Юлиан Климович
Алек (эпизод из 90-х)
I
Ветер с реки раскачивал старый фонарь, похожий на перевёрнутую железную тарелку. Его слабый свет желтым пятном хаотично метался по мокрой земле. Мелкая взвесь осеннего дождя то с силой бросалась ветром на землю, то поднималась в воздух, то, перемешиваемая налетающими порывами, мокрой завесой наотмашь билась о железные ворота. Закрытые изнутри на висячий замок, ржавые ворота устало громыхали, тщетно пытаясь распахнуться и закончить, наконец, свои мучения на покосившихся столбах, впустив рвущийся ветер. До полуночи оставалось часа четыре, но плотная темнота, навалившаяся на землю тяжестью черных туч, скрыла город от самого себя. Город исчез, распавшись на отдельные здания, которые теперь жили своей еле заметной жизнью, изредка проявляющейся то проскользнувшей тенью по зашторенному, слабо светящемуся окну, то мелькнувшей расплывающейся в мутных стёклах подъездов фигурой. Все дома вдруг стали не более трёх этажей, всё что выше, скрывалось в мокрой непроницаемой темноте.
Ворота, столб и высоко поднятая на бетонных блоках будка сторожа тоже существовали отдельно от всего, в атомизированном мире предметного одиночества. Заводской забор, к которому с внешней стороны приклеился этот охраняемый пятачок земли с остатками непонятного искореженного металлолома, огороженный ржавой, кое-где разорванной сеткой, изредка выхватывался из темноты светом фонаря и тут же растворялся в ней опять, создавая иллюзию мистической материализации и мгновенной дематериализации.
Когда я подошёл к воротам, на которых малярной кистью размашисто было написано “стоянка”, у меня возникло ощущение, что кроме фонаря, ворот с кривыми синими буквами и будки со светящимся окном вокруг больше вообще ничего нет. Постучав в мокрое железо камнем, оставленным здесь специально для таких случаев, я начал ждать, когда Алек спустится из будки и откроет. В боковые карманы куртки у меня было засунуто по бутылке портвейна. Моя новая джинсовка промокла, ноги тоже. Сейчас я хотел только одного: попасть в тёплую будку и выпить залпом стакан портвейна. Наконец, дверь открылась и тут же захлопнулась, выпустив на площадку перед будкой человека. Он спустился вниз и подошёл к воротам. Не спрашивая, Алек чуть приоткрыл створку, и я боком вместе с безумным ветром пролез в образовавшуюся щель на территорию.
– Помоги закрыть, – пропыхтел он, с трудом удерживая ворота под напором ветра, который, словно почуяв близость победы, стал с удесятерённой силой рваться в открывшуюся щель.
Я упёрся плечом в одну из створок и, довольно успешно борясь с ней, ждал, пока Алеку удалось совместить приваренные ушки ворот и вдеть в них навесной замок.
– Фу, – выдохнул он, доставая из кармана брюк темно-красную пачку сигарет “Магна”. – Закуривай, – предложил он и чиркнул колесиком своей любимой зажигалки с надписью “Зиппо”.
Мы закурили. Алеку шёл девятнадцатый год, но выглядел он старше. Его почти чёрные, коротко стриженные, кудрявые волосы походили на каракуль. Шрам на щеке, заработанный в детстве по неосторожности, крепкое телосложение, коричневые слаксы, темно-карие глаза, смотрящие лихо и безрассудно, придавали ему вид бандита откуда-нибудь с юга.
– Че так долго?
– Слушай, пока родаки мои отвязались, пока ларёк с нормальным портвейном надыбал… Ветер, бля, дождь…, и все такое…
– Это да, погодка сегодня ох..ть какая. Короче…, – Алек замялся, – Светка одна пришла. Та подруга, Вика, с которой мы в прошлый раз бухали, не смогла приехать, младший брат заболел. Прикинь, я всю неделю Светке по ушам ездил, чтобы она с подругой пришла, а она, овца, сегодня одна приперлась. Юр, ты сильно не расстраивайся, Светка в следующий раз обещала с подругой подсосаться.
– Пох, давай уже бухать. Теперь-то по-любому в такую погоду никого уже не найти. Все бабы по домам сидят, время не для гулянок.
