела у Велизария.
Велизарий написал письмо императору; оно гласило следующее: «Мы прибыли в Италию, как ты повелел, завоевали большую часть этой страны и захватили Рим, вытеснив оттуда варваров, начальника которых, Левдерия, недавно я послал к вам. Часть воинов нам пришлось оставить в Сицилии и в Италии для охраны тех укреплений, которыми мы завладели; таким образом, войско дошло до пяти тысяч. Враги же собрались против нас в числе ста пятидесяти тысяч. И с самого начала во время рекогносцировки у реки Тибра мы, сверх ожидания, должны были вступить с ними в рукопашный бой и едва не были засыпаны тучей их копий. Затем варвары пошли на приступ стен всем войском, отовсюду к стенам подвинув машины, и едва не захватили нас и город при первом же натиске, если бы не спасла нас от них некая счастливая судьба. То, что превосходит естественный ход событий, конечно, надо отнести не к человеческой храбрости, но к соизволению высших сил. То, что нами совершено до сих пор, волей ли какой-либо судьбы или доблестью, пока находится в блестящем состоянии. Что же последует потом, я хотел бы, чтобы оно было еще лучше для твоих дел. Итак, что мне полагается сказать и вам сделать, я ни в коем случае не скрою, зная, что человеческие дела идут так, как угодно богу, а те, которые стоят во главе всех дел, навсегда несут обвинения или получают похвалу в зависимости от своих деяний. Итак, да будут нам посланы оружие и солдаты в таком количестве, чтобы в дальнейшем в этой войне наши силы соответствовали бы силам неприятеля. Ведь не должно же во всем всегда доверяться судьбе, так как она обычно не все время бывает одинаковой. Прими во внимание, государь, и то, что если теперь варвары победят нас, то мы будем изгнаны из твоей Италии, потеряем все войско, а сверх того присоединится и величайший позор для нас за все нами сделанное. Я не хочу говорить, что тем самым, ясно, мы погубим и римлян, которые меньше заботились о своем спасении, чем доверяли твоему императорскому авторитету; так что бывшие до сих пор наши счастливые дни нам придется закончить признанием последующих бедствий. Ибо если бы случилось, что нас вытеснят из Рима, Кампании и прежде всего из Сицилии, то — из всех несчастий самое легкое — нас грызло бы сознание, что мы не смогли сделаться богатыми за счет чужого достояния. Кроме того, нам надо обратить внимание и на то, что Рим никогда не мог очень долгое время защищаться, даже при гарнизоне во много десятков тысяч человек, так как Рим занимает очень большую площадь и, не будучи приморским городом, отрезан от подвоза всяких съестных припасов. Римляне сейчас относятся к нам дружественно, но если их бедственное положение, как это и естественно, будет продолжаться, они не задумаются выбрать то, что для них лучше. Ведь те, которые недавно с кем-нибудь заключили дружбу, обыкновенно сохраняют ему верность, не перенося бедствия, но получая от него благодеяния. Так и римлян голод заставит сделать многое, чего бы они не хотели. Я лично твердо знаю, что за твое царское величество я должен умереть, и потому меня живым никто не может отсюда удалить. Смотри же сам, принесет ли тебе какую честь такая смерть Велизария». Вот что написал Велизарий.
В это время[361] в горе Везувии послышались подземные удары, но извержения не было, хотя можно было вполне ожидать, что оно произойдет. Поэтому все местные жители находились в величайшем страхе. Эта гора отстоит от Неаполя на расстоянии семидесяти стадий к северу[362], поднимаясь круто вверх, внизу же она окружена густыми рощами; ее вершина поднимается отвесно и трудно доступна. На самом перевале Везувия по середине находится очень глубокий провал, так что кажется, что он уходит до самого основания горы. Там можно видеть и огонь, если кто решится перегнуться за край отверстия, а иной раз оттуда появляются языки пламени, не причиняющие никаких бед живущим тут людям; когда же в горе раздаются подземные удары, по звуку похожие на мычание, то немного спустя обыкновенно выкидывается большое количество пепла. И если эта беда застигнет кого-нибудь на дороге, то никоим образом этот человек не может остаться живым; если же этот пепел падает на какие-либо дома, то и они разваливаются, подавленные тяжестью этого пепла. Если же случится, что поднимется сильный ветер, то бывает, что этот пепел поднимается высоко в воздух, так что для людей становится невидимым, и несется туда, куда дует ветер, и падает на землю, которая иной раз бывает очень отдаленной. И говорят, как-то он упал в Виза́нтии[363] и до такой степени напугал тамошних жителей, что вследствие этого они решили с того времени умилостивлять бога ежегодными всенародными молебствиями; в другой раз он упал в Триполи, городе Ливии. Говорят, что такое «мычание» с землетрясением бывало и раньше, лет сто тому назад или даже и более, а в прежние времена оно происходило гораздо чаще. И вот что настойчиво утверждают: та земля, на которую упадет этот пепел Везувия, должна обязательно сделаться плодородной для всяких злаков. Воздух на Везувии очень легкий и более чем где-либо является здоровым. Поэтому еще с древних времен врачи посылают сюда страдающих чахоткой. Вот что говорится о Везувии.
