Анна Рожкова
Украденное счастье
Глаза в глаза, рука в руке, бедро к бедру, сбившееся дыхание, обезумевший пульс, оглушающий стук крови в ушах, биение ошалевшего сердца о клетку ребер… Пластелиново-послушное тело плавится в его руках. Никого вокруг, только он и я, я и он, и тишина… Мир сузился до его зрачков. Шаг, еще один, поворот, снова шаг. Движения отточены до остроты стилета, вихрем взметаются юбки, каблуки отстукивают ритм. Он откидывает меня на руку, наклоняется, касаясь губами ложбинки на шее. Меня накрывает волной, сминает, тащит… На миг кажется – вот оно – счастье, почти удалось ухватить его за хвост. Но только почти. Через секунду в уши врывается посторонний шум: музыка, покашливание из зрительного зала, шелест одежды. Оглушенная, моргаю, непонимающе оглядываюсь. В ожидании приговора все взгляды прикованы к судьям. Он поворачивает голову, ободряюще улыбается. И вдруг – звериный рык, я оказываюсь у него на руках, мир качнулся и закружился в бешеном ритме, как в калейдоскопе сменяются лица, огни:
– Мы победили, победили. Ты – молодец.
Цепляюсь за него, как за якорь, удерживающий душу в теле. На нем взгляд отдыхает, его вид вселяет уверенность, успокаивает, бальзамом ложится на исстрадавшееся сердце. Эти искрящиеся радостью глаза, озорные, мальчишеские, такие близкие, такие родные. И снова накатывает, уносит… Он аккуратно опускает меня на пол, целует в обе щеки, берет за локоть и ведет в сторону зрителей. Пытаюсь поспеть за ним на негнущихся, ватных ногах. Слишком людно, жарко, ярко. Прочь, прочь, закрыть руками уши, крепко зажмурить глаза, очутиться в уютном коконе его объятий. Но усталый взгляд выхватывает из толпы круглое бледное лицо, смущенную улыбку провинившегося ребенка. И меня словно ударяет под дых. «Стоп, стой», – пытаюсь затормозить пятками, вырвать руку. Он удивленно оборачивается:
– Да что с тобой?
Хватаю ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Ее оплывшая фигура уже подалась ему навстречу. Она приветливо машет мне рукой, но у меня даже нет сил ответить. Ни сил, ни желания. Он уже на коленях, бережно сажает ее в кресло, прикладывает ухо к огромному животу:
– Как там наш малыш?
Нельзя придумать жеста интимней. Она перебирает его волосы пухлыми белыми пальчиками. Они не здесь, в своем микрокосме, отгородились от окружающего стеной любви, укрылись пеленой обожания. На подгибающихся ногах плетусь в раздевалку. Прочь, прочь, не слышать, не видеть, сбежать. Глаза щиплют злые непролитые слезы, на щеках горят его поцелуи, грудь разрывается от боли и ненависти.
Немилосердные тугие струи бьют по голой спине, бедрам, животу, но мне хочется еще больнее. Внутри клокочет ярость, поднимается к горлу, оставляя во рту неприятный металлический привкус. Оседаю на пол и яростно тру щеки, пока они не начинают саднить. «Ненавижу, ненавижу». Хочется кричать в голос, ломать, крушить. «Почему? Почему она? Что он в ней нашел, в этой рыхлой белой бабе?» Про себя называю ее не иначе, как моль. Такая же бесцветная, безликая, никакая. Глазки с белесыми ресницами всегда опущены долу, виноватая улыбка, пухлые щеки. Хочется впиться в них ногтями и царапать, рвать, драть. Как же я ее ненавижу. Даже самой страшно.
Они ждут меня у выхода, держатся за руки, счастливые, блаженные. Если бы они только знали, какая ненависть меня душит. Ногти впились в ладони, силюсь улыбнуться. Чем шире улыбка, тем больнее вонзаются ногти в беззащитную плоть.
– Подвезти? Смотри, дождь накрапывает? – хочется повалить его на землю и бить, бить ногами, пока не выветрятся накопленные годами ненависть и злость.
– Нет, спасибо, прогуляюсь, – слышу свой голос откуда- то издалека.
