Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан (сборник) - Лев Ильич Мечников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

т. е. экипаж, деньги и des principes[33] — свой собственный нравственный кодекс, такой же узенький, и чуть-чуть последовательнее „повального“, мещански принятого. Вот видишь, до чего люди строги к последовательности; этой крошечной ее доли они не могут простить хорошенькой женщине; а ведь они до гадости снисходительны к хорошеньким женщинам.

И за что ты так строг к ней и к ей подобным? Не за то ли, что они удерживают подле себя десятки молодых людей? Конечно, знакомство с ними опасно: они не блистают чувствительностью. Как раз разорят вконец. Но я с этой стороны ничем не рискую. А нравственно, поверь, гораздо хуже растратишься с чувствительными барышнями, плачущими целую жизнь об угнетенном состоянии женщины. И не потому плачущими, чтобы в них было что-то, чему не распуститься, не расцвесть под гнетом, а только потому, что настоящее их положение, с какой-то новой точки зрения, не признается высоконравственным.

А встреть я хоть одну, которой бы действительно нужен был этот выход, неужели же ты думаешь, что я не отдал бы жизнь за то, чтобы стать ей ступенькою? И вовсе не из-за какого-нибудь священного долга, бескорыстной любви к человечеству, а просто из-за того, увы! прозаического побуждения, из-за которого проголодавшийся человек предпочтет хороший обед гнилым щам в грязной харчевне».

IV

Приятели прожили с неделю в гостеприимном семействе.

Рассказать последовательно все, что делалось в это время в душе и в сердце каждого, едва ли возможно… Сделалось, однако же, многое.

Богдан был в той поре, когда сближение с женщиной играет еще слишком важную роль в жизни человека. А он сблизился с Лизанькой. Когда студенты вышли садиться на своих наемных лошадей, Марсов, по одному пожатию руки, которым Лизанька наградила на прощанье Богдана, мог уже заключить, что товарищ его не потерял даром времени, посвященного им прогулкам вдвоем в парке с хорошенькой хозяйкой, между тем, как он, Марсов, защищал Барбеса или Бабёфа[34] против весьма основательных нападок Николая Сергеича.

Но Лизанька сама едва ли не всех сильнее чувствовала в ней же самой случившуюся перемену. Сомнительно, чтобы она уже полюбила Богдана в эти несколько дней. Однако, с отъездом его начала чувствовать, что ей чего-то недостает, и чего-то очень существенного.

Не нужно особенной проницательности для того, чтобы угадать, в каком именно нравственном состоянии Спотаренко застал мою героиню и все, что было дальше.

Лизанька вышла замуж за Стретнева потому только, что она с детства привыкла считать фатальной необходимостью выход замуж. Он прельстил ее тем, что стоял несравненно выше всех представлявшихся ей женихов, вербных херувимов в разных мундирах или просто в сюртучках губернского изделия. Первые шесть месяцев после свадьбы, Лизанька старалась уверить себя, что она очень любит своего мужа, горько плакала, когда он уезжал по вечерам играть в карты. Потом она перестала плакать и стала приискивать для себя развлечения. Она начинала учить грамоте каких-то двух девчонок. Пробовала заниматься хозяйством, потом начала учиться политической экономии. Выписала несколько книг из Петербурга. Но потребность любить кого-нибудь не умолкала. Сколько ни знакомилась она с окружающей ее средой, она не находила ничего — ни одного живого интереса, который бы заставил быстрее, сильнее биться все еще девственное ее сердце. Напрасно также подходила она со всех сторон к своему мужу. Он оставался в ее глазах добрым, умным, хорошим человеком, а этого ей было недостаточно. Она пробовала было ставить его на подмостки. То воображала себе его каким-то рыцарем нового образа, который жизнь свою посвятил на то, чтобы собственным трудом отбить неправое стяжание у хищных ростовщиков, богатых скряг и всякого рода эгоистов, и потом нажитые упорным трудом деньги раздать тем, которые всего больше в них нуждаются, которым, следовательно, они принадлежат по праву. И много тому подобного.

