Так, в судебной комиссии 3-й Думы обсуждался законопроект о выдаче преступников, внесенный во 2-ю Думу 7 мая; один из правых членов комиссии, Скоропадский, выразил недоумение, почему в нем была оговорка, что выдаваемый не мог подвергнуться смертной казни? Представитель Министерства юстиции тотчас взял эту оговорку назад, признав, что она сохранилась «по недосмотру». В свое время целью ее было желание по возможности сократить применение смертной казни; теперь же вычеркнуть ее позабыли.
Такое приспособление законопроектов к новой политической атмосфере дало новый повод упрекать Столыпина в лицемерии. Это объяснение недостаточно. Я раньше указывал, что идеи либерализма не были исконным credo Столыпина; он необходимость их понял, но все же считал второстепенными. Главную задачу свою для торжества правового порядка он полагал не в провозглашении их; подход к этому у него был другой. Чтобы правильно понять его, полезно сделать одно отступление. В порядке изложения оно сейчас не на месте, и о нем следовало бы говорить в другой комбинации, я предпочитаю сейчас же на него указать: без него вся политика Столыпина не будет понятна.
Если Столыпин и признавал значение «свободы» и «права», то эти начала он все-таки не считал панацеей, которая переродит наше общество. Громадное большинство населения, т. е. наше крестьянство, по его мнению, их не понимает и потому в них пока не нуждается. «Провозглашение» их не сможет ничего изменить в той среде, где еще нет самого примитивного права – личной собственности на землю и самой элементарной свободы – своим добром и трудом располагать по своему усмотрению и в своих интересах. Для крестьян декларация о гражданских «свободах» и даже введение конституции будут, по его выражению, «румянец на трупе», если для удовлетворения образованного меньшинства он эти законы вносил, то копий за них ломать не хотел. Только когда желательность их поймут и оценят крестьяне, сопротивляться им будет нельзя и не нужно. Главное же внимание его привлекало пока не введение режима «свободы» и «права», а коренная реформа крестьянского быта. Только она в его глазах могла быть прочной основой и свобод, и конституционного строя. Это было его главной идеей. Не дожидаясь созыва Думы, он по 87-й ст. провел ряд законов, которые подготовляли почву к дальнейшему. Указ 5 октября 1906 года о равноправии крестьян, 9 ноября о выходе из общины, 12 августа, 27 августа, 19 сентября, 21 октября – о передаче Крестьянскому банку ряда земель и т. п.
Эти указы в своей совокупности должны были начать в крестьянском быту новую эру. Но настоящего государственного смысла этих реформ Столыпин в то время еще не высказывал. Может быть, он не хотел идеологических возражений и справа, и слева. «Справа» потому, что эта программа была по существу «либеральной», т. к. ставила ставку на личность, «слева» потому, что там издавна питали слабость к коллективу, к демократической общине. Столыпин не находил полезным подчеркивать, куда этими законами он ведет государство. А может быть, вначале он полного отчета в этом и сам себе не давал. Характерно, что в декларации, прочитанной им перед 2-й Гос. думой, главное внимание было им уделено именно «свободам» и «правовому началу», как самоценностям; это подходило к симпатиям Думы; реформы же крестьянские были мотивированы только «обязанностью» правительства указать крестьянам выход из земельной нужды, раз было решено «не допускать крестьянских насилий». Меры Столыпина, укрепляя принцип личной собственности на землю, противоречили модному тогда в левых кругах «принудительному отчуждению» частных земель; главный смысл его аграрной политики и был поэтому его противниками усмотрен именно в этом. Даже в своей аграрной речи перед 2-й Думой, 10 мая, Столыпин только слегка приоткрыл свои карты; его противники слева, даже кадеты, ничего и не увидели в ней, кроме «защиты помещиков».
Свою настоящую мысль с полной ясностью Столыпин высказал только позднее, уже перед 3-й Государственной думой. Так как я не имею надежды свои «воспоминания» довести до этого времени, но не хочу, чтобы этот эпизод, который мне памятен, был совершенно забыт, я, забегая вперед, позволю себе вкратце его рассказать.
Переворот 3 июня своей цели достиг. Большинство первых двух Дум на новых выборах было разгромлено. «Оппозиции» в 3-й Думе было не больше 90 человек, считая в том числе и 54 кадета. Центром и самой многочисленной фракцией в Думе стали октябристы (154). Появились и разнообразные «правые», около 140 депутатов[17]. Столыпин сначала оставался чем был: сторонником Манифеста и либеральных реформ, им неоднократно объявленных. Опорой его политики в Думе должны были быть теперь октябристы. Своего предпочтения к ним перед правыми он не скрывал. Это обнаружилось в недостаточно отмеченном эпизоде. При первоначальных совещаниях о будущем председателе Думы естественно считалось, что им должен быть октябрист. Фракция их наметила Н.А. Хомякова. Но Хомяков – не боевая натура, чуждавшийся политических дрязг и человек исключительной щепетильности – на эту голгофу идти не хотел и отказался. Тогда справа была выдвинута кандидатура А.А. Бобринского, крайнего правого[18]. За отказом Хомякова она имела все шансы. Но Столыпин, услышав про это, вмешался; он сам приехал к Хомякову, просидел у него целый вечер, убеждал его идти в председатели и соблазнял перспективой дружных работ по проведению Манифеста. Хомяков уступил. Кандидатура гр. Бобринского этим отпала, и Хомяков был выбран почти единогласно. Это было хорошим началом. Из «Красного архива» мы теперь узнаем, что Столыпин стал тогда же хлопотать о приеме Думы у Государя, но 9 ноября, письмом к Столыпину, Государь нашел это пока «преждевременным». Дума-де себя еще не показала. Столыпину пришлось подчиниться, но он воспользовался случаем, чтобы заверить Государя, что «члены Думы преисполнены лучших намерений» и «сами по себе заслуживают милостивого внимания Государя»[19].
Но надежды Столыпина на быстрое сближение Государя с представительством не оправдались. 13 ноября началось обсуждение адреса Государю с благодарностью ему за дарованный 17 октября государственный строй. Как выразился Гучков, этот «долг благодарности» перед Государем до сих пор еще лежал на народе. Но в Думе не было единогласия не только в оценке, но и в понимании этого строя. Чтобы видимость единогласия сохранить, думская комиссия по адресу предложила не «произносить» слов ни «Самодержавие», ни «конституция»; каждый мог по-своему понимать его сущность. Это было единственным способом сохранить в Думе «единодушие». Но не все им дорожили. Единогласие тотчас было нарушено внесенными с разных сторон «поправками» к адресу. Кадеты требовали «произнесения» слова «конституция», а правые предложили, хотя бы в обращении к Государю, по «протоколу» включить титул «Самодержавный». Против последнего предложения было бы трудно возразить, если бы речь шла только о «титуле», установленном «Основными законами». Но претензии правых уже возросли, и им было нужно не это. Они стали доказывать, что после 17 октября и издания Основных законов власть русского самодержца осталась, как была, «неограниченною», что Основные законы самого Государя не связывают, что поэтому акт 3 июня не «переворот», а «нормальное» волеизъявление Самодержца; они отрицали, чтобы у нас был какой-то новый строй, возражали даже против термина «представительный». При таком их толковании употребление в адресе слова «Самодержавие» могло ввести в соблазн, и октябристы, после долгих споров в среде своей фракции, решили голосовать против него. Поправка правых о внесении в обращение к Государю титула Самодержца была отвергнута большинством 212 голосов против 146. Тогда трудовик Доррер от имени правых торжественно заявил, что, после отвержения этой поправки, их «совесть не позволяет им голосовать за самый адрес и они уклоняются». В этом они Думу за собой не увлекли. Фракция «умеренно правых» устами Синодино заявила, что и без поправки они будут голосовать за адрес комиссии[20]. Милюков снял кадетскую поправку о «конституции»; все другие мелкие редакционные поправки были «отвергнуты», против текста комиссии никто не поднялся, и Хомяков мог торжественно заявить, что он «принят единогласно».
Но наверху атмосфера переменилась сравнительно с 1-й Думой, когда сам Государь в тронной речи не употребил титула «Самодержавие». Правые чувствовали теперь свою силу, так как Государь в этом вопросе был на их стороне. Голосование же Думы, несмотря на выраженную ему в адресе благодарность, его оскорбило. Он дал это почувствовать сухим ответом на адрес в форме отметки на его тексте: «Готов верить выраженным чувствам. Ожидаю плодотворной работы». Председателю Государственного совета была одновременно послана личная телеграмма с благодарностью за адрес Государственного совета, с упоминанием в нем «Самодержавия».
