Константин Дмитриевич Бальмонт
Поэзия как волшебство
© Марков А. В., составление, вступительная статья, комментарии, 2018
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018
Бальмонт-теоретик
Русский символизм был богат теоретическими идеями, но редко они принимали форму трактата. Чаще это были более частные жанры: от письма (частного или публичного) до заметок или критических статей. Слишком гнетуще висели над авторской теорией поэзии, с одной стороны, романтическая культура литературного фрагмента как главной формы эстетического высказывания, с другой стороны – привычка самих поэтов чаще сообщать самые заветные мысли больше в письмах и разговорах, с глазу на глаз, чем в публичном поле.
Константин Бальмонт смог создать новую форму заветного трактата, потому что слишком долго к этому готовился. Не будем исчислять все, что сделал в литературе этот неутомимый труженик, укажем лишь на те вехи, которые определили форму публикуемого трактата. Еще в 1894–1895 гг. для заработка он перевел «Историю скандинавской литературы» Горна-Швейцера и «Историю итальянской литературы» Гаспари. Перевод этих трудов приучил говорить о поэзии как о неотъемлемой части литературы, не как о творчестве отдельных поэтов, но как о необходимой части всего прогресса образов в национальных литературах. В 1897 г., что было совершенно необычно для начинающего поэта, Бальмонт читал лекции по русской поэзии в Оксфордском университете, где сблизился с одним из основателей антропологии Эдуардом Тэйлором и историком религий Томасом Рис-Дэвидсом. Английские коллеги научили его переходить легко от личной встречи с удивительными явлениями в мире искусства, религии или быта к систематическим наблюдениям – это именно особенность английских монографий, в которых рассказ о каком-то артефакте или жизни среди диких племен – необходимая часть дальнейшей методической работы с обширным материалом.
Успех поэтических книг Бальмонта в начале века был отчасти обязан и прозаическим предисловиям, в которых поэт задавал нужную ноту: чтение стихов многочисленными почитателями смелого поэта превращалось в подхватывание мотива. Читатели чувствовали себя присоединившимися к хору и при этом предельными индивидуалистами, потому что следовать уже прозвучавшей ноте невозможно, можно только пропеть тем голосом, который у тебя есть, радуясь, что песня получается. Воздействие Бальмонта напоминало воздействие других тогдашних литературных кумиров, Максима Горького и Леонида Андреева, но с тем отличием, что если эти писатели искали необычных характеров, то Бальмонт – необычных слов. Но принцип был один: задать определенный тон высказывания, который будет не давить на читателя, но позволит ему думать и мысленно говорить в другом, еще более свободном тоне.
В 1904 г. в предисловии к своему переводу драмы О. Уайльда «Саломея» Бальмонт создает первый набросок своей авторской поэтики: он резко противопоставляет любовь жизни, тем самым открывая путь к сближению поэзии и любви как равно не участвующих в нуждах жизни, но потому и способных к всевозможным действиям, от ласки до чудовищного испуга. Если человек страшится любви или бросается в нее, то не потому, что ассоциирует свои чувства с некоторым безличным началом, но потому, что сама любовь устроена так, что и нежна, и страшна. В этом смысле любовь близка сновидению, но не близка ли к сновидению и поэзия? Образ Бальмонта, известный нам из мемуаров, одновременно неустанного труженика и безудержного в своих эротических увлечениях и дружеских попойках человека, кажется двоящимся, но все встает на место, если мы хоть немного всерьез примем его искусство поэзии как искусство любви.
В том же, 1904 г. выходит первый сборник критических статей Бальмонта «Горные вершины». Сборник разрозненных очерков о вершинах мировой литературы именно после Бальмонта стал нормой, хотя нельзя сказать, что Бальмонт научил этому, скорее это оказалась форма представления мысли, альтернативная как большим монографиям, которые не продашь широкой публике, так и журналам, не умевшим сразу схватить свою целевую аудиторию. К этому же роду книг относятся «Вечные спутники»
Д.С. Мережковского и «Книга отражений» И.Ф. Анненского (обе – 1906), также «Из жизни идей» Ф.Ф. Зелинского (1907), «Начала и концы» Л.И. Шестова (1908), «Луг зеленый» Андрея Белого и «Русские символисты» Эллиса (обе – 1910) и другие. Хотя критика обычно встречала такие сборники прохладно, считая, что форма импрессионистических очерков мешает выразить главную мысль, выглядит капризной и далека от настоящих целей литературной борьбы, тем не менее раз возникшую форму нельзя было отменить.