Но Николай Сергеич не мог долго выдерживать так услужливо навязываемой ему и без его ведома роли. Или правильнее, сама же Лизанька обрывалась на своей же собственной фантазии. Ее томило то, что она понять не могла, зачем она нужна этому человеку, и понимала очень хорошо, что он ей вовсе не нужен. Лишись она его — жизнь в ее глазах не потеряла бы ни тени прежнего своего смысла и значения.

И вот она мало-помалу стала приходить к мысли, что вышла замуж слишком необдуманно, по рассеянности, по ошибке. Но как поправить ошибку, и наконец, зачем ее поправлять?

Впрочем, над этими докучными мыслями она останавливалась не долго. Два, три мелочных столкновения с мужем, окончившиеся слезами с ее стороны (в обморок она падать не умела) убедили ее совершенно, что она жертва насилия. Это была счастливая минута в ее жизни. Лизанька попала в тон окружавшего ее общества. Кругом, все, что было с притязаниями на мысль, на просвещение, только и говорило об эмансипации женщины. И вот, молодая героиня моя проснулась всем нравственным, подвижным, деятельным существом своим. Она вставала ратовать за свободу свою, за свободу женщины.

Я думаю, что она дорого бы дала тогда за то, чтобы на месте добродетельного Николая Сергеича оказался бы злобный Рауль[35]. И пощипала же бы она за его синюю бороду! Но в действительности не оказалось ровно ничего похожего на эту парикмахерскую фантазию французского сказочника. Николаю Сергеичу, конечно, недоставало той художественной стороны, которая преобладала в безалаберном характере Богдана Спотаренки, смотревшего на женщину как на «перл создания», на любовь, как на аромат жизни… Но Стретнев, как уже сказано было несколько раз, все же оставался примерным мужем.

Лизаньке чрезвычайно трудно было выбрать поле сражения. Денег она не требовала много от своего мужа, а то, что он мог, он беспрекословно давал ей; по всем остальным пунктам также трудно было случиться столкновению. Кроме того, должно напомнить, что Лизанька развилась совершенно под влиянием Николая Сергеича, а потому могла бы бороться против него только тем же оружием, которое сам он давал ей. Она пробовала было протестовать от имени тех побуждений души своей, которые всего больше требовали удовлетворения и оставались, между тем, вечно неудовлетворенными, помятыми, больными.

Она хотела «счастья». Но едва произносила она, сама несколько сконфуженная, это странное слово, Николай Сергеич снисходительно улыбался, как улыбнулась бы баловница-мать, если бы ребенок ее вдруг потребовал, чтобы ему подали луну вместо тарелки…

А Лизанька все-таки скоро убедилась, что ей вовсе не нужно было того равноправия, того слишком прозаического благоденствия, за которое она так храбро ополчилась. Ее мало-помалу стало все больше и больше тянуть к кружку восторженной молодежи, о которой так презрительно отзывался Николай Сергеич. Она с жаром кинулась на горячие разговоры с ними о предметах возвышенных. Они строили и перестраивали общество, искренно скорбели о человечестве, сидя в богатой и щегольской приемной Лизаньки, и запивали самые смелые мечты и теории жиденьким невкусным чаем, который разносила на огромном подносе презлобная женщина с жалобным видом и в коричневом шерстяном платье — не то ключница, не то экономка…

Что сближало Лизаньку с этой молодежью? Женским инстинктом она понимала, что и им, как ей, нужно счастье. А между тем Николай Сергеич, принимая изредка участье в жарких беседах этих, разбивал, как говорится, в пух и в прах своей законченной, арифметической логикой их не совсем отчетливо построенные планы, их мечты. Лизанька каждый раз от этого становилась больна. Она все больше и больше начинала бояться ума своего мужа, верить в его правоту, в незаконность собственных своих притязаний…