Личное неудовольствие Государя против Думы могло быть не важно. Но оно перенеслось на Столыпина, а Столыпин счел нужным ему уступить. Конечно, это были только «слухи из достоверных источников», и документальных доказательств этого нет даже в опубликованных Революцией документах. Но стоит и теперь без предвзятости перечитать ту декларацию, с которой через 3 дня после этого, 16 ноября, явился в Думу Столыпин, чтобы убедиться, что за это время что-то случилось: декларация оказалась из двух совершенно разнородных частей.
В одной оставался прежний Столыпин и его прежняя программа либеральных реформ. Но к ней оказалось присоединено добавление, сделанное, очевидно, чтобы «понравиться правым». Это добавление с общим смыслом декларации было совершенно не связано. Столыпин заявлял, и это было, конечно, правильно, что «условия, в которых приходится работать и достигать тех же целей, теперь изменились». Это несомненно; вместо революции теперь было успокоение; вместо революционных собраний – лояльная Дума. Либеральные реформы могли в этих условиях идти быстрее и полнее. Помех им более не было. Но, в противоречие с этим, Столыпин объявил в декларации, что «революционное движение, созданное крайними левыми партиями, превратилось в открытое разбойничество», что «противопоставить этому можно только силу», что какие бы то ни было «послабления были бы преступлением», и в конце, без всякого повода и связи, в декларации были помещены угрозы чиновникам, если они будут проводить личные политические взгляды, педагогическому персоналу и даже судьям, с прямым намеком на возможность «законопроекта о временной приостановке судебной несменяемости». В довершение всего декларация кончалась такой тирадой:
«Проявление Царской Власти во все времена показывало также воочию народу, что историческая самодержавная власть
Не только текст этой декларации и бурные ликования справа, но и ничем не вызванный резкий тон, которым Столыпин ее прочел, произвели ошеломляющее впечатление. Это был явный реванш правых. Они победили Думу, да и Столыпина, а он явился перед Думой как бы другим человеком. Оппозиция негодовала или злорадствовала. Она-де это предвидела. Октябристы были смущены и не знали, как на это им реагировать. Был объявлен перерыв заседания. Депутаты собрались по фракциям. От кадетов ораторами по декларации были раньше намечены Родичев и Милюков. Но в накаленной атмосфере они говорить не хотели и отложили свои речи на завтра. Это было бы самым разумным исходом для всех. Но кадетская фракция нашла, что на речь Столыпина необходимо хоть что-нибудь ответить немедленно, и стала настаивать, чтобы этот ответ я взял на себя. При моем прежнем отношении к правым меня одного могли бы дослушать. Я имел слабость уступить общему настоянию и решил отвечать экспромтом, не имев возможности ни перечитать стенограммы речи Столыпина, ни вдуматься в ее содержание, по одному первому впечатлению.
Когда заседание возобновилось, оказалось, что возражения все фракции отложили до завтра. Туда переносился и интерес заседания. В этот же первый день должны были быть только предварительные салютования шпагами. Восторг крайних правых выразил Марков 2-й. Гучков внес только формулу перехода, не сказав ни единого слова. Несколько речей: Думовского о польском вопросе, с. – демократов о бессилии «конституции», Челышева о «пьянстве» – были на специальные темы и не были ответами на декларацию. Я оказался единственным, который как будто передавал первое впечатление Думы от нее. Моя речь была слишком поспешной, односторонней и несправедливой, но была в русле общего настроения. Я заявил о глубоком разочаровании от декларации, которая вместо проекта реформ, которые стали возможны с тех пор, как революция кончилась, приносит список новых репрессий и ущемлений. И я кончил словами: «Не может быть ничего общего между теми, кто хочет служить Манифесту, и теми, кто старается его ликвидировать».
Потому ли, что именно от меня[21] Столыпин не ожидал этого тона, потому ли, что он почувствовал общее недоумение Думы, но он во время моей речи подал записку и ответил тотчас же интереснейшей репликой, на которой и окончилось в этот день заседание. Она была совершенно иного характера, чем агрессивная и властная декларация; была тоже экспромтом и кончилась скромными словами: «Сказал, что думал и как умел». Реплика лишний раз показала исключительный ораторский дар Столыпина. Но интерес ее не в этом, а в том, что на этот раз ввиду внесенной им смуты в умы Столыпин счел необходимым неожиданно раскрыть свои карты и высказать свой взгляд и на новый государственный строй, и на ту тесную связь, которая в его представлении была между либеральными реформами и его аграрной политикой. Вот что по этому последнему вопросу он сказал в своей реплике:
«Нас тут упрекали в том, что правительство желает в настоящее время обратить всю свою деятельность исключительно на репрессии, что оно не желает заняться работой созидательной, что оно не желает подложить фундамент права, – то правовое основание, в котором, несомненно, нуждается в моменты создания каждое государство, и тем более в настоящую историческую минуту Россия. Мне кажется, что мысль правительства иная. Правительство, наряду с подавлением революции, задалось задачей поднять население до возможности на деле, в действительности воспользоваться дарованными ему благами. Пока крестьянин беден, пока он не обладает личной земельной собственностью, пока он находится насильно в тисках общины, он останется рабом, и никакой писаный закон не даст ему блага гражданской свободы.
Приведу из этой реплики и его понимание всего «нового строя». Он отвечал не только левым на требование слова «конституция», но и правым, отрицавшим, будто тот строй – «новый» и «представительный» Он стоял на позиции старообрядческого адреса 60-х годов, который говорил Александру II: «В новизнах твоего царствования нам старина наша слышится».
Вот что Столыпин об этом сказал:
«Все те реформы, все то, что только что правительство предложило нашему вниманию, ведь это не сочинено, – мы ничего насильно, механически не хотим внедрять в народное самосознание, все это глубоко национально. Как в России до Петра Великого, так и в послепетровской России местные силы всегда несли служебные государственные повинности. Ведь сословия и те никогда не брали примера с запада, не боролись с центральной властью, а всегда служили ее целям. Поэтому наши реформы, чтобы быть жизненными, должны черпать свои силы в этих русских национальных началах. Каковы они? В развитии земщины, в развитии, конечно, самоуправления, передаче ему части государственного тягла и в создании на низах крепких людей земли, которые были бы связаны с государственной властью. Вот наш идеал местного самоуправления так же, как наш идеал наверху, – это развитие дарованного Государем стране законодательного, нового, представительного строя, который должен придать новую силу и новый блеск Царской Верховной Власти… Самодержавие Московских Царей не подходит на самодержавие Петра, точно так же, как и самодержавие Петра не подходит на самодержавие Екатерины II и Царя-Освободителя. Ведь русское государство росло, развивалось из своих собственных русских корней, и вместе с ним, конечно, видоизменялась и развивалась и Верховная Царская Власть. Нельзя к нашим русским корням, к нашему русскому стволу прикреплять какой-то чужой чужестранный цветок. Пусть расцветет наш родной русский цвет, пусть он расцветет и развернется под влиянием взаимодействия Верховной Власти и развернется из дарованного Ею нового представительного строя. Вот, господа, зрело обдуманная правительственная мысль, которой воодушевлено правительство».
Возвращаюсь к крестьянским законам. При их обсуждении в 3-й Думе Столыпин еще раз подчеркивал связь их с борьбой за «право». Тогда он сказал свою знаменитую фразу о ставке на «сильных».
«Правительство приняло на себя большую ответственность, проводя в порядке ст. 87 закон 9 ноября 1906 года; оно ставило ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных…
…Неужели не ясно, что кабала общины и гнет семейной собственности являются для 90 миллионов населения горькою неволею? Неужели забыто, что этот путь уже испробован, что колоссальный опыт опеки над громадной частью нашего населения потерпел уже громадную неудачу?
Значение этой столыпинской мысли мы оценили позднее, при большевистском режиме. Столыпин тогда идеологически защищал то, что большевики практически пытались «искоренить» под именем «мелкобуржуазных инстинктов». Как будто равнодушный к вопросам «свободы» и «права», Столыпин на деле этим отстаивал «личность» против поглощения ее «государством», в этом была не для всех понятная основа его политической мысли. Если бы его реформа была сделана раньше – революция 1917 года не приняла бы такого разрушительного характера; она не справилась бы с «мелкобуржуазной стихией». Реформа сделала бы из массы «крестьянства» опору нового порядка, а не орудие дальнейших революционных стремлений. Либеральная общественность не поняла, в какой мере столыпинская крестьянская реформа была бы полезна именно для ее правого идеала.