Открываются «Горные вершины» искусствоведческим этюдом об офортах Гойи, в которых Бальмонт увидел полное выражение ужаса современного мира, затем идут очерки об авторах, которых Бальмонт много переводил, от Кальдерона и Блейка до Уайльда. Важно, что среди очерков был и очерк о Некрасове: Бальмонт, истолковав Некрасова как феноменолога насилия, умеющего обличить разные формы физического и духовного насилия, ввел Некрасова в пантеон важных для символистов поэтов; без этого бы не было, быть может, ни «Вольных мыслей» Блока, ни «Пепла» Андрея Белого.
Особенность этой книги Бальмонта, как и следующей книги критики, «Белые зарницы» (1908), – обильное цитирование разбираемых авторов в собственном переводе. Часто произведения цитируются целиком. Такое цитирование служит Бальмонту средством еще раз пережить реализацию той мысли, которую он отстаивает, показывая, как мысль может постоять тоже за себя в словах автора и в переводе. Во втором сборнике появляются не только очерки о писателях, таких как Уитмен, но и философское размышление «Тайны одиночества и смерти» и этнографический рассказ «Флейты из человеческих костей», и даже перемежаемый прозаическими заметками цикл вариаций на темы мезоамериканской и индийской поэзии, который даже трудно определить: это стилизация, или исследование с примерами, или собрание очень вольных переводов.
Вынужденный эмигрант после поражения революции 1905 г., Бальмонт тосковал по родине: Россия была для него местом, где возможен особый энтузиазм. Скудная северная природа, неспешность жизни, мифологичность простого крестьянского быта, по его многочисленным отзывам, вдохновляла его больше любой экзотики: что в других краях казалось вызовом, в родном краю – благословением. Очередные разъезды по миру наводили его на мысль, что можно хранить знание не только в виде книг, но и в виде лекций, будто дорожную сумку паломника. Вернувшись в Россию в 1913 г., Бальмонт стал выступать с лекциями, особенно рассказывая о впечатлениях от путешествий в экзотические страны. Единственная лекция, действительно его прославившая, это и превращенная потом в книгу «Поэзия как волшебство».
Книга Бальмонта вышла в 1915 г. в головном издательстве русских символистов «Скорпион», в свое время Бальмонт, в 1900 г., и придумал название издательства, имея в виду выведенный им за год до этого образ скорпиона как мученика, пугающего публику, но в этом поношении со стороны публики обретающий свободу не только от нее, но и от множества обстоятельств, от своего же яда и своих же предрассудков. В сонете «Скорпион» оказалась выражена тогда целая программа поведения молодых писателей-символистов, а опора на романтическую образность должна была помочь читателям воспринять новое направление:
В этом издательстве выходили книги Бальмонта, выходило его собрание сочинений. Теперь в нем издается эта книга, дающая уже новую концепцию вольности: быть вольным – это не просто быть непохожим на людей и на судьбу, но быть свободным в отношении к судьбе слова, судьбе языка, судьбе поэзии. Весь пафос этой книги Бальмонта в том, что надо позволить языку самому раскрыться, поэзии самой о себе рассказать, и только тогда в этом разговоре мы расслышим то, что делает нас наиболее свободными.
Главное возражение рецензентов и критиков относилось к стремлению Бальмонта увидеть миросозидательный смысл в отдельных звуках, объяснив, как каждый звук преобразует мысль и упорядочивает реальность. Не останемся ли мы, спрашивали критики, только со смыслом букв, забыв о смысле слов? Но на самом деле Бальмонт говорит не о царствовании букв, а лишь о том, что фигуры мысли определяют не столько вещи, сколько отношения. Мягкость и грубость, напряжение и союз могут быть осуществлены простыми звуками именно потому, что звуки выступают как бессознательное мировых действий. По сути, Бальмонт создает свою психоаналитическую схему, в которой звукам принадлежит бессознательное, а вещам – сознание, равно соотносимое с субъектом и объектом. Плавный или резкий звук вносит общий контур впечатлений в мир, а плавность и резкость событий мира оказывается не большим фактом, чем названный факт бессознательного.
Бальмонт, что важно для русской культуры, создает трактат, напоминающий о поэтиках прежних эпох: об архаических поэтиках, по сути предписывавших определенную дисциплину поэту-магу, и о средневековых поэтиках, например о систематизации достижений трубадуров Гийомом де Машо. С архаическими поэтиками Бальмонта роднит представление о поэте как о маге, представление о поэзии как мироустроительном деле, исследование формальных элементов стиха как ритуальных, внимание к общим правилам создания поэзии, не зависящим от языка и даже системы тропов и образов. Со средневековыми поэтиками – сближение искусства поэзии и искусства любви, понимание воображения как главного способа преодолеть субъект-объектный разрыв, сердечное переживание жизни, «нежная дума» и «легкое сердце», как называли трубадуры умение превратить печальный предмет в радостную тему, а также представление о музыкальном начале поэзии не только как о первооснове, но и как об оркестровке.