– Ага, пошли, – охотно согласился Алек. – Хорошо, что ты не обиделся.
– Че бы я стал обижаться? Всякое бывает, она мне клятв не давала, как и я ей. Ладно, фиг с ней, с Викой. Сегодня насухую побухаю, в первый раз что ли?
Мы поднялись по неказистой лестнице, кое-как сваренной из железной арматуры. Алек толкнул дверь будки, в нос мне сразу жарко шибануло спертым запахом табачного дыма, портвейна, старого дивана и дешёвой туалетной воды, которую пользовал Алек.
II
Разнообразная “французская” туалетная вода и духи неизвестного происхождения продавались в одном из ларьков на привокзальной площади нашего рабочего города-спутника. Спутника Питера. Флаконы самых причудливых форм и цветов рядами снизу доверху заполняли окна ларька, пряча молоденькую продавщицу от скупого солнечного света днём и усталых нервных взглядов прохожих вечером, когда толпа, вываливаясь из переполненной пригородной электрички, темным потоком лилась к автобусным остановкам вдоль ларёчных рядов с разнообразным товаром. Плотнее были заполнены только окна ларьков, торгующих сигаретами, в которых все, кроме маленького оконца, куда просовывали деньги и получали товар, было задекорировано всевозможными сигаретными пачками и блоками с написанными на них черным фломастером ценами. Вообще, на замусоренной, заплёванной привокзальной площади, последний раз видевшей асфальтовый каток лет пятнадцать тому назад, можно было купить практически все: от сигарет, куриных окорочков и селедки до мебели, заказы на которую принимали в старом овощном ларьке на краю площади почти у самого пешеходного моста через канал, прямой линией, отсекавший старую часть города от новой. Этот абсурдный мебельный ларек простоял года два, пока не сгорел как-то зимней ночью. Возможно, продавщица случайно забыла выключить электрообогреватель, или подростки так побаловались. Обычно на его черном от грязи полу с порванным линолеумом валялись куски толстой упаковочной бумаги. Не менее грязные стены в качестве рекламы товара были оклеены фотографиями аляповатых диванов и кухонь, которыми торговал ларек. Люди редко заходили сюда по делу. Войдя внутрь, неискушенный прохожий, пошарив взглядом по изображениям и узнав цены у обесцвеченной, постоянно курящей изможденной тетки неопределенного возраста, округлял глаза и быстро с облегчением выходил обратно на свежий воздух. В холодную и мерзкую погоду, когда стоять на улице становилось невозможно, некоторые заходили, чтобы погреться здесь в ожидании автобуса. Люди даже не прикидывались покупателями, а скучающая продавщица и не возражала. Она давно привыкла к таким “напогреться”, тем более что они не мешали ей читать любовные романы, а красть здесь все равно было нечего. Иногда кто-нибудь из приличия заводил с ней ничего не значащий разговор о погоде, ценах или книге. Когда в поле зрения появлялся желтый автобус, лениво катящийся по противоположной стороне канала, они быстро благодарили за приют и, выскочив из ларька, бросались к остановке, которая находилась метрах в пятидесяти от моста.