Это еще раз показывает, как бы было полезно, если бы общественность и правительство работали вместе и дополняли друг друга. Взятые порознь, их идеологии страдали односторонностью и внутренним противоречием. Столыпин, желавший реформой крестьянского быта подвести опору для личного права, противоречил себе, когда был равнодушен к тому, что это начало личного права попиралось его же правительством. Но и общественность, поборница «прав человека», также забывала эти права в своем желании подчиняться «воле народа». Оставаясь собой, она должна была бы ни мириться с общинною собственностью, которой для себя не признавала бы, ни проповедовать принудительное отчуждение земли у одних только помещиков. Защищая права помещиков против аграрной демагогии, Столыпин защищал не их интересы, а «права человека» против «государства», т. е. основные начала «либерализма». И не случайно, что дорогая Столыпину реформа крестьянского быта чуть не была провалена именно в Государственном совете, этом последнем оплоте «реакции».
После этого отступления я возвращаюсь к законодательной деятельности междудумья. Для более полного понимания того, к чему стремился Столыпин, полезно иметь в виду и те законы, которые изготовлялись, но не увидели света. Об одном из них мы узнали из воспоминаний Коковцева[22]. Он относится к тому же кипучему декабрю 1906 года. Столыпин проектировал тогда реформу губернского управления. Представив этот свой проект кабинету, он предварил, что дорожит им не меньше, чем крестьянскими законами. Но вот что было характерно в этой реформе. В ней находилась ст. 20, из-за которой возник конфликт между ним и Коковцевым. Статья предлагала, чтобы, если на утвержденные земством расходы земских средств не хватало, то, по одобрении этих расходов губернатором, губернским советом и центральным советом по делам местного хозяйства эти расходы брались на счет казны и автоматически вносились в бюджет. Коковцев восстал против этого, видя в этом не только умаление Министерства финансов, которое не имело бы голоса при разрешении этих расходов, но и начало бюджетной анархии. С точки зрения чисто бюджетной он, вероятно, был прав; Столыпин в конце концов ему уступил, и проект был оставлен. Но в нем были две интересные черты. Во-первых, он был шагом к «децентрализации», которая избавила бы законодательные учреждения от «вермишели», от многообразных «оранжерей и прачечных города Юрьева». Многие такие вопросы относились гораздо больше к компетенции земств и местных властей, и было полезно Думу от них разгрузить. Во-вторых, проект вел к усилению значения «земств» в общей государственной жизни. Он резко отличался от преданий эпохи, когда Витте боролся против распространения земских учреждений, доказывая несовместимость их с Самодержавием, или проводил закон о «предельности земского обложения». Проект Столыпина усиливал роль земства в общегосударственной жизни, характерно связывал расцвет земского самоуправления с введением нового конституционного строя. Это была реформа структуры, самого фундамента государственного здания. Проект заслуживал сочувствия и произвел бы хорошее впечатление. Из-за ведомственных трений Столыпину, несмотря на усилия, провести его не удалось. Но этот проект, равно как и крестьянские законы Столыпина, дают ключ к пониманию его идеала.
Из общего духа заготовленных в то время законов видно, что они, по своему направлению, соответствовали поставленной цели, т. е. преобразованию Самодержавной России в конституционную Монархию. Конкретные недостатки их могли быть путем «поправок» исправлены. Во всяком случае, они годились как база для совместной работы. Задача, которую себе ставил Столыпин, была, таким образом, выполнена.
Эти законы должны были пройти через Думу. Нужно было в ней встретить готовность работать вместе с правительством. Состав и настроение новой Думы становились благодаря этому на первое место; от результатов выборов зависело все ближайшее будущее.
Главной причиной отсрочки созыва Думы на ненормально долгое время, т. е. на восемь месяцев, и было желание использовать это время для примирения населения с властью. Этой цели должно было служить проведение ряда таких законодательных мер, по 87-й ст., которые бы удовлетворили «желаниям населения».
О существе этих законов я буду подробнее говорить при обозрении деятельности Думы. Большинство их, за исключением 3, 4 (вроде военно-полевых судов), могли бы соответствовать этой цели. Их было так много, что они подали повод к упреку, что правительство злоупотребляет этой статьей, требовавшей наличия и «чрезвычайных обстоятельств» и «неотложности».
Во-первых, наиболее серьезные из этих законов не могли дать благодетельных результатов так скоро именно потому, что для этого они должны были бы очень глубоко проникнуть в народную жизнь; типичным образчиком этого являлся закон 9 ноября о выходе из крестьянской общины. Нужны были годы, а не месяцы, чтобы выгода его была всеми усвоена.
Во-вторых, при повышенном настроении населения было вообще рискованно касаться наболевших вопросов. Токвиль недаром указывал: «Самый опасный момент для дурного правительства наступает тогда, когда оно начнет исправляться». Именно тогда начинается сравнение того, что дают, с тем, что требуют, и с тем, что другие легко обещают. Наиболее яркий пример – те же аграрные законы Столыпина. Правительство хотело удовлетворить земельные нужды крестьян, передав несколько миллионов десятин Крестьянскому банку для продажи крестьянам. Это дало повод требовать уже не продажи, а безвозмездной раздачи этих земель, обещать крестьянам не только казенные, но и помещичьи земли, настаивать на принудительном их отчуждении и т. п. Как государственная программа план Столыпина был выше планов подобного рода, не исключая кадетского; но как электоральная платформа он не мог идти в сравнение с ними. Поэтому проводить свои аграрные законы с электоральной целью было наивно. Столыпин ими только оттолкнул от правительства «крестьянские массы» и отдал их в руки опасной для него демагогии. Это не значило, что нужно было вовсе от них отказаться; но от них и нужно было ждать не успокоения, а только нового взрыва страстей и это учитывать.
Среди проведенных законов были, конечно, такие, которые не вызывали в широких массах большого внимания, а потому и пристрастного осуждения; таковы, например, законы о старообрядческих общинах. Они проходили потому для широких масс незаметно; не волновали, но зато и не успокаивали. Остальные же обыкновенно подливали лишь масло в огонь. Столыпин не знал всех ресурсов беспринципной партийной борьбы, которая лучшие его намерения могла повернуть против него.
Был один закон, который мог бы своей цели достичь и стать предвестником новой эры; правительство его приняло и поднесло Государю на подпись; это закон «о еврейском равноправии». При диких формах современного антисемитизма тогдашнее положение евреев в России может казаться терпимым. Но оно всех тяготило, как несправедливость; потому такая реформа была бы полезна. Коковцев вспоминает, что в этом указе полного равноправия не было. Но евреи были так неизбалованы, что оценили бы и это. Во всяком случае, было бы важно, чтобы впервые этот больной вопрос был не только поставлен, но и предрешен в благоприятном для равноправия направлении. Если бы такой указ тогда появился, он знаменовал бы разрыв правительства, а может быть, и самого Государя с черносотенным изуверством; был бы и предостережением погромщикам всякого ранга. Наконец, он дал бы некоторое удовлетворение и благоразумным евреям. Словом, кроме пользы этот указ не мог ничего принести. Характерно, для оценки той роли, которую играл Государь, его личное отношение к этому указу. Он вернул его Столыпину при письме от 10 декабря 1906 года. Оно уже было напечатано, но настолько характерно, что я его еще раз привожу.
«Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям.
Я знаю, вы тоже верите, что «сердце царево в руцех Божьих».
Да будет так.
Я несу за все власти, мною поставленные, перед Богом страшную ответственность и во всякое время готов отдать Ему в том ответ».
Хотя мотивы Совета министров признаны «самыми убедительными», они оказались перевешенными только тем «внутренним голосом»[23], который будто бы Государя никогда не обманывал. Страшно подумать, что такой довод мог быть указан Совету министров, что Государь рассчитывал на его убедительность. «Вы тоже верите, что сердце царево в руцех Божьих». При такой постановке вопроса не приходится спорить; но она показывает, на чем позднее вырос Распутин. Столыпин, в своем ответе Государю, просил, по крайней мере, разрешения переделать задним числом журнал Совета министров, чтобы не показалось, что «Совет единогласно высказался за отмену ограничений, а Государь их сохранил». Мы не имеем права, писал он, ставить вас в такое положение и прятаться за вас. Остается неясным, хотел ли Столыпин «ответственность взять на себя», чтобы не компрометировать Государя, или хотел и не «подрывать в широкой публике авторитета Совета Министров». «При таком обороте дела, – объяснял дальше Столыпин, – и министры в глазах общества не будут казаться окончательно лишенными доверия Вашего Величества, а в настоящее время Вам, Государь, нужно правительство сильное».