Когда в Пиценскую область пришло войско Иоанна[364], то, естественно, у местных жителей произошло большое смятение. Одни из женщин тотчас же бежали, кто куда мог, другие же были захвачены и, невзирая ни на что, увезены первыми встречными. В этой местности была женщина, только что родившая; случилось, что она оставила ребенка лежащим в пеленках на земле; бежала ли она, или кем-нибудь была захвачена, но уже вернуться сюда не могла; ясно, что ей выпала судьба исчезнуть или из среды людей, или из пределов Италии. Ребенок, оказавшись покинутым среди такого безлюдия, стал плакать. Тут какая-то коза, увидев его, сжалилась и, подойдя ближе (она тоже недавно родила), дала ему свои соски и заботливо охраняла ребенка, чтобы собака или какой-либо зверь не причинили ему вреда. Так как в этом смятении прошло много времени, то ребенку пришлось долго пользоваться этой кормилицей. Когда в Пиценской области потом стало известно, что войско императора пришло с враждебными целями только против готов, а что римляне от него не потерпят никакой неприятности, все тотчас вернулись по домам. И в Урбисалию[365] вместе с мужьями вернулись и их жены, те, кто из них был родом римлянки; увидев ребенка в пеленках, оставшегося в живых, совершенно не зная, как это объяснить, они были в большом изумлении, что он еще жив. Каждая из них давала ему свою грудь, та, у которой в данное время было молоко. Но ребенок еще не принимал человеческого молока, да и коза вовсе не хотела отказаться от него; она непрерывно блеяла, бегая вокруг ребенка, и, казалось, была готова напасть на присутствующих за то, что женщины, подойдя так близко к ребенку, ему надоедают, одним словом, она хотела обращаться с ним как бы со своим собственным козленком. Поэтому женщины уже перестали приставать к ребенку, и коза без всякого страха стала его кормить и охранять его, заботясь о нем и во всем остальном. Поэтому местные жители стали называть этого ребенка Эгисфом («Сыном козы»). И когда нам пришлось быть там, желая показать мне такую невероятную вещь, они повели меня к ребенку и нарочно сделали ему больно, чтобы он закричал. Ребенок, сердясь на причиняющих ему неприятность, стал плакать; коза, услыхав его плач (она была от него на расстоянии полета камня), бегом с сильным блеянием бросилась к нему, и, подойдя, стала над ним, чтобы в дальнейшем никто не мог его обидеть.
Время шло, и вновь наступило лето[366]. На полях сам собой стал вызревать хлеб, но совсем не в таком количестве, как в прошлом году, а гораздо меньше. Так как зерна его не были скрыты в бороздах, проведенных плугом или руками человека, а им пришлось лежать на поверхности земли, то лишь небольшой части их земля могла сообщить растительную силу. Еще никто его не жал, но уже задолго до созревания он вновь полег, и в дальнейшем ничего отсюда не выросло. То же самое случилось и в области Эмилиевой дороги[367]. Поэтому жители, покинув тут свои жилища и родные поля, ушли в Пиценскую область, думая, что там они будут меньше страдать от голода. По той же самой причине не меньший голод поразил Этрурию; те из ее жителей, которые обитали в горах, вместо зерна питались желудями с дубов; они пекли себе из той муки хлебы и их ели. Вполне естественно, что большинство из них было поражено различными болезнями; лишь немногие уцелели. Говорят, в Пиценской области погибло от голода не менее пятидесяти тысяч римских землевладельцев и еще гораздо больше по ту сторону Ионийского залива. Я сейчас расскажу, так как я сам был очевидцем этого, какого они были вида и как умирали. Все были худы и бледны; плоть не имея питательной пищи, по древнему выражению, сама себя поедала, и желчь, властвуя над оставшимся телом, окрашивала его, придавала внешнему его виду свой собственный цвет. При продолжении этого бедствия вся влага уходила из тела, кожа страшно высыхала и была похожа на содранную шкуру, давая представление, что держится она только на костях. Их синий, как кровоподтек, цвет лица постепенно переходил в черный, и они были похожи на сильно обожженных факелами. Выражение лица у них было как у людей, чем-либо пораженных, и их глаза смотрели всегда страшно и безумно. Одни из них умирали от недостатка пищи, другие же от чрезмерного ею пресыщения. Так как у них потух весь внутренний жар, который природа зажгла у них, то если кто-либо давал им есть сразу досыта, а не понемногу приучая к пище, как своевременно рожденных детей, то они, уже не имея сил переваривать пищу, умирали еще скорее (чем от голода). Некоторые, страдая от ужасного голода, поедали друг друга. И говорят, что две женщины в какой-то деревне, севернее города Ариминума, съели 17 мужчин. Случилось, что они одни только уцелели в этом месте. Ведь проходившим по этой дороге иноземцам приходилось заходить в тот домик, где они жили. Во время сна они их убивали и поедали. Но говорят, что восемнадцатый гость проснулся в тот момент, когда эти женщины собирались наложить на него руки; вскочив с постели, он узнал от них все это дело и обеих их убил. Вот что, говорят, произошло там. Большинство жителей, понуждаемые голодом, если где-нибудь встречалась трава, стремительно бросались к ней и, став на колени, старались ее вырвать из земли. А затем (так как вырвать ее они не могли: вся сила покинула их) они падали на эту траву и на свои руки и умирали. И никто нигде их не хоронил: ведь не было никого, кто бы мог позаботиться о погребении. И ни одна из птиц, которые обычно питаются трупами, не коснулась их, так как на них не было мяса, которое бы они могли взять себе. Все их тело, как я выше сказал, было уже раньше поглощено голодом. Но достаточно мне рассказывать о голоде.