Влияние этого трактата было скорее опосредованным, хотя идее семантики отдельных звуков и конструктивного смысла звука в стихе отдали дань самые разные поэты, от Андрея Белого до Хлебникова и Есенина. Но сейчас мы уже не можем представить культуру без этого трактата: без этого преодоления привычной субъект-объектной эстетики, без пафоса многоголосья, уравновешенного голосом истины, без образной речи, показывающей, что начальное отношение поэта к вещам не менее важно, чем смысл появившихся в его стихах вещей.
Так как образная речь Бальмонта слишком увлекает, мы решили снабдить этот труд примечаниями к каждому абзацу, что позволяет понять, какими именно моделями (естественнонаучными, психологическими, историческими) Бальмонт руководствовался в своих эмоциональных рассуждениях. Мы реконструировали в примечаниях основные представления Бальмонта о связи музыки с устройством действия и реакции в естественном мире, о внутреннем созерцании как о возможности опредметить чувства и семантизировать природу и другие представления, важные для понимания того дела преодоления субъект-объектного противостояния, которое произвел Бальмонт и которое отвечает магистральному развитию философии ХХ века. Бальмонт заменил устаревшие эстетические модели более глубокими моделями поэтического действия как сложного взаимодействия и тематизации опыта, и эти модели помогут нам понять многое в культуре ХХ века.
Бальмонт
Поэзия как волшебство
Зеркало в зеркало, сопоставь две зеркальности и между ними поставь свечу. Две глубины без дна, расцвеченные пламенем свечи, самоуглубятся, взаимно углубят одна другую, обогатят пламя свечи и соединятся им в одно.
Это образ стиха.
Две строки напевно уходят в неопределенность и бесцельность, друг с другом не связанные, но расцвеченные одною рифмой, и, глянув друг в друга, самоуглубляются, связуются и образуют одно – лучисто-певучее, целое. Этот закон триады, соединение двух через третье, есть основной закон нашей Вселенной. Глянув глубоко, направивши зеркало в зеркало, мы везде найдем поющую рифму.
Мир есть всегласная музыка. Весь мир есть изваянный стих.
Правое и левое, верх и низ, высота и глубина, небо вверху и море внизу, солнце днем и луна ночью, звезды на небе и цветы на лугу, громовые тучи и громады гор, неоглядность равнины и беспредельность мысли, грозы в воздухе и бури в душе, оглушительный гром и чуть слышный ручей, жуткий колодец и глубокий взгляд – весь мир есть соответствие, строй, лад, основанный на двойственности, то растекающейся на бесконечность голосов и красок, то сливающейся в один внутренний гимн души, в единичность отдельного гармонического созерцания, во всеобъемлющую симфонию одного «я», принявшего в себя безграничное разнообразие правого и левого, верха и низа, вышины и пропасти.
Наши сутки распадаются на две половины, в них день и ночь. В нашем дне две яркие зари, утренняя и вечерняя, мы знаем в ночи двойственность сумерек, сгущающихся и разрежающихся, и, всегда опираясь в своем бытии на двойственность начала, смешанного с концом, от зари до зари мы уходим в четкость, яркость, раздельность, ширь, в ощущение множественности жизни и различности отдельных частей мироздания, а от сумерек до сумерек по черной бархатной дороге, усыпанной серебряными звездами, мы идем и входим в великий храм безмолвия, в глубину созерцания, в сознание единого хора, всеединого Лада. В этом мире, играя в день и ночь, мы сливаем два в одно, мы всегда превращаем двойственность в единство, сцепляющее своею мыслью, творческим ее прикосновением несколько струн мы соединяем в один звучащий инструмент, два великих извечных пути расхождения мы сливаем в одно устремление, как два отдельных стиха, поцеловавшись в рифме, соединяются в одну неразрывную звучность.
Давно было сказано, что в начале было Слово. Было сказано, что в начале был Пол. И в том и в другом догмате нам дана часть правды. В начале, если было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону дополнения, соответствия и двойственности. Из безгласности – голос, из молчания – песня, из тишины – целый взрыв звуков, неизмеримый циклон шумов, криков, воплей, шепотов, грохотов, лепетов, жужжаний струны, зорь из Хаоса, красных цветов из черной ночи, рубиновых пожаров творческого дня, звезд, разбросанных всемирной метелью, бесконечность вьюжных дорог, соединившихся в единый Млечный Путь.
В начале, когда возникло начало, единый Пол, не знавший ни меры, ни времени, залюбовался на себя и, в единичной своей залюбованности испытав безмерность блаженства, в силу этой безмерности захотел большего, и сила жажды создала двойственность, единое стало двойным, цельное – множественным, одно стало два, а два стало три, четыре и бесконечность, ибо двое должны быть в мире, чтобы возник поцелуй, ибо он и она должны быть в мире, чтобы озвездилась Любовь, со множественностью всех своих сияний, дробления звуков, переклички их и воссоединения в один напев, – две должны быть строки, чтобы между ними пела рифма, и должно быть их не две, а более, три в троестрочии, и четыре в строфе, и восемь в октаве, и четырнадцать в сонете, и много, несосчитанно много в поэме.