Здесь, на площади, выдавив себя из электрички, я часто покупал по дороге домой бутылку “Балтики”. После продолжительных занятий в институте пиво для меня представляло отличное релаксирующее средство. Я постоянно брал “троечку”, очень редко “четверку”, переходил канал и пешком шёл домой все пять автобусных остановок, попивая пивко и наслаждаясь созерцанием практически лунного ландшафта с нелепо торчащими двенадцати-шестнадцатиэтажными серыми коробками домов. Они небольшой вереницей стояли параллельно близкой железной дороге, по которой непрерывно проносились товарные и пассажирские поезда. Половина составов направлялась в сторону Москвы, а другая в Питер. Мой дом стоял в глубине квартала, поэтому постоянный шум железной дороги до нас почти не доносился. Я любил пройтись по асфальтированному тротуару, непонятно зачем проложенному в чистом поле с внешней стороны этих огромных коробок. Дома стояли как бы спиной к железной дороге, отгораживая собой от постоянного шума лавочки у подъездов, детские площадки, садики и школы. Внутри квартала кипела жизнь, а здесь почти никто не ходил. Даже редкие мамаши с колясками не отваживались прогуливаться по этим дорожкам, инстинктивно опасаясь пустынности местности, постоянно дувшего тут ветра и шума поездов. На самом деле, я ходил в этой пустыне по кое-как положенному асфальту из-за возникающего у меня именно здесь некоего странного чувства “театра одного актера”, которое появлялось оттого, что я, одиноко идя по тротуару, был, тем не менее, центром внимания всех тех жильцов, кто в данный момент решил посмотреть на улицу из окна своей квартиры. Так как глазу праздного наблюдателя просто не за что было больше зацепиться, то все взгляды автоматически устремлялись на чудака, решившего прогуляться по пустынному полю среди колышущегося моря зеленой травы. Я много раз ловил эти взгляды из десятков, если не сотен окон, чувствуя себя космонавтом, вышедшим в открытый космос. Жующие в своих тесных кухнях вечернюю жареную картошку и “ножки буша” работяги в растянутых майках и их жены в накрученных на волосы бигуди, наверное, со скучающим любопытством рассматривали мое почти мистическое движение по этой, не омраченной ничем плоскости, с высоко поднятой головой и с бутылкой пива в руке.
III
Черный кассетный стереомагнитофон неизвестной породы раскидывал по всему объёму будки, заполненному амбре Алековой туалетной воды, искаженный звук уже набившего мне оскомину саундтрека из “Криминального чтива”. Буквально за полгода Алек заездил кассету, которую купил сразу, как посмотрел фильм на видео. Все это производило впечатление странной реальности, высушенной до состояния мумии мощной трамвайной печкой, стоящей на четырех силикатных кирпичах напротив продавленного дивана. Еще в будке присутствовал облезлый стул, на подоконнике три полных бутылки портвейна, а на натянутой под потолком проволоке висела выцветшая от дыма и жара занавеска, которая разделяла будку надвое, отделяя диван от окна и печки. Когда собирались четверо, то мы раздвигали занавеску, и пока одна парочка попивала портвейн, сделав музыку громче, другая проверяла на прочность диван. Через некоторое время парочки менялись местами.
– Кха, кха, – откашлялся Алек. – Я от этой, б…ять, печки, скоро легкие свои выплюну, – прохрипел он. – У меня уже иногда кровь идёт. Светка, чё это за хрень?
– Откуда я знаю? Может тубик?
Алек сморщился, как от кислого.
– Ну чё ты гонишь, Свет, – он разозлился. – В натуре, я же сижу в этой маленькой каморке, в которой день и ночь х…ярит эта злое…учая печурка. Вот где моя проблема.
– У тебя проблемы, Алек?
– Ну…, у меня нет проблем, но есть одышка. Светик, помолчи уже. Если бы у меня был тубик, то ты давно бы уже харкала кровью.
– Алек, все я знаю, поэтому и прихожу к тебе, хотя ты до сих пор с ума сходишь по своей Ольге.
– Ты ничего не понимаешь. Это просто юношеская любовь, вот и все.
Светка затянулась сигаретой и протянула мне стакан.
– Плесни, Юра.
Я наполовину налил в граненый стакан вина. Светка кивнула в ответ.