Впоследствии между Урайей и Ильдибадом[368] произошло столкновение по следующей причине. Жена Урайи отличалась и богатством и телесной красотой, занимая, безусловно, первое место среди всех женщин в кругу тогдашних варваров. Как-то она пошла в баню, одетая в блестящие одеяния с удивительными украшениями, сопровождаемая большой свитой. Увидав там жену Ильдибада, одетую в простые одежды, она не только не приветствовала ее как супругу короля, но даже, взглянув на нее с презрением, нанесла ей оскорбление. Действительно, Ильдибад жил очень бедно, не прикасаясь к государственным деньгам. Очень обиженная бессмысленностью нанесенного оскорбления, жена Ильдибада пришла в слезах к мужу и просила защиты, как потерпевшая со стороны жены Урайи нестерпимое оскорбление. Из-за этого Ильдибад прежде всего оклеветал Урайю перед варварами, будто он хочет стать перебежчиком (на сторону римлян), а немного спустя убил его. Этим поступком он вызвал против себя ненависть готов; они менее всего сочувствовали убийству Урайи без всякого суда и следствия. Многие из них, собравшись между собой, бранили Ильдибада как совершившего беззаконный поступок. Но отомстить ему за этот поступок никто не хотел. В их числе был некто Велас, родом гепид[369], удостоенный звания царского телохранителя. Он был женихом очень красивой женщины и любил ее безумно. И вот, когда он был послан на врагов с тем, чтобы вместе с другими сделать на них набег, Ильдибад по неведению ли, или руководясь каким-либо другим основанием, выдал замуж его невесту за кого-то другого из варваров. Когда же, вернувшись из похода, об этом услыхал Велас, то, будучи по природе человеком вспыльчивым, он не перенес такого оскорбления и тотчас же решил убить Ильдибада, думая, что этим он сделает приятное всем готам. Дождавшись дня, когда Ильдибад пировал с знатнейшими из готов, он решил выполнить свой замысел. Был обычай, чтобы, когда король пировал, многие лица, а также и телохранители стояли около него. Когда Ильдибад, протянув руку за кушаньем, склонился с ложа над столом, Велас неожиданно ударил его мечом по шее, так что пальцы Ильдибада держали еще пищу, а голова его упала на стол, приведя всех присутствующих в величайший ужас и внеся крайнее смятение. Такое отмщение постигло Ильдибада за убийство Урайи. Кончилась зима, а с нею кончился и шестой год[370] войны, которую описал Прокопий.
Эти племена, славяне и анты, не управляются одним человеком, но издревле живут в народоправстве (демократии), и поэтому у них счастье и несчастье в жизни считается делом общим. И во всем остальном у обоих этих варварских племен вся жизнь и законы одинаковы. Они считают, что один только бог, творец молний, является владыкой над всеми, и ему приносят в жертву быков и совершают другие священные обряды. Судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-либо силу, и когда им вот-вот грозит смерть, схваченным ли болезнью, или на войне попавшим в опасное положение, то они дают обещание, если спасутся, тотчас же принести богу жертву за свою душу; избегнув смерти, они приносят в жертву то, что обещали, и думают, что спасение ими куплено ценой этой жертвы. Они почитают реки, и нимф, и всякие другие божества, приносят жертвы всем им и при помощи этих жертв производят и гадания. Живут они в жалких хижинах, на большом расстоянии друг от друга; и все они часто меняют места жительства. Вступая в битву, большинство из них идет на врагов со щитами и дротиками в руках, панцирей же они никогда не надевают; иные не носят ни рубашек (хитонов), ни плащей, а одни только штаны, подтянутые широким поясом на бедрах, и в таком виде идут на сражение с врагами. У тех и других один и тот же язык, достаточно варварский. И по внешнему виду они не отличаются друг от друга. Они очень высокого роста и огромной силы. Цвет кожи и волос у них очень белый или золотистый и не совсем черный, но все они темно-красные. Образ жизни у них, как у массагетов[371], грубый, без всяких удобств, вечно они покрыты грязью, но по существу они не плохие и совсем не злобные, но во всей чистоте сохраняют гуннские нравы. И некогда даже имя у славян и антов было одно и то же. В древности оба эти племени называли «спорами» («рассеянными»), думаю потому, что они жили, занимая страну «спораден», «рассеянно», отдельными поселками. Поэтому-то им и земли надо занимать много. Они живут, занимая бо́льшую часть берега Истра, по ту сторону реки. Считаю достаточным сказанное об этом народе.
Тайная история[372]
Думаю, будет уместно описать и черты лица и фигуру этою государя. Ростом он был не очень высок, но и не очень низок, можно сказать, среднего роста; он был не худым, скорее в надлежащей мере полным. Лицо у него было круглое и не лишенное красоты; даже после двухдневного поста у него играл румянец.
Чтобы одним словом описать всю его фигуру, можно сказать, что он был очень похож на Домициана, сына Веспасиана. Римляне были так по горло сыты низостью этого императора, что, разорвав его на клочья[373], не могли удовлетворить этим своего гнева, но состоялось даже постановление сената; нигде в письменных памятниках не упоминать его имени и не сохранить ни одной его статуи. Поэтому его имя везде, и в Риме, и в других местах, на надписях можно видеть вырезанным только среди имен других императоров и, по-видимому, во всей Римской империи нет ни одной его статуи, кроме одной медной, сохранившейся по следующему поводу.
У Домициана была жена, женщина благородного характера, очень уважаемая; она сама никогда не причинила другим никакого зла и поступкам своего мужа она решительно не сочувствовала. Ее очень любили за это, и потому сенат вызвал ее к себе и предложил ей сказать, чего она хочет для себя. Тогда она стала просить только одного, чтобы ей дали тело Домициана, чтобы она могла его похоронить, и чтобы дали ей право поставить ему одну медную статую, где она захочет. Сенат, уступая ей, дал на это разрешение. И вот жена, желая на будущие времена оставить память о той бесчеловечности, с которой растерзали на клочки тело ее мужа, придумала следующее. Собрав куски тела Домициана, сложив их и аккуратно соединив друг с другом, она сшила таким образом целое тело, дав указание ваятелям изобразить в медной статуе весь этот ужас. Художники тотчас сделали статую. Тогда женщина взяла и поставила эту статую у дороги, ведущей вверх к Капитолию, если идти с форума направо. Эта статуя передает и до настоящего времени облик Домициана и постигшее его бедствие. Фигура Юстиниана поразительно похожа на эту статую, как будто его двойник, равно, как общий его облик, так и все характерные черты лица. Такова была его внешность, характера же его с такой же точностью я не мог бы описать. Это был человек коварный и переменчивый, которого по справедливости можно назвать злобным дураком; сам он не был правдив с имеющими с ним дело и «всегда во всех своих поступках и словах был лжив; с другой стороны, всякому, кто хотел его обмануть, он легко поддавался».