Между тем избыток женской доброты стал в свою очередь искать исхода. Чувствуя себя надломленной, она стала чуждаться людей сильных, уживавшихся еще с одним отрицанием. Они ей были не нужны. Она боялась бы идти за ними. Но зато для нее было истинной находкой страждущее сердце, на которое бы она могла проливать целительный бальзам. Она жадно искала юношей с чувствительными сердцами, но с мягкой натурой, которые бы обращались к ней за сочувствием, за поддержкой. Но потребность любви не могла, конечно, остановиться на одном Марсове, на двух девчонках, за которых она платила в какой-то пансион, и на четырех ее собственных упряжных лошадях, которых она до того дожалела, что они попадали на ноги от обжорства и недостатка движения… Странное чувство это рвалось все дальше и дальше, проявляя себя проектами студенческих домиков, становясь все более и более безличным, грозя затопить собою все…

Мало-помалу какой-то полусон стал овладевать этой юной душой, убедившейся против воли, что борется из-за призрака.

Молодое, жесткое лицо Богдана, в котором действительно было что-то степное, невзнузданное, что-то сильное, бесконечно живое, но неопределенное, напугало Лизаньку с первого же знакомства. Но едва ли тогда еще оно не заинтересовало ее. Сама не признаваясь себе в этом, почти с угрызением совести, она хотела вызвать на откровенность эту неподатливую натуру, привязать ее к себе, овладеть ею. Относясь к нему с точки зрения, усвоенной от мужа, но переверенной и переделанной потом по-своему, под влиянием филантропических, туманных идей, она считала его человеком, если не совсем порочным, то значительно испорченным, надломанным.

Спотаренко редко вступал в политические споры между Марсовым и Стретневым. Если и вмешивался, то как-то с налету, резкой фразой, насмешкой. По этим отрывкам Лизанька не могла понять, какое целое было в голове студента. Судя по его пылкости, резкости и подвижности, по самой его молодости, она не могла предполагать в нем никакой степени законченности и приписывала недоразвитости некоторые из его выходок, казавшиеся ей слишком смелыми. Она бы не пожалела Богдана, если бы Николай Сергеич смутил его (как это не раз случалось с молодыми приятелями Лизаньки) своими отчетливо выработанными теориями… Она даже несколько раз довольно хитро и ловко подводила к тому, чтобы Богдан занял в этих спорах место Марсова — и вовсе не из одной снисходительной слабости к последнему.

Это было за несколько дней до отъезда молодых приятелей в Петербург. Богдан сидел один на полусгнившей деревянной скамейке в парке. Он был не вовсе в будничном расположении духа.

Он еще не любил Лизаньку, но она уже выделялась от общего фона знакомых ему дам. Он видел в этой женщине многое, чего не примечали даже восторженные взоры Марсова. Воображение его было несколько настроено уже на пламенную ноту ежедневным и непривычным для него сближением с молодой, хорошенькой дамой. Его девятнадцать лет брали свое. Лизанька представлялась ему каким-то ароматным, красивым цветком, раздавленным Бог знает чьим грубым, аляповатым сапогом. Ему было больно за нее, за себя, за многое. Потом он думал много о ней, о ее положении. Он понимал, что она была обставлена так хорошо, что многие женщины могли бы позавидовать ей, не подвергаясь за это упрекам. А она была неудовлетворена, надломлена этой же самой обстановкой. Он задавал себе вопрос: могло ли быть иначе?

Сама Лизанька между тем показалась на дорожке, которая вела от дома к подобию беседки, где сидел Богдан. В походке ее была смелость ребенка, взросшего на свободе с мечтой о гусарах. Простое белое платье, стянутое у талии золотым поясом, драпировалось очень живописно вокруг ее несколько сухоньких, но стройных и сильных членов. Бледное лицо напоминало и Офелию, и Розалинду[36]. Русые волосы горели на солнце…

— А, вы вот куда запропастились! — сказала она с обыкновенной бесцеремонностью, садясь на скамье подле Богдана.

Он не отвечал.

Лизанька увидела на его лице, что он был в таком настроении духа, в каком она не привыкла видеть его. Сама сердясь внутренне на себя, она однако же непременно хотела воспользоваться минутой и завести с ним разговор. Не знала, однако, с чего начать.