В этой неудаче Столыпин может быть сам не повинен. Вина лежит на Государе и ближайшем его окружении. Чтобы им противодействовать, нужно было иметь опору в тех, кто, как и Столыпин, хотели либеральной реформы всего нашего строя. Соглашение с ними было поэтому самой насущной задачей. Оно могло бы указать тот средний путь, который мог пролегать между старым «порядком», т. е. сословным Самодержавием, и еще загадочной «революцией». Привлечение к управлению «либеральной общественности» было поэтому давнишней заботой всех тех представителей власти, которые сочувствовали либеральным реформам. Таковы были те министры Александра II, во главе с Лорис-Меликовым, которых удалил с политической сцены Манифест 29 апреля 1881 года, написанный Победоносцевым для нового Самодержца. В 1905 г., с возвещением конституции, естественно возвращались к той же традиции. С этой целью уже 18 октября 1905 года Витте пригласил для переговоров с собою Бюро земских съездов. Но общественность, в лице этого Бюро, не захотела тогда примирения с властью; как полагалось в войне, она требовала «капитуляции без всяких условий». Соглашение не состоялось. Следующие закулисные попытки были сделаны уже при Думе; они были сорваны более всего непримиримостью кадетов, которые требовали парламентарного кадетского министерства. Государь, под влиянием Столыпина, на это не шел, и Дума была распущена[24]. Третью и последнюю попытку привлечь общественность к управлению сделал уже сам Столыпин немедленно после роспуска Думы. Она тоже не удалась и уже не повторялась до 1917 года. О ней в следующей главе.
Глава IV
Отношения Столыпина с либеральной общественностью
Эта последняя попытка сближения была особенно показательна. Со стороны власти переговоры вел Столыпин в апогее своего влияния и добрых намерений; он обратился (не как Витте в 1905 году) не к Бюро земских съездов, упоенному успехом «освободительной» тактики, а к тем людям либерального прошлого, которые казались свободны от революционных иллюзий, как будто сознали бесплодность кадетских «непримиримых» путей и опасность от союзников слева. Поэтому с ними власть, по-видимому, могла сговориться. Но и эта попытка кончилась неудачей. Интересно взвесить, на ком лежит за это больше ответственности.
Как только стало ясно, что роспуск Думы не вызвал той бурной реакции, которой все время грозили, Столыпин тотчас предпринял шаги для привлечения к сотрудничеству представителей общества. Он тогда разговаривал со многими, начиная с Шипова и кончая Гучковым. С наибольшей полнотой мы знаем о его переговорах с Шиповым и кн. Львовым; о них подробно и, как всегда, правдиво рассказал сам Шипов[25]. По ним можно догадываться о ходе других разговоров.
Самое начало их было характерно. Уже 12 июля Шипов был, по поручению Столыпина, вызван своими друзьями из Москвы в Петербург; но, узнав, зачем его вызвали, отказался поехать; он не простил Столыпину роспуска Думы. Этот отказ Столыпина не обескуражил; он прибегнул к хитрости. 15 июля, т. е. всего через неделю после роспуска Думы, он официально по службе пригласил его с кн. Львовым якобы для переговоров о продовольственной помощи населению при содействии шиповского детища «Общеземской организации». Шипов догадался, что это только предлог: но уклоняться было нельзя, и он приехал к нему с кн. Львовым. Столыпин перешел прямо к делу. Шипов так передает их разговор:
«Как только мы вошли в кабинет, П.А. Столыпин обратился ко мне со словами: «Вот, Д.Н., роспуск Думы состоялся; как теперь относитесь вы к этому факту?» Я ответил, что П. А-чу известно мое отношение к этому факту и что я остаюсь при своем убеждении. Такое начало не могло не отразиться неблагоприятно на настроении вопрошавшего и на предстоящих переговорах. После моей реплики П.А. Столыпин сказал: «Я обращаюсь к вам обоим с просьбой войти в состав образуемого мной кабинета и оказать ваше содействие осуществлению конституционных начал, возвещенных Манифестом 17 октября».
Он им раскрыл, как предполагал использовать междудумье для умиротворения общества:
«Для успокоения всех классов населения нужно в ближайшем же времени дать каждой общественной группе удовлетворение их насущных потребностей и тем привлечь их на сторону правительства. Делу поверят скорее и больше, чем словам».
Как на пример «насущных потребностей крупных общественных групп» он указывал, между прочим, и на еврейский вопрос; сюда же относилось и то, что было позднее проведено им по 87-й ст., т. е. крестьянский вопрос, вопрос о старообрядцах, о приказчиках и т. п.
Такова была тактическая программа Столыпина. Казалось, она могла бы быть базой для дальнейших переговоров. Можно было сокращать или увеличивать список неотложных законов, которые Столыпин хотел провести, вводить в них поправки и изменения и т. д. Но по рассказу Шипова, он с кн. Львовым «горячо возражали» против самого плана. Они стали доказывать, что никакие мероприятия, нуждающиеся в законодательной санкции, не могли быть осуществлены помимо законодательных учреждений; недоумевали, как правительство, после 17 октября, может предрешать помимо народного представительства, какие именно реформы должны быть проведены в жизнь и т. д.
Весь разговор, по рассказу Шипова, был «беспорядочный; происходил при большом возбуждении обеих сторон», которые «часто перебивали друг друга». Но они поняли, что в таком важном и ответственном вопросе ограничиться «беспорядочным разговором» было нельзя, и 17 июля, чтобы зафиксировать положение, ему написали письмо. Этот документ драгоценен для понимания их отношений. В нем, как передает сам Шипов, они выражали не свое личное мнение; говорили от имени своих политических друзей и единомышленников, то есть той разумной части либеральной общественности, которая была в меньшинстве и на Земском съезде, и в 1-й Государственной думе, и не шла за ее тогдашней тактикой. Можно было надеяться, что эта особенность их собственного политического прошлого отразится в письме и соглашение сделает возможным.
Ввиду важности письма я его приведу почти целиком:
«Милостивый Государь Петр Аркадьевич.
Помимо нашего желания, наша беседа с вами 15-го июля приняла направление, которое лишило нас возможности выяснить вам те условия, при наличности которых мы сочли бы себя вправе принять ваше предложение и сделать вам понятными причины нашего отрицательного к нему отношения.
О готовности жертвовать собой не может быть вопроса. При условии сознания и твердой веры, что мы можем принести пользу, мы готовы отдать все свои силы служению родине. Но мы полагаем, что намеченная вами политика постепенного приготовления общества к свободным реформам маленькими уступками сегодня, с тем чтобы завтра сделать большие, и постепенного убеждения его в благих намерениях правительства не принесет пользы и не внесет успокоения. Реформаторство правительства должно носить на себе печать смелости и ею импонировать обществу. Поэтому мы считаем единственно правильной политикой настоящего времени открытое выступление правительства навстречу свободе и социальным реформам, и всякая отсрочка в этом отношении представляется нам губительной… В этих целях, по нашему мнению, необходимо, чтобы в высочайшем рескрипте на имя председателя совета министров, при назначении в кабинет лиц из среды общественных деятелей, было возвещено, что мера эта имеет своею целью осуществление необходимого взаимодействия правительственных и общественных сил.
Мы полагаем, что из 13 лиц, кроме председателя совета министров, входящих в состав кабинета, должно быть не менее 7 лиц, призванных из общества, сплоченных единством политической программы. Между этими лицами должны быть распределены портфели министров: внутренних дел, юстиции, народного просвещения, земледелия, торговли, оберпрокурора Святейшего Синода и государственного контроля.
Главою кабинета должны быть вы, ибо назначение нового главы явилось бы в настоящее время колебанием авторитета власти. Вновь образованный кабинет, в противовес декларации 13-го мая, должен обратиться к стране с правительственным сообщением, в коем должны быть ясно и определенно установлены те задачи, которые ставит себе министерство. В сообщении этом кабинет должен заявить, что он подготовит к внесению в Государственную думу целый ряд законопроектов по важнейшим очередным вопросам государственной жизни, и в том числе проект земельного устройства и расширения крестьянского землевладения, в целях которого правительство не остановится и перед принудительным отчуждением части частновладельческих земель в случаях необходимости, установленных местными землеустроительными учреждениями.