В нем уживалось какое-то необычайное сочетание глупости и низости. Это — то самое, что еще в древние времена сказал один из философов-перипатетиков, что в природе человека сочетаются самые противоположные оттенки, как при смешении красок.
Я описываю то, что во всей ясности я не могу себе даже представить. Был этот император полон иронии и притворства, лжив, скрытен и двуличен, умел не показывать своего гнева, в совершенстве владел он способностью скрывать свои мысли, обладал искусством проливать слезы не только под влиянием радости или печали, но в нужную минуту по мере необходимости; лгал он всегда, и не только случайно, но дав торжественнейшие записи и клятвы при заключении договоров, и при этом даже по отношению к своим подданным. Он быстро отказывался от своих обещаний и клятв, как самые низкие рабы, которых страхом перед поставленными перед их глазами орудиями пыток заставляют, дав присягу, подтверждать то или другое показание. Друзьям он был неверен, неумолим к врагам, всегда жаждал крови и денег, очень любил ссоры и всякие перемены; на зло он был очень податлив, к добру его нельзя было склонить никакими советами; он был скор на придумывание и выполнение преступлений, а о чем-либо хорошем даже просто слушать считал для себя горьким и обидным.
Кто мог бы при таких чертах характера Юстиниана дать полный образ его? Он обладал даже еще большими недостатками, — сверх человеческой меры, и казалось, природа собрала от всех людей все низкие качества и сложила их в душе этого человека. Ко всему этому он был очень склонен выслушивать доносы и быстро налагать наказания. Никогда он не расследовал дела, произнося свой суд, но, выслушав доносчика, тотчас же решал дело и выносил свое решение. Он без всякого колебания подписывал бумаги, назначающие разрушение местечек, уничтожение огнем больших городов, обращение в рабство целых племен без всякой вины с их стороны. И если бы кто захотел подсчитать и сопоставить то, что совершается теперь, с тем, что было в прежние времена, то, мне кажется, он найдет, что этим человеком совершено больше убийств, чем их было за все истекшие века. Он не проявлял ни малейшей нерешительности, если можно было без долгих разговоров захватить чужое имущество; он даже не выставлял никакого предлога или видимости закона, чтобы захватить чужое состояние; присвоив его себе, он был всегда готов тратить его с самой неразумной расточительностью и бессмысленно раздавать варварам.
Говоря кратко, у него самого не было денег, и другому он не позволял владеть всем своим состоянием, как будто им владело не столько корыстолюбие, сколько зависть к тем, кто был богат. Вычерпав, таким образом, со всем легкомыслием все богатства Римской империи, он явился творцом и создателем всеобщей бедности.
Феодора была красива лицом[374] и в общем изящна, но невысокого роста: кожа ее была не совсем белой, а скорее матового оттенка; ее взгляд был ясный, проницательный и быстрый. Если бы кто захотел рассказать все, что она проделала в своей жизни на сцене, то ему не хватило бы целого века, но и того немногого, что мною рассказано выше, вполне достаточно для того, чтобы дать полное представление потомству о характере и нравах этой женщины.
Теперь я считаю необходимым вкратце рассказать о делах ее, а вместе и ее мужа, так как в течение всей жизни они ничего не делали один без другого. Долгое время всем казалось, что и в образе мыслей, и в образе действий они всегда противоположны друг другу; впоследствии, однако, стало понятным, что такое представление сознательно ими было создано для того, чтобы их подданные, видя их единомыслие, не восстали против них, но чтобы у всех не было твердо установившегося о них мнения. Прежде всего натравив христиан друг на друга и в религиозных спорах сделав вид[375], что оба они (и Юстиниан и Феодора) идут противоположными путями, они так разделили всех на группы и партии, как я об этом скажу немного позже. Затем они разъединили и стасиотов. Феодора делала вид, что она всеми силами покровительствует венетам, и широко предоставила им возможность действовать против их противников, не считаясь ни с каким правом, и совершать насилия самые нетерпимые. Юстиниан делал вид, будто он на это негодует и исполнен гнева, но что в данный момент он не в состоянии противиться жене; часто, переменившись ролями, они действовали так, что создавалось впечатление обратного влияния.
Юстиниан считал нужным наказывать венетов за их великие прегрешения, Феодора же, на словах высказывая недовольство, делала вид, будто негодует, что против своей воли она должна уступить мужу. Как я уже сказал, стасиоты считали венетов, по-видимому, самыми благоразумными: они совсем не позволяли себе проявлять насилие над своими согражданами в той мере, в какой они могли. Но в судебных процессах казалось, что каждый из них защищает интересы одного из тяжущихся, а выходило обязательно так, что побеждал их них тот, кто выступал в защиту несправедливых претензий: таким образом, они грабили большую часть имущества судящихся. Многих из них этот самодержец заносил в число своих приближенных и давал им полную возможность (легально) производить насилия и совершать всякие правонарушения в государственной жизни, какие они только хотели; но как только они являлись обладателями огромных богатств, тотчас же, поссорившись с Феодорой, они становились ему врагами. Относительно тех, кого вначале он не считал недостойным для себя привлечь на свою сторону, проявляя всякое к этому старание, он потом, лишив всякого расположения, внезапно забывал все свои прежние отношения к этим людям.