— Как вам не скучно жить без дела? — спросила она наконец.

— А вам как не скучно с теми делами, с которыми вы живете?

— Отчего мне может быть скучно: я делаю полезное.

— Стряпать на кухне тоже очень полезно, но ведь вы же этого не делаете.

— Будто женщина так и должна весь век возиться со стряпней и с хозяйством?

— Я этого не сказал. Я говорю только, что вы из полезных дел выбираете те, которые вам больше нравятся.

— Я все же не понимаю, о чем это вы говорите?

— Я говорю о ваших горячих разговорах, о ваших попытках возвести в почетное звание «человеческой личности» всякого, например Марсова, даже меня пожалуй, о ваших филантропических проектах и подвигах…

— Да разве все это не полезно? Разве не хорошо, что я стараюсь иметь влияние на молодого человека для того, чтобы поддержать его на доброй дороге? Ведь это только женщина и может сделать: для этого нужно уметь сочувствовать человеку так, как мужчины никогда не могут сочувствовать. Наконец, ведь это все, что женщина может сделать в нашем обществе.

— Этого я не думаю. Мне кажется, что женщина может сделать гораздо больше.

— Да что же? — спросила она почти с беспокойством, глядя на его смуглое лицо, имевшее в эту минуту весьма нравившийся ей, восторженный, почти аскетический характер.

— Женщина может сделать счастье человека.

Лизаньке в первый раз приходилось слышать эту фразу, произнесенную не с ребяческим жаром Марсова, а совершенно таким же серьезным тоном, с каким Николай Сергеич говорил об истинах политической экономии. Она была внутренне рада, услышавши ее.

— Вы говорите, как очень еще молодой человек, — возразила она, понимая, что пришел ее черед играть роль демона с этим юношей, отталкивавшим ее своим скептицизмом, — счастье возможно было бы только в идеальном обществе…

— Мне никаких идеалов и идеальных обществ не нужно, — говорил вспыльчиво Богдан, — мне нужно жить, нужно счастья. Я и не возьмусь ни за что, ни за какое дело, которое не будет способствовать моему счастью или чьему-нибудь счастью, все равно.

— Это в вас детский эгоизм, — отвечала ему Лизанька внушительным, несколько наставническим тоном, — это исключительность какая-то, фанатизм… Я право не знаю, что… С этим вы не можете быть полезным…

— Да мне противна и самая польза ваша, и тот идеал всеобщего мещанского довольства, которое покупается пошленькими сделками с жизнью, с обществом… Да вот вы сами: вы добились того, чего масса женщин добьется, может быть, очень не скоро еще. Муж ваш не бьет вас, вы не страдаете голодом, вы французские книжки читаете, рассуждаете о политической экономии… А что же? вы удовлетворились?

— Нет. Но ведь прежде нужно поставить массу на ту точку, на которой я стою.

— Зачем? — резко спросил Богдан, — я не вижу никакой необходимости.

— Как зачем? Какой вы, право, странный. Вы же сами высчитали те условия моей обстановки, которые позволяют мне идти дальше.

— Да. Но я прямо скажу вам, что крестьянская баба была бы еще выгоднее вас обставлена с моей точки зрения, если бы ее никто не бил, если бы она не была задавлена работой и обществом, если бы наконец сладостная перспектива быть купчихой или, пожалуй, даже барыней не имела в ее глазах прелестей таинственного неизвестного. Вы думаете, — продолжал он уже раздраженным голосом, — что вы и в самом деле пользу приносите, заводя студенческие домики, облагораживая воззрения какого-нибудь сантиментального юноши?.. А вы и не подозреваете, что вы тратите лучшее, что в вас есть, на эти грошовые соболезнования.

Он смотрел своими черными глазами в глаза Лизаньки, опущенные задумчиво к земле, совершенно закрытые длинными ресницами. Она молчала.