Одновременно с организацией нового кабинета мы признаем необходимость, чтобы высочайшими указами Государя Императора было приостановлено произнесение приговоров смертной казни до созыва Государственной думы и дарована амнистия всем лицам, привлеченным к ответственности и отбывающим наказание за участие в освободительном движении и не посягавшим при этом на жизнь людей и чужое имущество.
Вновь образованный кабинет должен неотложно выработать законопроекты, регулирующие пользование правами и свободами, возвещенными 17-го октября, и устанавливающие равенство перед законом всех российских граждан, и представить их на высочайшее утверждение для введения их в действие временно, впредь до утверждения законопроектов Государственной Думы. В то же время правительство должно прекратить действие всех исключительных положений.
В заключение мы считаем совершенно необходимым, в целях успокоения страны, приступить возможно скорее к производству выборов и созвать Государственную Думу не позднее 1-го декабря 1906 года».
Если сравнивать это письмо с тем, что в октябре 1905 года графу Витте говорила земская делегация, или с тем, на чем рушились закулисные переговоры в 1-й Думе, оно заключало много уступок. В нем не было речи ни об Учредительном собрании по 4-хвостке, или о болгарской или бельгийской конституции, ни принципиального отвержения «коалиции» с бюрократическим миром, ни «отвода» лично против Столыпина. Уступлено было даже в том, на что сначала так «горячо» ополчились Шипов с кн. Львовым, т. е. в проведении временно законов, без представительных учреждений; это как раз то, что хотел сделать Столыпин и против чего они горячо возражали.
Если бы земская делегация предложила эту программу в октябре 1905 года, все могло бы пойти по-иному. Но обстоятельства с тех пор изменились. В той форме, в которой эта программа теперь предлагалась, она не могла быть Столыпиным всерьез принята. Письмо ставило условием исполнение тех требований, которые были помещены в думском адресе, – амнистия, приостановка смертной казни, снятие исключительных положений и непременно принудительное отчуждение земель. В адресе они были поставлены так, что получили категорический отрицательный ответ в декларации 13 мая и явились поводом к роспуску. Принятие правительством этой программы теперь не могло бы быть понято иначе, как капитуляция его перед распущенной Думой. Ускоренный же созыв Думы, как этого требовало письмо, т. е. производство новых выборов, в атмосфере такой капитуляции, немного отличался бы от совета[26], который раньше в газете давал Милюков: просто вернуть прежнюю Думу. Такую политику, конечно, можно было и защищать, и вести; но не Столыпин, распустивший 1-ю Думу, мог ее сделать своей. Когда письмо требовало для общественных деятелей, «объединенных этой программой», семи портфелей, главных во внутреннем управлении, в том числе – и на первом месте, – поста министра внутренних дел, который занимал сам Столыпин, но добавляло при этом, что главой кабинета должен оставаться Столыпин, «ибо назначение нового премьера явилось бы в настоящее время колебанием авторитета власти», – это уже звучало насмешкой. Если бы Столыпин на это пошел, он в обоих лагерях убил бы к себе уважение; управление государством на таких основаниях он должен бы был предоставить другим, а не цепляться за свое место, унижая себя. Потому в этих «условиях» Столыпин правильно усмотрел определенный отказ. Так он и ответил. Привожу и его ответ тоже почти целиком:
«Милостивый Государь Дмитрий Николаевич.
Очень благодарен вам и князю Львову за ваше письмо. Мне душевно жаль, что вы отказываете мне в вашем ценном и столь желательном, для блага общего, сотрудничестве. Мне также весьма досадно, что я не сумел достаточно ясно изложить вам свою точку зрения и оставил в вас впечатление человека, боящегося смелых реформ и сторонника «маленьких уступок». Дело в том, что я не признаю никаких уступок, ни больших, ни маленьких. Я нахожу, что нужно реальное дело, реальные реформы и что мы в промежуток 200 дней, отделяющих нас от новой Думы, должны всецело себя отдать подготовлению их и проведению возможного в жизнь. Такому «делу» поверят больше, чем самым сильным словам.
В общих чертах, в программе, которая и по мне должна быть обнародована, мы мало расходимся. Что касается смертной казни (форма приостановки ее Высочайшим указом) и амнистии, то нельзя забывать, что это вопросы не программные, так как находятся в зависимости от свободной воли Монарха.
Кабинет весь целиком должен быть сплочен единством политических взглядов, и дело, мне кажется, не в числе портфелей, а в подходящих лицах, объединенных желанием вывести Россию из кризиса… Я думал, как и в первый раз, когда говорил о сформировании вами министерства, так и теперь, когда предлагал вам и князю Львову войти в мой кабинет, что польза для России будет от этого несомненная. Вы рассудили иначе.
Так кончились переговоры Столыпина с Шиповым и Львовым; это было плохим предзнаменованием и огорчило Столыпина. Огорчение сквозит в его ответном письме. Но такова сила предвзятости, что сам Шипов увидел в письме «отсутствие искренности и откровенности»[27], не говоря о Милюкове, который в нем открыл даже «торжествующую иронию»[28].
Мы не имеем подробностей переговоров Столыпина с другими деятелями, которых он приглашал, – гр. Гейденом, М. Стаховичем, А. Гучковым и Н. Львовым. Это не важно: они могли отличаться только в подробностях. Основание отказа у всех было одно. Каковы бы ни были личные взгляды общественных деятелей, они все находились в одном воюющем лагере. Они представляли тот общий фронт, которого они разрывать не хотели, как не разрывают военного союза во время войны. В эпоху войны с Самодержавием «Освободительное Движение» объединило несовместимые элементы. Они могли естественно распасться после победы, так как несовместимость их для дальнейшей деятельности уже обнаруживалась. Но они убедили себя, что война еще продолжалась, или, по крайней мере, может возобновиться, и не хотели брать на себя ответственности за прекращение коалиции. Либеральные земцы, как Н.Н. Львов и А.Н. Гучков, не хотели расходиться с кадетским радикализмом; кадеты же не хотели ссориться и с подлинной Революцией. В искренность власти они не верили, а против нее только союз с Революцией мог им дать реальную силу. Связь их с Революцией поэтому долго продолжала быть основой их тактики. В обращении власти к себе они видели или проявление полного бессилия власти, невозможность для нее обойтись без общественности, или еще хуже – коварный план ее расколоть и «скомпрометировать». Они с властью продолжали быть двумя воюющими лагерями. Это объясняет и другие характерные требования, которые в письме Шипов и кн. Львов Столыпину поставили. И необходимость особого рескрипта о «вхождении общественных представителей» в кабинет, как для встречи во время войны представителей воюющих стран нужно специальное «разъяснение», чтобы их встреча не показалась изменой; и условие об участии их в кабинете не иначе как на классических «паритетных началах», и парадоксальное требование, чтобы не весь кабинет, а только «общественная» его половина была объединена единством политических взглядов. Это показывало ясно, что по их представлению власть и общественность продолжали быть враждебными силами и что война между ними не кончена.
А между тем оба врага были друг другу нужны. Было ошибкой государственной власти воображать, что она одна может все при пассивном послушании населения. И общественность поддалась иллюзии, когда думала, что государственный аппарат ее талантам только мешает. Они дополняли друг друга. Власть грешила пренебрежением к «правам человека»; а общественность не давала себе отчета в объеме тяжелого долга, который лежал на «государственной власти», для борьбы с антисоциальными инстинктами человека, ленью, эгоизмом, равнодушием к государственной пользе. Только власть могла дать реальную силу общественности, не делая ее преддверием революции; только поддержка общественности делала из государственного аппарата национальную власть, а не подобие военного оккупанта.
Представители государственной власти, как люди ответственные и более опытные, раньше общественности поняли необходимость их совместной работы. Отсюда разочарование их от неудачи подобных попыток, в то время как общественность с «легким сердцем» переговоры старалась сорвать, грозя «отлучением» тех, кто согласится «врагам» помогать, и видя потом в их неудаче оправдание своей тактики и доказательство своей проницательности.