И Феодора начинала тогда действовать против них самым безбожным образом, а Юстиниан, конечно, не замечал, что совершается против них, и, бесстыдно завладев их состоянием, наслаждался им.
И вот всегда, при помощи таких махинаций на основе взаимной договоренности, наружно показывая вид несогласий, они могли держать разобщенными своих подданных и тем свою тиранию делать наиболее прочной.
В прежнее время те, кто являлся во дворец, приветствовали самого государя именем императора, а его супругу — императрицей, а из остальных высших магистратов каждого они приветствовали именем той должности, какую он в данное время занимал. Теперь же, если кто-нибудь в беседе с Юстинианом или Феодорой употреблял слово «император» или «императрица», а не называл их «владыкой» и «владычицей», магистратов же, какую бы высокую должность они не занимали, не старался назвать их рабами, то такого человека считали совершенно невоспитанным, дерзким и несдержанным на язык, и он уходил из дворца, как совершивший тягчайшее преступление (против этикета) и позволивший себе неслыханную и недопустимую дерзость.
В прежние времена не много и не часто люди бывали во дворце. Но с того времени, как Юстиниан и Феодора приняли власть, магистраты и прочие (виднейшие) люди все должны были непрерывно пребывать во дворце. Дело в том, что в старину магистраты имели право судить и совершать законные действия самостоятельно. Поставленные начальники выполняли обычные обязанности, оставаясь в своих присутственных местах, а подчиненные, не видя и не слыша по отношению к себе никакого принуждения, понятно, не надоедали императору. Эти же властители, захватывая на горе и гибель своих подданных все дела в свои руки, заставляли всех магистратов, как самых последних рабов, вечно сидеть возле себя. Почти каждый день можно было видеть суды по большей части безлюдными, а в приемной императора толпу, великую толкотню, оскорбления и вечное и сплошное раболепство. Те, которые считались наиболее близкими лицами к Юстиниану и Феодоре, непрерывно целыми днями, иногда и большую часть ночи, простаивали там в приемной, без сна и без еды, и, нарушая все привычные сроки жизни, безвременно погибали. Вот во что обращалось у них их кажущееся счастье!
А те люди, которые были свободны от всех забот, вели между собою разные речи о том, куда девались богатства Римской империи. Одни утверждали, что все перешло к варварам, другие говорили, что император держит их спрятанными во многих тайниках. И вот, когда Юстиниан, если он человек, отойдет в другой мир, или если он, владыка демонов, освободится от этого бренного тела, те, которые тогда еще случайно останутся в живых, узнают о нем всю правду[376].
Роман Сладкопевец
(VI в.)
Родился в Сирии в последней четверти V в., был жрецом в одном из храмов Бейрута, при императоре Анастасии переехал в Константинополь, где крестился и стал диаконом. Умер после землетрясения 555 г. Жития Романа приписывают ему 1000 песнопений: сохранилось около 85. Творчество Романа отличается народной простотой и интенсивностью переживания: с ним в византийскую литературу пришло мировосприятие простых людей, греков и иных народностей империи, которым мало было дела до классических традиций и эллинской учености (Роман первым разрывает с метрическим стихосложением), но которые хотели узнавать в церковных песнопениях — как-никак, самом «массовом» искусстве эпохи, — свои чувства, мысли и идеалы. Песнопения Романа получили необычайную популярность; складывались легенды о чудесной помощи самой богородицы своему певцу; вся позднейшая византийская литургическая поэзия окрашена влиянием Романа, хотя и не смогла ни разу вернуться к свежести и силе своего образца.
Песнопение Романа «О Иуде предателе» характеризуется редкой даже для него эмоциональностью тона и своеобразной, не имеющей ничего общего с классическими, образцами изысканностью структуры: помимо того, что все песнопение представляет собой акростих, в нем с беспримерной для византийской поэзии широтой использованы ассонансные и рифмоидные созвучия. Картина довершается щедрым обилием аллитераций и синтаксических параллелизмов.
На усопших[377]
О предательстве Иудином
Иоанн IV, патриарх Константинопольский
(ум. в 595 г.)
Прозванный «Постником» константинопольский патриарх Иоанн происходил из бедной семьи и в молодости готовил себя к ремеслу резчика. Однако, познакомившись с монашеской средой, он увлекся идеей аскезы, принял обет поста, стал монахом, а затем дьяконом храма св. Софии. В течение нескольких лет Иоанн был сакелларием — блюстителем мужских и женских монастырей в столице. В обязанность ему вменялись не только заботы о внешнем состоянии монастырских зданий, но и наблюдения за внутренней дисциплиной в монастырях. Когда его избрали в патриархи (582 г.), он хотел избежать этого и скрылся в одном из предместий Константинополя, но был насильно приведен во дворец, где и состоялось его посвящение. Лишенный с молодых лет систематического образования, Иоанн писал по внутреннему побуждению, под влиянием непосредственных впечатлений от окружающего. Его занимали вопросы покаяния, исповеди, бессмертия души. Овладев наиболее простым стихотворным размером, ямбическим триметром, Иоанн, в расчете на легкое усвоение, изложил таким образом отдельные положения монастырского устава.