— Вы и не подумаете, — продолжал Богдан, все более и более разгорячаясь, — что ваш зефирный вид в этом белом кокетливом платье, что возможность праздно проводить время и все другие ваши преимущества, которые вы и не примечаете, на вашу горничную производят тоже своего рода впечатление. Она смеется над вашим горем, над вашими слезами. Объясняет себе все это очень последовательно невежливой поговоркой: «с жиру собаки бесятся». Она понимает, что со всем этим ваше положение все-таки лучше ее. Немудрено, что ее любимой мечтой добиться и себе такой же благодати.

— Что же? Вы бы хотели, чтобы я пошла в горничные? Отказалась бы от всего и сделалась бы крестьянкой? — спросила Лизанька, поднимая на него свои глаза, в которых уже и следу не было задумчивости, — ведь это мы к Жан-Жаку вернемся.

— Я ничего не хочу. Я только хочу показать вам, что вы жестоко увлекаетесь, воображая, будто делаете какое-то «высокое дело». Да еще сзываете к себе других. На вашей дороге никакое серьезное дело невозможно. Со всем вашим рвением на пользу общую вы такая же эгоистка, как и я. Вы откупились от дела и очень дорожите этим. Но в праздности вы чувствуете потребность своего рода гимнастики. Я тоже ее чувствую. Но я беру верховую лошадь в манеже и не говорю, что благодетельствую или спасаю человечество тем, что прокружусь на ней час или полтора… Дело за всех нас делают другие. Они им и задавлены, этим делом, потому что мы его делать не хотим. Добро бы мы пользоваться этим умели. А и того нет…

— Так вы совершенно на одну доску поставите Nicolas, который трудился честно всю свою жизнь, разбогател, никого не разоривши, и теперь дает все, что может, тем, которые нуждаются в деньгах, — и какого-нибудь К-ва, например, который разбогател грабежом. Если и дает что-нибудь, то только там, где может выказаться. Думает благодетельствовать человека, бросая ему, как собаке, то, что сам съесть не может…

— И то нет. Но я и того и другого беру просто, как человека совершенно независимо от вашего «высокого дела». Бывают всякие люди, и хорошие, и дурные, и такие, которых ни в какую рамку не вгонишь. Для меня дорог тот человек, который сумеет отстоять против общей пошлости то, с чем хорошо живется людям. Для себя или для других, мне это решительно все равно. Тут ведь никаких патентов и привилегий нет: что выработано одним, то становится достоянием всякого, кому оно по плечу, кто в нем нуждается.

— Да, но ведь столько людей голодных, которым хлеба только и нужно.

— Но ведь филантропией вы их не накормите. Политиканством тоже.

V

Студенты возвращались в Петербург оба в каком-то ненормальном, почти натянутом настроении духа.

Марсов был как будто недоволен своим товарищем. Экспансивная его натура требовала высказаться. Он не знал только, к чему придраться, с чего начать неприязненный разговор. К тому же Спотаренко не щадил свою куцую кобылу и то скакал скорым галопом, то пускал ее крупной рысью, так что и физической возможности разговаривать не было.

Взъезжая на охтенскую мостовую, Богдан приостановил наконец взмыленного своего буцефала.

— Вот послушался я твоего совета, — начал Марсов, — нам каждому придется рублей по двадцати заплатить берейтору. Извозчик бы стоил вчетверо дешевле. Охота же глупо сорить деньгами.

— Да ведь мы же думали каждый день гулять верхом вместе с m-me Стретневой. Она виновата, что лошади простояли даром на конюшне.

— Ты, кажется, не очень жалеешь об этом, — сказал белокурый юноша. Хотел сказать с иронией, но вышло как-то очень грустно. У него были готовы брызнуть слезы.

Богдану даже жаль его стало.

— Кто бы мог предположить в тебе такого Отелло, — сказал он, — впрочем, ведь ты просто ребячишься. Нельзя же ревновать женщину за то, что она говорит иногда с посторонним человеком.

— Кто же сказал тебе, что я ревную? Я, во-первых, не имею на это никакого права…

— Ну, первое не живет. Кто же дожидается ввода во владение, чтобы ревновать?

— Не остри, пожалуйста. Я тебе серьезно говорю: я не ревную. Мне больно больше за Лизаньку, чем за себя.