– Ну, смотри, как знаешь, – приличия соблюдены, я тут же забыта, он кидается к двери, помогая сесть своей корове.
Небо налилось свинцовыми тучами, срываются первые крупные капли. Редкие прохожие бросаются врассыпную, нахохлившись, сидят на остановках, как воробьи на жердочках, жмутся к стенам под зыбкую защиту куцых козырьков, прыгают через лужи, удерживая над головами сумки, папки, пакеты. У меня нет зонта, да он мне и не нужен. Одевшись в завесу дождя, невидимкой скольжу по залитым ливнем улицам, загребая туфлями воду. Я не спешу, с мазохистским удовольствием упиваясь холодом, сыростью, забирающейся за шиворот, пробирающей до костей, заставляющей зубы выбивать дробь. Мне просто некуда спешить, меня никто не ждет. Стылая, неуютная квартира, да, быть может, Люся – полудикое, тощее существо с нутром дворовой кошки. Хотя, вряд ли. С Люсей у нас особые отношения – враждебный нейтралитет. Она не трогает меня, я – ее. Терпеть не могу кошек, но одной – тошно, а с собакой слишком много мороки. Как Люся напоминает меня. Та же озлобленность, недоверчивость, скрытность, готовность укусить руку, которая кормит. После того, как я ее стерилизовала, она кидалась на меня с шипением, отказывалась от еды, яростно сверкая блюдцами глаз на черной морде. Я лишь пожимала плечами: «Как хочешь». Через три дня Люсю отпустило, но любви ко мне этот инцидент ей ни прибавил.
Начало темнеть, то тут, то там зажигались огни, отражаясь от зеркально-гладкой поверхности дорог. Сколько я так бреду, час, два, все три? Ноги занемели, от холода зуб на зуб не попадает. Неоновыми огнями вспыхнул магазин, напомнив, что нужно купить Люсе еды. Продавщица неодобрительно покосилась на неопрятную женщину, оставляющую мокрый след. Плевать. Выходя из магазина, замечаю вывеску напротив: «У вас проблемы? Могу помочь». Странно, каждый день здесь прохожу, а вывеску ни разу не замечала. И так потянуло кому-то рассказать, выплеснуть, вывернуть душу, поведать о своих страданиях: о разорванной зубами подушке, о разбитых в кровь кулаках, о раскрытой пасти чемодана, поглощающего немногочисленные пожитки, которые по размышлении вынимаются обратно. Не могу, не могу, не хочу. Как жить без его сильных рук, без агонии прикосновений?
Перебегаю дорогу под сигнал возмущенного водителя:
– Дура, куда прешь?
Плевать, плевать на все. Как он мог? Как он мог оставить меня в такой день? Именно сегодня? Наша первая победа. Он должен был разделить триумф со мной. Мне бы оседлать метлу, обуздать ветер, нестись над крышами домов ничего не подозревающих горожан, развеять в бешеном полете свою ярость, освободиться как булгаковская Маргарита. Но метлы у меня нет, а мокрые, бесполезные крылья хлопают позади.
После сумеречного подъезда даже приглушенный свет офиса ослепляет. Стойка администратора, мягкие диваны, белые орхидеи.
– Чем могу помочь?
Ого, молоденькая администраторша – белый верх, черный низ. Бесстрастная улыбка, профессиональная приветливость. Ничего личного, ничего лишнего.
– Эээээ…, – смешалась я, вся моя решимость раскрошилась о ее белозубую улыбку. Я увидела себя ее глазами. Персонаж из сказки, да и только. Намокший плащ облепил ноги, от сырой одежды поднимается пар, в руке – пакет с «вискасом».
– Вы можете помочь? – каркнула я, горло саднит от холода.
– Вы записаны? – маленькой ручкой с безупречным маникюром она открывает журнал.
– Ээээээ, нет.
– Извините, Мария принимает только по записи, – журнал захлопывается, вопросительный взгляд.
«Не очень-то и хотелось». Бреду к выходу. «Принесла же нелегкая, никогда не верила всяким шарлатанам. Вот до чего ты меня довел, вы меня довели».
– Подождите.