Эту разницу в отношениях можно увидеть по финалу переговоров, которые тогда вел Столыпин. Он должен был констатировать их неуспех. Но от будущего он не отрекался, кораблей не сжигал и никого не винил. 26 июля «правительственное сообщение» объяснило, что «желание правительства привлечь на министерские места общественных деятелей… встретило затруднение вне доброй воли правительства и самих общественных деятелей». Можно ли было мягче сказать? Но «общественные деятели» нашли нужным возразить и на это. И в настоящей войне ответственность за войну все всегда возлагают на противную сторону. Письмом в редакцию «Нового времени» Шипов, Львов и Гейден объяснили, что сообщение было неверно: «поставленные ими условия не были приняты Председателем Совета министров». Как они сами положение тогда себе представляли, можно видеть по их собственным отзывам. Вот что в своей книге об этом, на с. 173, пишет Шипов: «Гр. Гейден, – говорит он, – со свойственной ему меткостью выражений и юмором сказал: «Очевидно, нас с вами приглашают на роли наемных детей при дамах легкого поведения». Как говорят французы, гр. Гейден «пе croyait pas si bien dire»[29]. Его слова не только с юмором, но очень метко характеризуют отношение нашей общественности к существенной власти. Общественность глядела на ее представителей, как на тех дам «легкого поведения», общение с которыми могло ее «компрометировать». Дело было не в их личностях, даже не в их политическом направлении, а в самой «профессии», как это и бывает с «дамами легкого поведения». Сами по себе и личности, и взгляды не исключали сотрудничества. Ведь даже их первый контакт, тот «беспорядочный спор», о котором вспоминает Шипов, не произвел ни на кого из них впечатления безнадежного разномыслия. И Столыпин подчеркивал в ответном письме, что в программе между ними большого разногласия нет. Общественность в помощи ему отказала потому, что не хотела себя компрометировать соглашением с ним, не захотела представлять собою детей «при дамах легкого поведения». Она хотела все делать сама и одна; пользы от соглашения с прежнею властью она не понимала. Это та же идеология, которая предписывала ей требовать полновластного Учредительного собрания как Верховного суверена. Только в 1917 году она поняла, что это значило – взять все в свои руки.
Но если можно винить непримиримость нашей общественности, которая мешала соглашению с властью, то не меньшая вина остается на власти и даже на лучших ее представителях. На несчастье России, и на них тяготело наследие прошлого, т. е. того же Самодержавия. И в лагере власти был общий фронт, который шел не только против Революции, но и против либерализма, как союзника Революции. И в этом лагере не решались разъединять этого фронта, чтобы не обессилить себя перед врагом. От тех либеральных министров, с которыми сговориться о реформах было возможно, он шел до Государя, с тем его «окружением», которое не принимало конституционного строя; к нему после 1905 года примкнули и правые демагоги, вроде Союза русского народа, с подонками страны, которых они вербовали. Эти два противоположных фронта питали и укрепляли друг друга. Как либеральная общественность зависела от приверженцев «Революции», так передовые представители власти зависели от внушений, которые им давал Государь и его печальное окружение. Было безнадежной задачей примирить весь фронт «власти» с фронтом нашей «общественности». Соглашение могло состояться только при условии распадения и того и другого. Нужна была новая комбинация – renversement des alliances[30] – по французскому выражению, соглашение прежних врагов против прежних союзников. Водворение конституционного строя давало для этого и возможность и повод. Сама жизнь, т. е. опыт совместной работы должен был показать и тем и другим, где у каждого друзья и враги, где они могут вместе идти, не вспоминая недавнего прошлого. Но прошлое владело не только общественностью, но и властью. Даже лучшие ее представители не понимали, что детские болезни общественности неизбежны, но излечиваются жизнью сами собой. Они не хотели этого ждать и старались ускорить этот процесс обычными приемами старого режима, т. е. административным «воздействием». Было печально, что общественность не хотела помочь власти и разделить с ней труды и ответственность. Но никто не обязан становиться министром; разномыслие с главою правительства достаточный мотив для отказа. Столыпин был вправе не принять условий нашей общественности; но был не прав в своем отношении к тем, кто с его политикой хотел законно бороться. В этом был его грех уже против нового строя. Одно из двух: либо у нас остался прежний режим, который не допускал политических мнений и партий; тогда не могло быть ни Думы, ни выборов, ни «свободы» для населения, и «17 Октября» было бы обманом. Либо был введен представительный строй; тогда общество и отражавшее его народное представительство в своих политических взглядах должны быть свободны. Разномыслия, недопустимые в правительстве, в среде «общества» и «представительства» только желательны. Требовать от всех единомыслия, запрещать «оппозицию» сделалось позднее особенностью «революционных» правительств и «тоталитарных» режимов. Это и сблизило их с Самодержавием. Но и Столыпин, хотя и служил правовому порядку, от этой старой идеологии освободиться не смог; он не понимал желательности «оппозиции» и счел возможным бороться и с нею, а не с Революцией, полицейскими мерами.
Следы этой борьбы можно найти всюду в этот период. Так, «правительственное сообщение 18 ноября» запретило лицам, «состоящим на государственной службе, принимать участие в политических партиях, проявляющих стремление к борьбе с правительством». Это запрещение еще можно понять. Непоследовательно, конечно, предоставлять лицам, состоящим на государственной службе, право участия в выборах и не допускать для них свободы политических мнений. Здесь конфликт между «правами избирателей» и «долгом чиновника»; но он существует и в более привычных к политической жизни странах. Но Столыпин пошел дальше. Если чиновникам, покуда они состояли на государственной службе, еще можно было давать указания, как чиновникам, у Столыпина не было права мешать деятельности самих политических партий. Они стояли под защитой не только духа нового строя, но и закона. Закон 1 марта 1906 года определял, что образование обществ «не требует предварительного разрешения власти», что запретить его можно, только если цель его «угрожает общественной безопасности». Но Столыпин, тайным циркуляром 15 сентября, разъяснил губернаторам, что политическая партия может быть запрещена, «если цель ее, будучи по форме легальной, недостаточно ясна». В правительственном сообщении пояснялось, что это относится к партиям, которые «хоть и не причисляют себя к революционным, тем не менее в программе своей, и даже только в воззваниях своих вожаков (например, Выборгское воззвание) обнаруживают стремление к борьбе с правительством». Губернаторы поняли, что им хотели сказать, и оппозиционным партиям стали отказывать в регистрации. Они становились «нелегализованными». Это открывало возможность их жизни и работе мешать.
Эти насильственные меры ударили именно по либеральным партиям, т. е., прежде всего, по кадетской и по октябристской.
Ошибок кадетской партии я не скрываю, я приписываю им большую долю вины за неудачу нашего конституционного опыта. Но в 1905 году и в 1906 году ложные шаги этой партии объяснялись лихорадочным состоянием всего нашего общества. Оно было временно, как всякая лихорадка: обыватели, которые поддерживали своими голосами кадетскую партию, учились из жизни; вместе с этими уроками менялась и кадетская тактика. Кадетское настроение 2-й Думы было уже не то, которое погубило 1-ю Думу. Кадеты «прогрессивного блока» были не схожи с кадетами 3-й Гос. думы. Но кадеты выражали течение, без которого не могла удаться конституционная реформа России; они были не только издавними сторонниками новых порядков, но и противниками достижения их путем насильственных переворотов. Не они одни держались этого направления и часто напрасно враждовали со своими политическими соседями; но это было делом их и их избирателей, а не правительства. Последствия гонений на кадетскую партию оказались печальны.
Во-первых, они нарушали закон и были тем соблазнительным проявлением привычного произвола, от которого надо было излечивать нашу склонную к нему администрацию. Во-вторых, цели не достигали и ставили правительство в глупое положение. Оно не было большевистским, не шло до конца, оппозиционных партий к «стенке» не ставило. Желая показать свою силу – обнаруживало только бессилие. Оно не могло помешать кадетам ни образовать свою партию, вопреки запрещению, ни выбирать комитеты, ни иметь тайные собрания и даже съезды. В-третьих, эта политика кадетов озлобляла, подрывала веру в искренность власти, опять сближала их с революционным течением и затрудняла самой власти соглашение с ними. Так, когда, раздражив, а не уничтожив кадетскую партию во 2-й Думе, Столыпин принужден был искать соглашения с ней, это ему самому стало гораздо труднее.
Все это можно было предвидеть. Гораздо неожиданнее и любопытнее были вредные последствия этой политики для другой либеральной партии, для октябристов. Столыпин понимал, что при конституционном строе нельзя опираться только на тех, кто демонстративно этот строй отрицает, как правые. Преследуя кадетов, как оппозиционную партию, он в поучение им свою политическую ставку поставил не на правых, а на давнишних соперников кадетов, на октябристов.