— Да объясни пожалуйста, что же тебе больно?

— Я тебя считаю за умного, талантливого человека. Я даже предсказываю тебе заранее успех в твоих занятиях живописью… У тебя художественная натура…

— Позолотишь пилюлю потом. Теперь давай ее как есть. Начинай прямо с но, которое непременно встретится в твоей речи.

— Но… я не пожелал бы тебя мужем своей сестре или…

— Или?

— Женщине, почему-нибудь мне близкой.

— Ты совершенно прав. Я бы тоже не пожелал женщине, в которую я влюблен, мужа, вроде меня. Но только я не понимаю, каким образом все это идет к делу? Плохого же ты мнения о Лизаньке, если ты думаешь, что она так и отдаст первому встретившемуся хорошему человеку и сердце, и все…

Марсов вспыхнул.

— Я вовсе этого не говорю и не думаю. Я знаю только одно, что мучить женщину нетрудно. Я не думаю, что Лизанька в тебя влюбится — конечно нет. Но ты можешь нарушить ее покой. А у нее бедной и так немало горя.

— Из всего я понимаю только одно: ты просто сердишься, что подошел новый человек и что его уже не считают за сумасшедшего или за отъявленного негодяя. По обыкновению ты сам себе не признаешься в этом не совсем возвышенном чувствьице. Хочешь все его вывести из рыцарски чистого источника. Только тебе это не удается. Ты говоришь такой вздор, что и понять нельзя.

Не дожидаясь возражения, Богдан снова пустился вскачь по шоссе.

В Марсове действительно только и было одно определенное чувство: он видел, что Богдан начал «интересовать» Лизаньку. Он понимал, что между его товарищем и ею не могут существовать те ровные спокойные отношения, которые привязывали его к ней. Он боялся, что новое сближение затрет совершенно эту длившуюся уже более полугода привязанность. Голубиная натура его не могла примириться с эгоистической мыслью, и он придумывал законный повод, чтобы жалеть не себя, а Лизаньку. Черная кошка пробежала с этих пор между товарищами. Сдав лошадь законному ее хозяину, Спотаренко шел скорыми шагами к себе домой. Зажигали фонари на улицах. Был сумрак, всегда действовавший на его нервы, располагавший его к грусти, к хандре. Неделя, проведенная им у Стретневых, казалась ему каким-то праздником, воскресеньем в его будничной жизни. Наступавший за тем понедельник пугал его своею скучной пустотой. Он вспоминал те незначительные подробности нового для него приятельства с хорошенькой женщиной. И уже на этом небольшом расстоянии они казались ему милее, изящнее, многозначительнее, выше. Пошлый ежедневный склад бесцельной его жизни казался ему еще несноснее.

Дома, хозяйка, добродетельная Frau Johanna, подвязанная шерстяной косынкой, подала ему пришедшее во время его отсутствия письмо. Это был ответ отца его на письмо, которым он просил у него вперед шестимесячное свое содержание для того, чтобы расплатиться с долгами. Он писал, что ему уже обещана работа: уроки и какие-то переводы с английского, платой за которые он мог бы кое-как пробиться эти шесть месяцев. Отец был рассержен «беспутным поведением» своего сына. Не верил в то, что он сумеет прожить полгода своим трудом, не наделав новых долгов или не прибегая к нему за помощью. Он писал ему раздраженно, жестко, хотя и в жесткости проглядывала любовь. В том же письме он объявлял, что положительно не дает сыну своего согласия на то, чтобы оставить университет и начать заниматься живописью. Деньги однако же высылал.

Чтение этого письма напомнило Богдану редкие сцены из его детства, когда отец в экстренном случае вмешивался, бывало, прямо и непосредственно в его воспитание. Это случалось тогда только, когда мать, пораженная совершенно каким-нибудь буйным подвигом юного своего богатыря, лежала в постели с головной болью. Вспыльчивый от природы, Петр Петрович, раздраженный буйством сына, болезнью жены, приходил с яростью в глазах, с дрожащими от гнева руками. Таким иногда видывал его Богдан с кем-нибудь из дворовых.