Отворилась неприметная дверь за стойкой, на пороге – дородная женщина неопределенного возраста, крупные черты лица, черные волосы, пронзительный, неуютный взгляд.
– Вам нужна помощь? – не вопрос, скорее, утверждение.
– Нужна, – я уже не рада, что не успела вовремя слинять, плетусь к стойке, стараясь не поскользнуться на кафельном полу. «Не хватало еще тут перед ними растянуться».
– Катенька, сделай нам чай.
– Конечно, Мария Викторовна, сейчас.
Опрятный кабинет, стол, напротив – удобное кресло, на стенах со вкусом подобранные картины, явно работал дизайнер. Никакой мишуры, ассоциирующейся со всякими ясновидящими, гадалками, магами. Ни хрустальных шаров, ни карт Таро, ни свечей. Скорее приемная преуспевающего адвоката или психолога, как показывают в фильмах. Мария грузно садится за стол. Пристально, не таясь, ее рассматриваю. Обычная женщина, ничего демонического. Хорошо пошитый двубортный пиджак, белая блуза, в ушах – аккуратные сережки. Она изучает меня в ответ.
– Вообще-то я без записи не принимаю, но вид у тебя больно затравленный, – она первой начинает разговор, – я закурю, ты не против?
Качаю головой.
Достает из недр солидного стола пепельницу, пачку сигарет, зажигалку. Вынимает полными ухоженными пальцами сигарету. На безымянном пальце правой руки – обручальное кольцо. Гладкие, холеные руки с заостренными ногтями хищницы. Закуривает, с наслаждением втягивает дым.
– Будешь? – толкает мне пачку.
Снова качаю головой.
– У тебя деньги-то есть? Мои услуги дорого стоят.
Киваю.
Дверь бесшумно отворяется, входит Катенька с чаем. Ставит между нами поднос, горячая чашка приятно согревает озябшие ладони, кресло убаюкивает, взгляд Марии пронзает, вытряхивает из кладовой сознания все тщательно запрятанные скелеты.
Я говорю, говорю и никак не могу выговориться. Захлебываюсь словами, опасаясь, что не хватит времени, что Мария меня остановит. Но она молчит, курит, пряча глаза за клубами дыма, отхлебывает ароматный чай. Идеальный слушатель. Наконец, я иссякла, выдохлась, скукожилась в кресле, с плеч упал груз сомнений, ненависти, ярости. Давно мне не было так покойно.
– Хочешь избавиться от соперницы?
Киваю, не осталось сил говорить.
– Ты уверена? Девочка, за все в жизни приходится платить.
Усмехаюсь. Уж мне ли не знать? Всю жизнь только и делаю, что плачу. Таких судеб, как у меня тысячи, сотни тысяч, миллионы. Из бедной семьи. Из маленького городка, который можно отыскать не на каждой карте. Мать – тянет троих детей, вкалывая на двух работах. Отец – пьет и бьет мать. Если он бьет ее слишком сильно, она берет меня с собой на работу – мыть подъезды и, стоя над душой, причитает. Этот нескончаемый, непрекращающийся монолог, идущий из самых недр истерзанной души:
– Бог «наградил» тремя девками, а крыша течет и даже залатать некому. И Танька (средняя дочь), сволочь, скоро в подоле принесет, помощи никакой, так еще и лишний рот. У старшей двое спиногрызов, а муж-лоботряс без работы. Этот гад (это уже об отце) снова избил, как же болит спина и ногу тянет. Ох. И «заскребыш» еще на мою голову (это уже по мою душу). Я-то думала, что перестала быть женщиной, а тут…».
Втягиваю голову в плечи и усердно вожу мокрой тряпкой по выщербленным ступеням, стараясь не слышать. Получается плохо, слова просачиваются в мозг, камнем ложатся на сердце. Сколько раз я уже это слышала? Сотни, тысячи? А, может, родилась с этими словами в голове?
– Тряпку отжимай. Ох, за что мне такое наказание?