Параллельная история их поучительна. Обе партии вышли из земской среды, которая, таким образом, естественно оказалась рассадником конституционалистов. В 4-й Государственной думе обе они вошли в состав «прогрессивного блока», что показало, что их сродство было сильнее вражды. При выборах в 1-ю Думу кадеты их разгромили. Им помогло революционное настроение обывателей, которые ждали от Думы чудес и потому не хотели слышать о соглашении с властью. Кадетам на выборах приходилось бороться не с октябристами, а с более левыми. В таком настроении собралась 1-я Дума. Ее неудача, благополучно совершившийся роспуск, жалкая реакция на него в виде Выборгского воззвания – кадетский авторитет поколебали. Одни разочарованные избиратели пошли еще более влево, другие же вправо. Это последнее движение и должно было быть октябристам на пользу. Поведение в Думе их представителей: гр. Гейдена, М.А. Стаховича, стоявших за либеральные реформы, но боровшихся с революционными увлечениями Думы, привлекало к октябристам внимание и сочувствие тех, кто хотел реформ, но не верил и не хотел Революции. На предстоящих выборах в новую Думу именно они могли стать представителями либеральной общественности, занять против правых ту позицию, которую на первых выборах против более левых занимали кадеты. Можно было подумать, что к этому они и стремились. Когда Столыпин приглашал их в свой кабинет, они, соглашаясь не бороться с правительством, в кабинет все-таки не пошли, желая сохранить свою независимость. Это могло быть разумно. Но эта позиция была разрушена тактикой самого же Столыпина.
Когда он начал преследовать «оппозиционные» партии, в том числе и кадетов, он октябристам открыто стал «покровительствовать». Уже таким отношением он кадетам делал рекламу, а октябристов компрометировал. Но еще хуже было то, что октябристы, как все, кто покровительство принимает, были принуждены за него и платить. При своем возникновении они были оппозиционной партией, защищали Манифест против правых. На первом партийном съезде 1905 года они выступили горячими обличителями Витте, вернее, его министра внутренних дел – Дурново. На этой позиции либерализма они стояли и в 1-й Гос. думе, расходясь с ней только в области тактики. Чтобы не потерять завоеванного ими престижа, они должны были не спускать своего либерального знамени, продолжать защищать Манифест против тех, кто его отрицал или компрометировал. Это было их миссией и было бы настоящей поддержкой Столыпина против его наиболее опасных противников справа. Вместо этого они не только стали его поддерживать в его борьбе с кадетами, но и вообще оправдывать все, что он делал. Даже когда он был вынужден Государем издать свой закон о «военно-полевых судах», А.Н. Гучков выступил с защитой его, хотя понимал ненавистность его для всего населения и противоречащий понятию «права» характер его. С тех пор октябризм изменил свой политический облик. Основатели партии, представители земского либерализма: Шипов, М. Стахович, гр. Гейден – демонстративно вышли из партии, чтобы позднее основать благонамеренную, но лишенную всякого влияния партию «Мирного Обновления». Среди октябристской партии еще осталось немало почтенных имен, но средний облик ее изменился. Ряды ее стали пополняться людьми, к Манифесту равнодушными, осуждавшими политику не только Гучкова, но и Столыпина. Они шли в партию не по сочувствию к ее либеральной программе, а потому, что она была более приличной фирмой, чем правые. Октябристская партия разбухала, но престиж свой теряла; был нужен переворот 3 июня, чтобы она могла победить при выборах в 3-ю Думу. И там в конце концов она раскололась.
В этом перерождении партии обнаружилось общее явление в жизни русских политических партий. То же произошло и с кадетами. «Октябристы» оказались перегруженными пришельцами справа, а кадетское ядро было затоплено «союзниками слева». Такова была судьба либерального направления, с борьбой на два фронта. У обеих партий были те же враги и справа, и слева, та же цель: проведение реформ мирным путем. Если заботиться о наилучшем использовании всех сил для этой цели, октябристам и кадетам надо было вместе идти; октябристам стоять на правом фланге для борьбы против Самодержавия, а кадетам на левом, для отражения «Революции». Борьба тем действительнее, чем противники стоят ближе друг к другу; на расстоянии, на котором орудия не хватают, борьбы не может быть. При таком расположении партий победа на каждом из фронтов над «реакцией» или над «революцией» была бы для всех «конституционалистов» общей победой, на общую пользу.
Но обе либеральные партии поступали иначе. Они не поняли серьезности положения; борьба между собой занимала их больше, чем совместная война против общих врагов. Обе заключали с «правыми» и «революцией» блоки друг против друга. Вследствие этого обе партии работали на пользу врагов.
Так октябризм не смог сделать того, что после неудачи кадетов судьба ему на долю оставила. При такой тактике он не мог ни Столыпина укрепить, ни с ним примирить обывателей; не мог и ему самому импонировать. Он усилил влияние правых и вернул популярность кадетам. Это было его Немезидой.
Глава V
Выборы во 2-ю Думу, тактика Столыпина и ее результаты
Отказ «либеральной» общественности помочь Столыпину в период первого междудумья, неловкие меры, которые он относительно нее принимал, привели к разрыву между ним и теми, кто, как и он сам, хотели правового обновления нашей страны. Общественной опорой Столыпина благодаря этому стали те, кто реформ его не хотел и видел в нем только «сокрушителя Революции». Этот лагерь «людей испугавшихся» был тогда очень велик; к нему примкнули и бывшие «либеральные» люди, участники «Освободительного Движения», которых оттолкнула перспектива Революции и демагогии 1-й Государственной думы. Столыпин стал их героем. Таковы, прежде всего, стали земцы. На банкете в честь их представителей новый председатель Московской губернской управы, Н.Ф. Рихтер, коренной земский деятель, в 1905 году читавший на Дворянском собрании особое мнение от «либеральных дворян», человек твердый и вполне независимый, теперь мог говорить, обращаясь к Столыпину: «Я не нахожу слов, да их и во всем русском словаре не найдется, чтобы выразить всю глубину чувств, завоеванных вами в наших сердцах». Столыпин при таком отношении к себе прежнего руководящего класса мог стать «временщиком».
Но у нас была конституция, и Столыпин от нее не хотел отрекаться. Каков бы ни был избирательный закон 11 декабря, которым в свое время возмущались левые партии как недемократичным, этот закон обеспечивал голос на выборах и тем, кто остался заветам «Освободительного Движения» верен. Столыпину нужно было поэтому добиться поддержки тех слоев населения, которые не шли покорно за властью и посылали в Думу определенно оппозиционные партии. Заключительным актом первого междудумья, который был бы показателем успеха Столыпина, должны были быть удачные выборы в новую Думу.
Именно с этой целью, чтобы примирить с собой этот слой избирателей, Столыпин и хотел провести ряд полезных и популярных реформ. Они, как я указывал, не могли этой цели достигнуть. Но он решил не пренебрегать и более легким приемом – нажимом власти на выборы.
Инициатива этого шага, как почти всех главных ошибок Столыпина, исходила опять от Государя.
В октябре 1905 года в докладе Витте, который Государь предписал «принять к руководству», помещена была фраза: «Правительство должно поставить себе непоколебимым принципом полное невмешательство в выборы в Думу». Витте ее поместил не из уважения к «воле народа». Несмотря на малое знакомство с «общественностью», он понимал, что при ее отношении к власти вмешательство в выборы приведет к результатам обратным. Это соображение я потом слыхал от него самого. Было ли предписанное им невмешательство на местах исполнено точно – или встретило противодействие со стороны «патриотических обществ» и министра внутренних дел П.Н. Дурново – трудно судить. Но при Витте давление, если и было, происходило не явно.
Эта позиция и вызвала неодобрение Государя. В его письме в ответ на прошение Витте об отставке есть слова: «Дума получилась такая крайняя не вследствие репрессивных мер правительства, а благодаря широте закона 11 декабря, инертности консервативной массы населения и полнейшего воздержания всех властей от выборной кампании, чего не бывает в других государствах». Упрек за «невмешательство» странен в устах Государя, который этот принцип предписал принять «к руководству». Зато теперь вмешательство было одобрено. В чем же оно могло выражаться?
Одно – влияние авторитета власти на умы избирателей. Но при нашем отношении к ней, где население ее винило за все, даже за то, в чем она была неповинна, вмешательство власти было бы опасно для нее же самой. Правительственная рекомендация стала бы губить кандидатов, как губила казенную прессу, которая по одному тому, что казенная, не находила читателей. Это наследие прошлого могло исчезнуть лишь постепенно опытом жизни и политическим воспитанием.