Предписания монаху[378]
Византийская литература VII — первой половины IX
Период византийской культуры, занимающий около трехсот лет (от смерти Юстиниана в 565 г. до константинопольского Вселенского собора 843 г.), называют обычно «темными веками»[380]. Это был период сильнейшего распространения монашеской идеологии и ученого богословия, влияние которых захватило все области интеллектуальной жизни империи. Монашество, принимавшее в себя представителей всех сословий, к этому времени чрезвычайно разрослось в численном отношении и сосредоточило в своих руках значительные материальные богатства. Монастыри превращались в процветающие культурные центры, и резким контрастом для них были большие и мелкие города с их сословной и имущественной рознью, мятежами, эпидемиями. Таковы были последствия грандиозных и разорительных военных кампаний Юстиниана, после смерти которого военная мощь Византии быстро пошла на убыль. Немногим больше чем за полвека империя лишилась половины своих итальянских владений, которые захватили лангобарды, — Месопотамии, Сирии, Египта, отошедших к персам, — и подверглась набегам славян и аваров, которые устраивали свои поселения на Балканском полуострове; этнический состав империи менялся.
В начале VII в. персы и авары появились перед Константинополем, и империя оказалась на краю гибели. Смена династий, в результате которой к власти пришла сильная военная группировка во главе с сыном карфагенского экзарха Ираклием, предотвратила казавшуюся неминуемой катастрофу.
Современником Ираклия был энергичный и волевой человек — патриарх Сергий, сосредоточивший в своих руках духовную власть. С его именем связано усмирение военного и гражданского мятежей в Константинополе, а затем спасение столицы во время осады ее аварами в 626 г.
Однако территориальная монолитность, приобретенная империей за время этих тяжелых испытаний, упрочила ее внешнеполитическое положение, и с половины VII в. византийское общество было захвачено уже не борьбой с иноземным неприятелем, а внутренними идеологическими распрями, которые, как и раньше, принимали формы отклонений от ортодоксальной линии церкви. Эти так называемые ереси порой захватывали и правящие круги и высшее духовенство, — так, например, Сергий был монофелитом. Монофелизм — усложненный вариант монофизитства, проповедующий единую волю при разных сущностях Христа, — держался очень недолго и не оправдал надежд Сергия и Ираклия, стремившихся при помощи этой доктрины примирить монофизитство и православие.
Гораздо длительнее и болезненнее для государства было иконоборчество — то брожение умов, которое охватило империю в VII–VIII вв., продолжавшееся почти столетие и захватившее все слои византийского общества. Иконоборчество было подготовлено многовековой борьбой в религиозных сферах, восходящей к начальной стадии тринитарных и христологических споров. В общем ходе этих дискуссий отчетливо выявились два основных направления: отрицание познаваемости божества и утверждение возможности частичного познания божественной сущности в различных явлениях материальной жизни, в частности в искусстве.
Остроту вопроса усиливали распространенные в народной среде суеверия, которые нередко смешивались с обычаями почитания икон, а это вызывало реакцию со стороны образованного духовенства. В поклонении иконам иконоборцы усматривали недопустимое «дробление» божественной сущности на материальное и чисто духовное начало; поэтому они призывали к чисто разумному познанию божества, а это уже несло в себе зародыши критического отношения к принятым христианским догмам. Со стороны монашества иконоборцы встретили самый решительный отпор. Однако сторону иконоборцев приняло большинство императоров Исаврийской династии — в этом сказался исконный антагонизм светской и духовной власти, боязнь укрепления церковных поместий и провинциальных феодалов. Борьба иконоборцев и иконопочитателей часто выходила за пределы богословских диспутов: изображения бога и святых в церквах заменялись орнаментальными композициями[381] или сюжетами флоры и фауны; монастыри закрывались, их превращали в гостиницы для мирян, а принятие монашества каралось ослеплением. Иногда доходило и до кровавых столкновений. Иконопочитатели называли своих противников «иконосжигателями», а сами получили с их стороны прозвище «амнемоневты» (незаслуживающие упоминания). В конце концов победили иконопочитатели: на их стороне находилось монашество и стоявшее близко к нему духовенство, а также массы крестьянства и горожан, для которых теоретические положения иконоборцев были чужды и непонятны. В середине IX в. к иконопочитателям присоединились и императоры: в окончательном восстановлении иконопочитания (843 г.) принимала самое деятельное участие вдова последнего императора-иконоборца Феофила, регентша Феодора.
Вся огромная «нечестивая» литература иконоборцев погибла. Но для теоретических основ и последующего направления в развитии искусства эпоха иконоборчества оказалась весьма плодотворной.
Во главе партии иконопочитателей стояли виднейшие люди своего времени, блестяще образованные, как например, Иоанн Дамаскин, Феодор Студит, константинопольский патриарх Никифор. Многие мысли в их полемических трудах выходят за рамки специфической религиозной тематики и превращаются в общие высказывания о природе искусства, о соотношении объекта и изображения, о воздействии искусства на воспринимающего. Эти высказывания сводятся к утверждению первичного восприятия материального образа, и только на основании этого восприятия возможен переход к познанию духовной сущности. Так был утвержден внешний антропоморфизм византийского изобразительного искусства и сформулирован спиритуалистический принцип его как конечная цель. Обе эти черты оказали сильнейшее влияние также и на другие искусства, в частности на литературу.
Однако изменение уклада государственной жизни империи снизило общий культурный уровень. По мере увеличения упадка в послеюстиниановскую эпоху совершается постепенный отход византийской культуры от античности. Особенно это сказалось в реформах, относящихся к просвещению, которые стали издаваться с начала VII в.
В это время картина византийской образованности обнаруживает значительные изменения. Из программ высших школ исключаются курсы античной филологии и риторики; они заменяются теперь изучением произведений христианской догматической литературы. В области юридического образования окончательно утвердилось направление, сложившееся еще в VI в., когда на смену классическим произведениям римской юриспруденции пришли законодательные сборники Юстиниана.
В первое десятилетие VII в., при деспотичном правлении Фоки, начали закрываться даже христианские школы. В связи с арабскими нашествиями Византия потеряла крупные центры образования — Антиохию и Бейрут.