Я послушно выкручиваю грубую ткань, руки стынут в ледяной воде, распухают и не слушаются еще несколько дней. Но я стараюсь, стараюсь изо всех детских сил. Как же хочется прижаться к этой мощной груди, целовать морщинистые не по возрасту щеки. Но – нельзя. Мать не поймет, отшатнется, в глазах – испуг и немой укор. Стать бы воздушным шариком, легким, легким и воспарить в небеса. Но груз вины тянет к земле, лестница все длиннее, с каждой ступенькой тряпка все тяжелее, с каждым материным словом сердцу все больнее.
После подъезда у матери – «шабаш», помыть в доме директора единственной в нашем захолустье школы. Натягиваю куцую куртку, бреду за охающей матерью. Руки саднят на холоде, пытаюсь засунуть непослушные пальцы в карманы.
– Ну что ты там копаешься?
Директор – странный, так говорят, но у нас его уважают, побаиваются. Мать заискивающе улыбается:
– Здравствуйте, Семен Фомич, мы вот с дочкой пришли, ничего?
– Опять твой руки распускает? – буркнул директор, пропуская нас внутрь. Хмурый, неулыбчивый мужчина «за пятьдесят».
– Да он чё, Семен Фомич? Он же ненарочно, – суетится мать.
– Помоешь вот здесь и лестницу.
Дом, он как собака, всегда похож на хозяина. Если человек светлый, то и дом ему под стать. У Фомича дом – большой, темный, построен еще до революции. Лестница натужно скрипит, половицы стонут, маленькие окошечки едва пропускают свет.
– Ну, чё вылупилась? Иди воды в ведро набери, – толкает меня мать.
– Я здесь первый раз, интересно, – оправдываюсь я, перехватывая у матери ведро.
– Нечего по сторонам зыркать, дело делать надо, – шипит мать.
Я послушно плетусь во двор, набрать из колодца воды.
– Может, согреем? – просительно заглядываю матери в глаза, сжимая ручку полного колодезной воды ведра.
– Еще чего! Чай не барыня.
– Пусть согреет, – раздается высокий властный голос позади.
Вздрагиваю от неожиданности.
– Конечно, Ольга Павловна, – мать сникает, улыбается беззубым ртом.
Бегу на кухню, с трудом поднимаю тяжелое ведро на плиту, пока не передумали.
Оглядываюсь на «неё». Стоит в дверях, взгляд внимательный, изучающий. Приходится задрать голову, чтобы разглядеть лицо.
Ольга Павловна появилась в наших краях недавно. До этого Фомич жил с престарелой матерью, а последние несколько лет – бобылем. И вдруг – «приволок» откуда-то женщину на сносях. Городок гудел, как растревоженный улей. Не было ни одного двора, где бы не перемыли косточки Фомичу и «супружнице». Поговаривали, что ребенок не его, что бросил ее «хахаль» с приплодом, а директор – подобрал. Но Фомич жил обособленно, с местными не якшался, на расспросы – не отвечал. Разговоры постепенно утихли. Ее я видела всего несколько раз, и то – издали. Впервые так близко. Очень высокая, тоненькая, в деревне ее сразу прозвали – Цапля, или Жердь. Кому как больше нравится. Маленькая головка с гладко зачесанными волосами покоилась на длинной, лебединой шее. Заостренные черты лица, большие серые глаза. Она была другая, не такая, как наши. Ее нельзя было назвать красивой в общепринятом понимании, но все в ней завораживало: манера держаться, жесты, изящный наклон головы, плавная речь, прямой, немигающий взгляд.
Кажется, у меня открылся рот.
– Вода согрелась, – бросила Ольга Павловна и испарилась, как и не было.
Я моргнула, очнувшись, выключила конфорку. Какое наслаждение погрузить замерзшие пальцы в теплую воду.
– Приходи завтра, в это же время, одна, – она неожиданно возникла в дверях, когда мы уже выходили.
– Непременно, Ольга Павловна, непременно, – пролепетала мать.
«Что ей может от меня понадобиться?» – ломала голову, ворочаясь в кровати без сна. На соседней койке охала беременная Танька.
После школы я неслась быстрее ветра. Вот показался знакомый зеленый забор, склонившие головы липы, остроконечная крыша с флигелем на гребне. Сегодня дом казался совсем другим, полным волшебства и очарования. Отдышавшись, я приоткрыла калитку и скользнула во двор.