Такие сцены производили на него каждый раз весьма сильное впечатление; он, неизвестно почему, воображал себя на месте распекаемого лакея или повара. И когда невзгода обрушивалась на него, он чувствовал себя до того униженным, что не мог даже порывом злобы отвечать на жесткие слова, сыпавшиеся в изобилии с дрожащих уст родителя.

И совершенно то же вызывало в нем чтение письма.

VI

В начале сентября Стретневы возвратились в Петербург.

Марсов несколько раз посещал их на даче; но всегда являлся один. Лизанька с большим интересом расспрашивала о Богдане, но он весьма дурно мог удовлетворить ее понятному любопытству. Он рассказал, что очень скоро по возвращении своем от Стретневых Богдан оставил университет во время самых экзаменов, что у него вышла какая-то ссора с отцом, вследствие которой он остался без денег, что он жил очень бедно какой-то работой, что Марсов встретил его раза два, три возле академии художеств, весьма дурно одетого и даже несколько похудевшего, но что он очень хорошо выносил, по-видимому, случившуюся перемену: острил по-прежнему, но как будто не совсем рад был встрече с прежним своим товарищем.

Внутренне Марсов приписывал это известной уже размолвке, но не сказал ни слова о своем предположении Лизаньке. Эти весьма неполные сведения об участи Богдана пробудили в хорошенькой моей героине живой интерес к своему минутному приятелю. Лизанька давно уже перестала неприязненно смотреть на молодого человека. Их знакомство продолжалось слишком недолго, и она еще не успела хорошенько понять его, «раскусить», как говорят пройдохи. Но того, что она уже знала о нем, было достаточно для ее воображения, которое не замедлило, отправляясь от этих немногих данных, нарисовать полную, не во всем сообразную с действительностью, но заманчивую для Лизаньки картину. Едва же узнала она о его невзгоде, в ней сильнее проснулось желание, с одной стороны, просто увидеть его, узнать, как выносит он это первое приметное столкновение с шероховатостями жизни, с другой же стороны, помочь ему, чем можно, и облегчить его горькую участь, поддержать своим сочувствием. Она просила Марсова узнать обстоятельнее, что сталось со Спотаренкою, а Марсов был слишком ревностный вздыхатель для того, чтобы не исполнить ее поручения со всей возможной добросовестностью.

В первый раз после общей поездки на дачу он зашел к Frau Johanna, у которой жил Богдан. Старая чухонка приняла его с очень приятной улыбкой и шепелявя объявила, что Богдан уже больше месяца, как съехал с квартиры, но куда он переселился — ей было неизвестно. Марсов понаведался было в академию, но и там добился не больше толку. На беду в это время были академические вакации. По вечерам ученики не собирались в рисовальные классы.

Было бы слишком длинно рассказывать все попытки, сделанные Марсовым по этому поводу. Все они остались однако совершенно безуспешны. Спотаренко не отыскивался. Наступили холода.

Молодежь по-прежнему собиралась у Лизаньки по вечерам. Шумно говорили, горячо спорили, пили холодный чай — все по-прежнему. Лизанька забыла и про существование Богдана. Он собственно никогда и не играл серьезной роли в ее жизни. Многое просыпалось, правда, в ней при его смелых, восторженных речах. Но он не разъяснил ей ничего, не расширил ее воззрений. В нем она видела молодого человека, идущего смело к тому, к чему она сама когда-то порывалась идти.

Когда он был тут, она чувствовала к нему некоторое влечение. Потом она могла изредка вспоминать о нем. Но ничто не мешало ей забывать за тысячей других забот, сует и развлечений его смуглую, смелую, во многом еще не понятную ей физиономию.

Уже зимой, как-то вечером, Стретнев вошел в приемную своей жены, полную, по обыкновению, горячившейся молодежи.

— Сегодня я видел такую картину, — сказал он, улыбаясь, — что никогда не поверил бы, если бы другой кто-нибудь рассказывал.