Столыпин это как будто бы понял; он не ставил официальных кандидатур, не рекламировал их, предоставил партиям сражаться друг с другом; но зато он стал терпеть и поощрять более бесстыдное дело – насилие над избирателем. Этим он увеличил озлобление против себя.
Размеров этого насилия не нужно преувеличивать. Мы позднее насмотрелись на то, до чего может оно доходить. Если при большевистской Революции голосование совершалось открыто, если теперь можно было предлагать избирателям общие официальные списки и называть это выборами, смешно говорить о давлении при избрании 2-й Государственной думы. В России в 1907 году ничего подобного не было и быть не могло. Вмешательство в выборы старались скрывать. Но и население к нему было чрезмерно чувствительно. Малейшая подобная попытка его оскорбляла, и оно уже жаловалось на давление там, где его, в сущности, не было. Так, когда по предложению министра внутренних дел Сенат дал толкование некоторым статьям выборного закона, это обогатило наш язык ироническим термином «разъяснение». Так стали называть всякое «нарушение права».
Это было остроумно, но несправедливо. В сенатских разъяснениях речь шла о проблеме конфликтов, неизбежных при куриальной системе. Таким был вопрос, где голосует крестьянин, имеющий личную собственность: в крестьянской или в землевладельческой курии? Где голосует рабочий, имеющий квартиру: по рабочему или по квартирному цензу? От решения этих вопросов могло много зависеть. Было правильно установить для всех таких случаев какой-то общий порядок, а не предоставлять каждое отдельное дело усмотрению заинтересованных лиц или местных властей. Передача этих вопросов на единообразное разъяснение их Сенатом была приемом, который было нужно одобрить. В нем было одно из прямых назначений Сената. А между тем именно в этих «разъяснениях» было усмотрено неприличное воздействие на ход выборов.
Были и возмутительные злоупотребления власти, которая, пользуясь «исключительными положениями», арестовывала или высылала предполагаемых кандидатов. Сообщениями о таких махинациях была полна пресса этого времени. Но реального значения и их не нужно преувеличивать. Подобные действия власти ни у кого права быть избранным отнять не могли, если избиратели на своем кандидате хотели настаивать. Опаснее была возможность лишить кандидата избирательных прав привлечением его к судебной ответственности; статьи о принадлежности к незаконному обществу или о распространении преступных суждений позволяли легко ими пользоваться. Популярные выборщики накануне выборов неожиданно привлекались к следствию по этим статьям и тогда из списков совершенно вычеркивались. Но как ни действителен был этот прием для судьбы отдельного человека – на общий исход выборов и им влиять было трудно. Чтобы изменить в избирательном собрании партийное большинство, нужно было бы устранять столь многих лиц, что это стало бы слишком заметно. На это не все бы решились. Для привлечения нужно, кроме того, и соучастие судебного ведомства, которое традиции приличия еще сохраняло. За это его и не любил Государь. 12 января 1906 года он писал своей матери: «Мне очень нравится новый министр юстиции Акимов; очень энергичный, с честными взглядами, начал сильно подтягивать свое поганое ведомство». Но как ни подтягивать, для судебной уступчивости в России тогда были пределы. А главное: статья избирательного закона 1905 года предписывала в случае отмены Государственной думой избирательного производства «возобновлять его с той ступени, до какой оно было отменено». Эта перспектива была острасткой для администрации; ее плутни могли выйти наружу и повлечь неприятности «за излишек усердия». Знаменательно, что эта острастка и была уничтожена в положении 3 июня 1907 года. По новому положению, манипуляции для избрания выборщиков оставались вне контроля Государственной думы. Потому этот прием и стал особенно проявляться со времен 3-й Думы.
Но даже с помощью этих приемов партийный состав депутатов изменить было трудно. Он только устранял отдельных заметных людей и этим искусственно понижал уровень новой Думы. Ее критики справедливо указывали на ее ненормально серый состав. Она не могла идти в сравнение с первой, в которой были почти все громкие имена нашей общественности. Во 2-й Думе в подавляющем большинстве были homines novi[31], из которых только впоследствии некоторые стали известны. Главной причиной такого упадка было, конечно, Выборгское воззвание, пользуясь которым правительство левую общественность искусственно обезглавило. Но к тому же результату в меньшей мере приводили и предвыборные административные ухищрения.
Если бы правительство ставило это понижение уровня целью вмешательства, то ее оно в известной мере достигло; но зато в смысле «партийном» результаты его стараний были обратны. Правительство старалось мешать соперникам своих фаворитов, но этим им делало только рекламу.
Приведу, как иллюстрацию к этому, выборы по Москве.
При двухстепенном избрании нельзя было обойтись без содействия партий. При прямых выборах кандидат мог рассчитывать на личную свою популярность; голоса подавались за него. При двухстепенной системе, когда для выбора 4 депутатов от Москвы надо было выбрать 160 выборщиков, избиратели для выбора излюбленного депутата должны были избирать не его, а подходящих неизвестных им выборщиков. Это требовало партийной организации. Избирателям приходилось писать на записках имена людей, которых они могли не знать и даже совсем не хотеть. По необходимости выступали на сцену партии, которые составляли списки выборщиков и являлись ручательством, что избрание их обеспечит и избрание данного депутата. В противоречии с этой, им введенной системой правительство стало разрешать открыто выступать только тем политическим партиям, которые были легализованы.
Этого мало, им стали давать и незаконные привилегии, которые для исхода выборов были очень действительны. Возьму пример. Без опоры в законе было поставлено, чтобы избирательный бюллетень писался на специальных бланках, выдаваемых городской управой. Так как в избирательном бюллетене избиратель должен был помещать имена многих выборщиков, то при праве избирательных комиссий браковать те бюллетени, где были описки в имени или адресе, было естественно не полагаться на аккуратность самих избирателей, а раздавать им готовые списки. При выборах в 1-ю Думу эта система практиковалась в широких размерах; все избиратели были засыпаны готовыми списками. Но теперь было решено, что только «легализованные партии» могли получать в неограниченном числе официальные бланки, следовательно, только они могли изготовлять и рассылать избирателям готовые списки. Этой возможности не было у нелегализованных партий. Легко представить себе их положение; их противники получали в управе неограниченное число бланков, их заполняли и рассылали всем избирателям; они же могли располагать только теми, за которыми их сторонники обязаны были лично являться в управы. Эта несправедливость вызывала законное негодование. Но практически и она оказалась бессильной. Поддержка, которую гонимым партиям давало за это общественное мнение, возмещала все неудобства. Кадеты не могли списков кандидатов в выборщики опубликовать от имени партии; они их печатали как будто по рекомендации частных лиц; население понимало, что это значит. Легализованные партии оповещали о своих дежурствах; у кадетов такие оповещения делались тоже, но от «популярных имен», и к ним приходили. От таких же «популярных имен» были напечатаны просьбы к избирателям доставлять им лишние бланки; и их ими засыпали. Избиратель поддерживал их против властей.
Атмосфера борьбы с давлением власти отразилась и на собраниях. Они не были так свободны, как прежде, когда на них мог ходить кто угодно и куда администрация не показывалась. Теперь на них допускали лишь «избирателей», права которых полиция проверяла у входа, что отнимало много лишнего времени; в собрании сидел чин полиции. Характер прений переменился. Выборы являются всегда голосованием какой-то идеи. При выборах в 1-ю Думу шел спор между Самодержавием, конституционной Монархией и Революцией. Для посвященных это было элементарно, а для среднего обывателя ново. Он на собраниях мог кое-чему научиться. Представителями идеи «конституционной Монархии» были кадеты, и эта идея дала им победу. Этот спор не был окончен; кадетам после их неудач с 1-й Думой вести его стало труднее и против левых, и против правых. Но позиция правительства изменила прежнюю почву для спора; перед избирателем был поставлен более простой и понятный вопрос: за кого он, за правительство или за его врагов? Идейный интерес собрания этим очень понизился. По существу политической идеологии спора уже не было. Все было проще. Собрание назначалось для нескольких избирательных участков совместно, чтобы предполагаемый докладчик, кандидат в Думу, мог выступать вне своего округа. Он в один вечер мог посетить несколько мест. Ему было легко в любой момент собрание прекратить, чтобы ехать дальше. Для этого стоило начать говорить о «кадетах». Полицейский чин вмешивался, так как партия «не легализована», собрание закрывалось, оратор становился свободен и ехал в другое собрание. Нельзя было придумать для него лучшей рекламы, чем та, которую власть взяла на себя.