Разрыв Византии с Западом на религиозной и политической почве способствовал сокращению распространенности латинского и развитию народного греческого языка. Именно в VII в. римские названия государственно-административных должностей были заменены греческими (например «логофет», «эпарх», «стратиг»). На монетах чеканились греческие обозначения.
Эти тенденции в сфере византийского образования во многом определили линию литературного творчества данного периода. На первом месте теперь стоит богословская и житийная литература, а также поэзия в тех ее формах, которые наиболее близки церковной и монастырской жизни. Однако, несмотря на заметное снижение интереса к воспроизведению античных образцов, Византия именно в эту эпоху выступает как хранительница форм классической эллинской литературы, используемых в соответствии с целесообразностью их применения в каждом отдельном случае.
Наиболее распространенной формой богословской полемической литературы был унаследованный от античности философский диалог; в эпоху ожесточенной религиозной полемики его должны были особенно ценить. Характерны такие произведения, как «Вопросы и ответы» Афанасия Синаита (VII в.) и «Диалог с манихеем» Иоанна Дамаскина, направленный против павликиан. В этом жанре писались и популяризаторские произведения, подобные «Поучению старца» Иоанна Иерусалимского, написанному простым языком в виде оживленной беседы. С целью узко практической пишутся пособия для усвоения основных положений христианской этики, напоминающие гномические сборники античной эпохи, — таков сборник афоризмов Талассия (около 650 г.) под заглавием «О благости и воздержании», построенный в форме четырех центурий (т. е. циклов по сто афоризмов), из которых каждая представляет собой акростих: изысканность формы должна компенсировать однообразие содержания.
Очень важной стороной во многих подобного рода догматических сочинениях является какая-то доля, в большей или меньшей мере, общефилософского содержания. Своеобразной философской энциклопедией того времени был «Источник знания» Иоанна Дамаскина, написанный под влиянием и при использовании сочинений Аристотеля, особенно «Категорий». Достижения античной науки логики были применены Иоанном Дамаскином к богословию, и это обеспечило «Источнику знания» громадную популярность на Западе в тех кругах, где формировались методы схоластики. Наиболее ценны и интересны с точки зрения истории философской науки те разделы, в которых затронуты вопросы классификации наук, предпринята попытка описания психических явлений, дан анализ возможностей познания, роли чувственного восприятия, поставлен вопрос о свободе воли. Между богословской и философской литературой и беллетристическими жанрами иконоборческой эпохи стоят риторика, эпистолография и историческая литература, которые отличаются от аналогичных произведений предшествующей эпохи чрезвычайно сильной тенденциозностью и полемической стороной, нередко отодвигающей на второй план художественные задачи автора. На этом фоне особенно интересно сохранение в первой половине VII в. традиций газской риторской школы, представителем которых был Феофилакт Симокатта.
Уроженец Египта, блестяще образованный и талантливый, Феофилакт составил два небольших сборника: фиктивные письма и рассказы «О непонятных явлениях в природе». По большому количеству сохранившихся рукописей можно судить о большой известности этих сборников в средние века; оба они написаны в живой и увлекательной форме. Для одного сборника образцом послужили «Рассказы о животных» Элиана, для другого — эпистолярная беллетристика II–III вв., в большинстве своем сохранившаяся под именами Алкифрона и Филострата.
Феофилакт заимствует у Алкифрона манеру вводить исторические и мифологические имена авторов писем и их адресатов — у него, например, Аталанта обращается к Коринне, Сократ к Платону, Фемистокл к Хрисиппу. Заимствована также и манера заключать каждое письмо нравоучительной сентенцией, среди которых встречаются чисто христианские мотивы. Так, после изящной подделки эзоповской басни автор помещает следующую мораль: «Брось заботу об имуществе своем и о плоти, а окружи попечением бессмертную душу, так как она невидима и нетленна» (письмо 34).
О большой осведомленности Феофилакта в области античной литературы свидетельствует также и его «История» в восьми книгах, где описано царствование Маврикия (582–602 гг.). Первые же ее страницы говорят о любви автора к риторическим фигурам, олицетворениям, аллегориям; вступление представляет собой витиеватый и пространный диалог Истории и Философии. Последующее изложение пестрит цитатами из Гомера, Платона, Фукидида, трагиков. При этом Феофилакт обнаруживает склонность к словотворчеству, к сложным, порой даже запутанным стилистическим построениям. Его аллегории, затемняющие содержание, уже в IX в. раздражали знатока и ценителя литературы — патриарха Фотия («Мириобиблион», гл. 65).
После Феофилакта Симокатты на протяжении почти двух столетий (вплоть до Македонской династии) византийская литература не дала ни одного сколько-нибудь значительного исторического сочинения. Большой популярностью в области исторической литературы пользуется жанр «Летописи» («Хронографии»). Этот жанр продолжает линию Иоанна Малалы: хронисты стремятся охватить все события «от сотворения мира» в их синхронной и внутренней связи. Но общая направленность подобных произведений заметно меняется. На смену увлекательному изложению Малалы, охотно привлекающего любой материал и не особенно критически относящегося к своим источникам, приходит тенденциозность «Пасхальной хроники», летописей Иоанна Антиохийского и Георгия Синкелла (Амартола). Эти произведения несут на себе явный отпечаток монашеского мировоззрения: божественная воля рассматривается в них как единственный фактор, направляющий и регулирующий все явления и события жизни; человеческая деятельность не имеет самостоятельного значения. Поэтому изложение в этих хрониках перегружено описанием чудес и знамений как проявлений высшего промысла. Эта традиция была в значительной мере нарушена «Летописью» Феофана, которая появилась на рубеже VIII–IX вв. В хронологическом отношении Феофан продолжает «Летопись» Георгия Синкелла (т. е. начинает от Диоклетиана), но манера освещения материала в данном случае совсем иная. Феофану свойствен пристрастный подход к изображаемым людям и событиям, его характеристики (особенно это относится к характеристикам иконоборцев, ненавидимых автором) в высшей степени эмоциональны. Таким образом, несмотря на традиционные мотивы чудесного, в центре внимания автора оказывается человек и его деятельность. Такая трактовка событий намечает ту линию развития исторической литературы, которая впоследствии, в Македонскую эпоху, выльется в предгуманистические тенденции произведений Пселла и других авторов.