Возбудив таким предисловием всеобщее любопытство, он рассказал: — был я в Академии художеств в студии одного знакомого. Он пишет на золотую медаль. Лизанька, ты знаешь его — это Александр Александрыч Ситичкин[37]. Вообрази ты себе эту фигуру в шляпе, как калабрийские разбойники[38] на большом театре, или что-то в этаком роде. Надета на нем обыкновенная ночная рубаха, которой недостает ровно половины. Остальное все, конечно, подобрано, как нельзя лучше, одно к одному. Но это еще не все… У него в студии натоплено и к нему разные господа являются греться… Я никогда ничего подобного не видел. Как это они на улицу только могут показываться в таком платье, и как их полиция не забирает. Ситичкин в своей полурубашке просто щеголь, джентльмен перед ними. А они все пишут Ахиллесов да Сократов. Я и говорю Ситичкину: — да вы напишите друг друга, господа. Я вам ручаюсь, что это будет самая интересная картина на целой выставке.

— Вы мне напомнили одну сцену, которой я совершенно случайно был свидетелем на днях… Сцена очень печальная, но при всем этом и комическая до крайности, — сказал молодой доктор, бывший в числе Лизанькиных гостей, — надо вам сказать, что в доме, где я живу, в самом верхнем этаже крошечные квартирки для студентов, художников. Горничная моя, как оказывается, завела с некоторыми из них, уж Бог ее знает, какое знакомство. Вчера после обеда, вдруг входит она ко мне очень взволнованная. Сплела какую-то очень не хитрую историю, которой я хорошенько не помню. Но главное дело в том: она говорит, что наверху какой-то молодой человек умирает, что их двое, живут в одной комнате, и нет денег послать за доктором, за лекарством. Ну я, конечно, не стал расспрашивать ее, каким образом она все это узнала. Иду наверх. Комната — вы себе представить не можете. Сырость, холод такой, что пар столбом от дыхания… По стенам эскизы, этюды разные развешаны. Рассматривать некогда было, да и темно. Мебели: стол, да два-три стула и волосяной диван. Меня встретил молодой еще человек, но худой ужасно. Он как будто испугался меня. Я ему рассказал, зачем пришел. Он благодарит меня, говорит, что товарищ его действительно уже несколько дней чувствует себя нехорошо. Сегодня, говорит, даже бредить начал. Чем же, вы думаете, он его лечить стал? Оказался у них почти полный штоф водки, которой они отогреваются. Он ему чуть ли не весь вылил в горло. Меня мороз по коже продрал. Подхожу к дивану, велел Анюте принести свечку. Он лежит почти неживой уже. Молодой еще очень человек, славное лицо, и сильного очень сложения. Я не знал, что и делать. Велел накрыть его потеплее. Другой, тот, который встретил меня, стал было снимать с себя какое-то платье. Ну этак, я думаю, он и сам, пожалуй, сляжет в постель. Я сказал, что сам пришлю, что нужно. Прислал им, действительно, два фланелевых одеяла. Утром сегодня велел чаю отнести. Спрашиваю у Анюты, как и что. Она говорит, что мой больной чаю не хотел пить, но что другой его уговорил. «Как», говорю, «да разве он в памяти?» — «Ничего, слава Богу», говорит, «только ходить еще не может». Я потом сам прихожу. Смотрю: в самом деле, в памяти. Лихорадочное состояние еще есть, ну и слабость, конечно, большая, однако опасности серьезной могло бы и не быть, если бы хоть какой-нибудь уход. Я думал было отправить его в больницу, но и сам не знаю. Во-первых, перевозить его по такой погоде…

Рассказ доктора возбудил весьма живой интерес в Лизаньке. Она решилась непременно на следующий же день ехать вместе с доктором навестить больного.

Она не без труда узнала в исхудалом, больном лице молодого человека — Богдана. В первую минуту она не нашлась, что сказать. На глазах у нее навернулись слезы.

— Спотаренко, как вы здесь? — спросила она совершенно некстати.



Поделиться книгой:

На главную
Назад