Одна гора красива и вздымается к небу как бы застывшим костром, пламя которого заострилось и замерло, восходит к небу как бы безглагольным гимном, что начался широким вещанием, кончился лезвием мысли, постепенно суживающимся, равномерно заостренным, призывом, уводящим в лазурь. Одна гора красива, но когда две высокие вершины, но когда две вершины в известной отдаленности и в известной близости связаны друг с другом – некоторым соответствием размера, некоторой линейной зеркальностью – и высятся, как бы повторяя друг друга, не в однозвучной тождественности, а в дружном ладе сродства, в душе глядящего вырастает напевное настроение, в нем как бы льнет строка к строке, в нем возникает целая песня, где строки различны, но образуют одно целое, как различные горы, слагаясь в целое, образуют одну горную цепь.
Горное озеро огромным зеркалом серебрится внизу. Высокая горная вершина смотрится в ровные воды. Силой тайного соответствия два эти разные явления сочетаются в одно. Исполинский непроницаемый камень отражается в прозрачной влаге. Высокая гора смотрится в глубокую воду. А человеческая душа, которая видит это, встает третьим звеном, и, как рифма соединяет две строки в одну напевность, душа связует безгласную гору и зеркальную воду в одну певучую мысль, в один звенящий стих. И снежную гору, которая смотрится в воды, человек назовет
Юною Девой, а это отражающее озеро он назовет Розой Пяти Ветров.
Из малого желудя продвигается зеленый росток. Зеленый побег превращается в деревцо. Деревцо вырастает в огромный дуб. Дуб разрастается в рощу – широкошумная дубрава, зеленый гай. Первичный ум человека глядит и видит полное высокой поэзии соответствие в двойственности лика древесных существ. Есть напевная чара в том, что из плоской земли вырвался возносящий ствол. Горизонтальная и вертикальная линия – своим пересечением и своим соединением – ведут мысль по двум путям расхождения и в то же время задерживают ее в чаре созерцания единого чуда, которое называется говорящим дубом, где ветка соответствует ветке и каждый узорный лист соответствует тысяче вырезных листьев, и все это зеленое множество шуршит, шелестит, колдует, внушает песню. Два начала соединились в одно, из одного родилась множественность, множества образовали единое целое, дуб разросся в священную рощу, и друиды соберутся в ней, чтобы петь свои молитвы и напевным голосом произносить заклинание.
Голубое небо, в чистоте своей, безоблачно. Единичность великой первоосновы – однообразие лазурного эфира – не внушает уму никакой мысли, а лишь баюкает его в полусонной мечте. Но вот появилось малое белое облачко, и в небе, потерявшем единичность основы, началась жизнь. Облачко растет и становится тучкой. Тучка, меняясь, делается грозовым облаком. Облако становится грозною тучей. Белое стало серым и черным. Темное стало медным и рдяным. Круглое стало длинным, изогнутым. Малое стало безмерным, объемляющим. Белая птичка воздушная превратилась в стаю черных птиц. Маленькая рыбка-серебрянка стала темным китом. Две-три серые мыши стали грохочущим стадом слонов и носорогов. В синих лугах неба ревет неуемный бык, который хочет обнять сто небесных коров.
Красные кони бога Огня, светлоокого Агни, мчатся, сверкая копытами, и в небе за ними поет гром и вьются молнии, а на земле внизу, в этой священной Индии, где самые высокие горы и самые мудрые мудрецы, льется хрустальный серебряный дождь, и торжественные брамины поют звучный гимн духам грозы, стрелометным Марутам.
Гром прогремел. Слово ответило. Заклинание пропето. Отклик раздастся через тысячи лет.
Малый ключик тонкой линией просеребрился в темной земле. Малый ручей, чуть слышно журчащий, извиваясь, пробивается в луговой и лесной зелени. Влекомый незримым магнитом, он уходит куда-то вперед по наклону, как малый червяк древоточец, он все дальше и дальше протачивает себе в земле русло, как серебряная змейка, мелькает под навесом зеленых ветвей, среди которых унывится крик кукушки, его журчание постепенно замолкает, переходя в зримое глазам полногласное безмолвие широкой реки, могучий объем многоводной реки, с шириной верстовой и многоверстной, втекает в шумящее Море и в гудящий Океан, всеобъемлющий Океан создает полногласные приливы и отливы, по зеленым и голубым и серым и синим его пространствам разбросаны сады островов, человек слушает голос Моря и слагает былины и рапсодии.