– А, пришла, – протянула Ольга Павловна при виде меня. Сегодня она была не одна, на руках покоился младенец в пеленках. – Ну, пошли.
– Здравствуйте, – проблеяла я, густо покраснев, и опустила глаза в пол. Я словно взглянула на себя со стороны – долговязая деревенская девчонка в куцей курчонке, из которой торчат большие натруженные руки.
Она пошла вперед, я – за ней. Мы спустились по лестнице, Ольга Павловна включила свет. Я ойкнула от восхищения. Зеркала, занимавшие целую стену просторного зала, множили огоньки двух раскидистых люстр.
– Разувайся, – бросила Ольга Павловна, кладя младенца в корзину на полу.
Непослушными от волнения руками я расшнуровала видавшие виды ботинки, позаимствованные у подросшего сына соседки.
– Встань сюда, – произнесла она, когда я справилась, наконец, с обувью и повесила на крючок куртку.
Я встала, стараясь не глядеть на себя в зеркало.
– Смотри, это – первая позиция, – она расставила носки обутых в пуанты ног в стороны.
Так мы начали заниматься, каждый день я после школы неслась к уже знакомой калитке, распахивала дверь. Ольга Павловна встречала меня всегда одинаково:
– А, пришла, – словно сомневалась, приду ли.
Ее дочка, Настенька, постепенно вырастала из пеленок, теперь она комично ползала по полу, поджимая одну ногу и загребая другой. В перерывах я с удовольствием нянчилась с девочкой, радовалась ее заливистому смеху, с умилением изучала крошечные пальчики, розовые губки. Ольга казалась равнодушной к ребенку.
– Положи ее на пол, вставай, – командовала она. – Ну что за руки, висят, как плети.
После таких слов я не спала ночами, боялась, что Ольга Павловна прекратит со мной заниматься. «Зачем я ей нужна, такая неуклюжая?» – вопрошала я, и отрабатывала позиции до ломоты в пальцах ног. Спустя несколько месяцев мать взбунтовалась:
– Все у Жерди пропадаешь? А помогать кто будет? Совсем дорогу домой забыла?
И я пропускала занятия, рыдала по ночам в подушку, но ослушаться мать не смела. Когда я явилась к Ольге Павловне после нескольких дней отсутствия, она посмотрела на меня внимательно, но ничего не сказала. А когда я уже уходила, обронила:
– Пусть мать завтра зайдет.
У меня в душе расцвела надежда, что Ольга Павловна – фея, стоит ей взмахнуть волшебной палочкой, и проблема решится сама собой. Так и вышло. Она договорилась с матерью, и я стала нянчить Настеньку. Моему счастью не было предела. После занятий я с удовольствием сидела с девочкой. Она была не ребенком, ангелочком. Почти никогда не плакала, капризничала – редко. Ольга Павловна стала моим кумиром, я старалась подражать ей во всем.
– Любишь читать? – как-то спросила она.
Конечно же, я не любила. Чтение было тяжкой повинностью в школе. Но, уходя из директорского дома, я нашла у порога оставленный для меня томик стихов Бунина, позже – «Анну Каренину», произведения других классиков, не только русских.
– Это нам не нужно, можешь забрать, – роняла Ольга Павловна, и я спешила домой с пакетом чудесных вещей, почти новых.
Мать успокоилась, радовалась подаркам и забирала заработанные деньги. Я стала читать, много, запоем. Яд слов проник в кровь, отравил существование. Я узнала, что бывает другая жизнь, не такая, как у меня, матери, Таньки, старшей сестры, соседок. Узнала, что мир не ограничивается нашим городишкой. Нет, на географии нас учили, что есть разные страны, другие, большие города. Но одно дело – сухие, нудные уроки, и совсем другое – побывать самой в другой стране, а то и в другой эпохе, прогуляться по звенящим фонтанами паркам, примерить бальное платье и кружить головы кавалерам на балах. Свою страсть я тщательно скрывала дома, читала украдкой, прятала книги. Инстинктивно чувствовала – родители не одобрят.
Приближалось восьмое марта. Я мечтала преподнести Ольге Павловне цветы, три месяца утаивала деньги с каждой получки, чтобы мать не заподозрила.