Более полно тема чудесного представлена в обильной и разнообразной продукции агиографического жанра в VII–VIII вв. Снижение школьного и университетского образования создавало благоприятную почву для распространения популярных и доступных мало образованному читателю произведений, из которых самое известное и значительное — «Луг Духовный» Иоанна Мосха (ум. в 619 г.), известный на Руси под названием «Лимонарь» или «Синайский патерик».
Как в жанровом отношении, так и в смысле внутренней структуры «Луг Духовный» — произведение на первый взгляд аналогичное «Лавсаику» Палладия Еленопольского (VI в.). В обоих случаях были собраны и литературно обработаны различные случаи из монашеского быта. Однако при сопоставлении этих, казалось бы очень похожих, сборников становится совершенно очевидной их разница — следствие разных эпох, мировоззрений и разных задач, стоящих перед авторами. Палладий писал гораздо раньше Мосха, когда идея монашеской аскезы еще требовала толкований и осмыслений. Агитационная цель определила своеобразную манеру изложения у Палладия — деловитость повествования, соединенную с непритязательностью и простодушием. От этой эпической манеры у Мосха не остается ничего. Он — лирик и дидактик, творивший в эпоху полного утверждения и апогея монашества. Его вступление гораздо лиричнее и эмоциональнее обстоятельной истории возникновения «Лавсаика» у Палладия. В свои короткие рассказы Мосх мастерски вплетает этические положения христианства, умело варьируя при этом средства эмоционального и психологического воздействия, от прямых рецептов поведения до назидательных эпизодов визионерского характера и различных случаев, из которых можно извлечь хоть малейший предлог для поучения. Если у Палладия преобладает спокойное описание аскезы, то у Мосха в центре внимания — кара за нарушение христианской этики или за отступление от ортодоксии. Так происходит внутренняя трансформация жанра.
Гораздо беднее и однообразнее «Луга» произведение ученика Мосха — Софрония, ставшего впоследствии иерусалимским патриархом. Его «Семь декад о чудесах», появившиеся в результате путешествия по Египту, написаны по шаблону «Деяний святых», и разнообразие в них внесено лишь за счет географических и этнографических экскурсов.
В начале VII в. в связи с постоянными войнами и эпидемиями и усилением неравенства среди населения империи в агиографической литературе утверждается тип бессребреника, щедрого милостивца, преданного аскезе, выражающейся в заботе о бедных. Этот тип отчасти восходит к реальному историческому лицу. На рубеже VI–VII вв. в Александрии большой известностью пользовался круг Иоанна Милостивого — патриарха, раздавшего все свое состояние нищим.
На личные средства Иоанн выкупал пленных во время персидского нашествия. Он умер по дороге в Константинополь, куда он отправился после вторжения персов на африканскую территорию просить о присылке войск.
«Житие Иоанна Милостивого» было написано Леонтием, епископом Неаполиса на Кипре, талантливым писателем-агиографом. Тему этого жития повторяет написанное позже «Житие Филарета Милостивого», замечательное обилием фольклорных эпизодов и бытовых деталей, изображающее эпизод сватовства Константина VI на манер сказки о Золушке.
Этим общедоступным агиографическим повествованиям сопутствуют произведения иного рода. Рост монастырей и возникновение при них общеобразовательных школ дали повод для проникновения в житийную литературу рафинированной риторики; появляются также частые отступления на научные темы. Иногда житие целиком принимает форму похвальной речи — энкомия. Некоторые авторы совмещают в своем творчестве оба эти направления: у выдающегося стилиста Леонтия в «Житии Симеона из Салоса» (или «Христа ради юродивого») изысканная риторика уживается с современной писателю народной речью. Софронием написан энкомий мученикам Киру и Иоанну, у мощей которых, по преданию, исцелился ослепший автор.
Были также агиографы, выбирающие для себя только второе направление, и наиболее яркая фигура среди них — митрополит Никеи, Игнатий, живший на рубеже VIII–IX вв. В написанных им житиях Георгия Амастридского, патриархов Тарасия и Никифора характерны нарочитые нагромождения риторических украшений, отодвигающие на второй план сюжетные задачи произведений.
В самом начале IX в. появляется «Житие Стефана Нового» — монаха, пострадавшего за иконопочитание во время царствования Константина V Копронима. Это в своем роде единственный пример жанрового синкретизма в литературе эпохи иконоборчества. Несмотря на полностью соблюденный автором житийный шаблон, несмотря на придуманные диалоги и, возможно, преувеличенные описания пыток и мучений, житие это представляет собой правдивое описание одного из самых острых моментов религиозной и социальной борьбы в VIII в. Действие жития не ограничивается местом монашеского уединения, — автор вводит своего героя во дворец, описывает его пребывание в городских тюрьмах. Тяга автора к реалистическому, неприкрашенному изображению действительности дает основание рассматривать это произведение как жанр средний между житием и историческими мемуарами, жанр, который в пределах того же IX в. будет более определенно повторен «Псаммафийской хроникой» (или «Житием патриарха Евфимия»).