У нее была совершенно незапоминающаяся внешность. Невысокого роста, с уже начинающей расползаться фигурой и еле заметной пока, на самом дне глаз, тоской. Мне приходилось видеть ее только в полумраке этой будки. Светка приезжала на ночь, откуда-то с окраины, когда Алек дежурил, и иногда привозила с собой Вику – тормознутую подругу для меня. Светка и ее подруги были простыми девчонками с восемью классами образования, которых лихолетье начала 90-х заставило бросить учебу и пойти работать в выросшие повсюду как грибы после дождя ларьки и рынки. Вместо сидения за партой в ПТУ или техникуме они вынуждены вкалывать по двенадцать часов в сутки, чтобы не сдохнуть с голода со своими, еще вчера работающими на всевозможных заводах и фабриках, родителями. Для этих девчонок взрослая жизнь уже началась, аквариум, где они жили первые пятнадцать лет, бесцеремонно слили в говенный пруд. Обнаружив себя в диком водоеме под названием “жизнь” со скудной кормовой базой и всевозможными хищниками различного калибра, кто-то растерялся и сразу был съеден, а кто-то посильнее пытается бороться. В соответствии с законом естественного отбора в арсенале их рефлексов остались только базовые, необходимые для выживания. В них уже умерла та щенячья радость, какая просыпается в нас студентах первых курсов институтов после выпитой бутылки портвейна, а сексом они занимаются просто, без лишних прелюдий и особого интереса, с чувством, как мне кажется, легкого женского снисхождения и прагматизма. Я совершенно не знал и не знаю о чем с ними разговаривать, иногда мне кажется, что их интересы ограничиваются только лузганьем семечек да обсуждением своих подруг и знакомых парней. Правда, они и не требуют, чтобы их развлекали. Мне нравятся такие честные отношения, когда девчонки приезжают к симпатичным им парням покурить, выпить вина, послушать музыку, а за это немного их отблагодарить. Они никогда не думают о предохранении, об этом заботимся мы. Не знаю, может в их обесцвеченных перекисью головах бродят мысли о замужестве? Скорее всего, именно такие мысли и заставляют их, несмотря на усталость, плохую погоду, накрасившись, ехать на всю ночь к черту на рога с пересадками в гремящих на ухабах вонючих автобусах. Могучий инстинкт выживания движет миллионами таких девчонок, понуждая подолгу искать на бесчисленных вещевых рынках и рыночках одежду себе по деньгам и по вкусу, примерять понравившуюся, порой раздеваясь почти догола, прикрываясь каким-нибудь плащом или куском тряпки, стоя в углу тесного пятиметрового торгового загончика, убористо завешанного от пола до потолка всевозможными, сомнительного качества и расцветки, турецкими кофточками, блузками, юбками, лосинами и кожаными куртками. Этот же инстинкт заставляет их натягивать якобы итальянские сапоги, стоя на куске раскисшего, сложенного в несколько раз картона, брошенного в лужу, глядясь в небольшой кусок зеркала, рассматривать на себе красного цвета, плохо пошитое, нижнее белье за занавеской, отделяющей от многолюдной улицы, где идет снег, а десятиградусный мороз с ветром на пару тщетно пытающихся прогнать уставших людей по домам. Эти девчонки с животной жаждой жизни, как тягловый скот, нагрузив на себя серую вывихнутую реальность, впрягаются в бытие и тащат его, не задавая вопросов о справедливости происходящего с ними, несмотря на потери среди своих друзей, которых выкашивает герыч, клей и СПИД. Они не требуют слов любви, они не отдаются страсти, они терпеливо, со слабым отсветом надежды, ищут того, кто захочет впрячься в их телегу, разделив с ними нелегкую ношу. От безысходности они часто соглашаются на каких-то совершенно случайных попутчиков, втайне надеясь, что те со временем привыкнут и останутся. Действительно, некоторые остаются, но только лишь затем, чтобы сесть им на шею. Сколько таких простых девчонок в надежде на свой маленький кусочек счастья состарилось раньше времени, надорвалось, так и не найдя его.
Небрежно держа стакан, Светка села на колени Алека и обняла за шею.
– Так, ладно, – сказал я, делая большой глоток портвейна. – Мне скоро надо отваливать, а вы тут развлекайтесь.
– Брось, Юр. Куда ты сейчас пойдешь? Смотри, какая погода, – пытаясь изобразить сострадание, сказала мне Светка.
– Ну, ты мне будешь еще рассказывать какая сейчас погода, когда я только что оттуда, – проворчал я, смотря в черное окно, за которым периодически показывалась часть мокрых ворот, освещенных раскачивающимся фонарем.
Я не на шутку расстроился из-за облома Вики. Мой настрой на пьяный разгульный секс не оправдался, поэтому я решил допить одну бутылку портвейна и оставить Алека со Светкой наедине, удаляясь до дому, до хаты. Я машинально повторил за Брюсом Виллисом: “Zed’s dead baby, Zed’s dead”, притопывая в такт мелодии, снова налил себе и Алеку по полстакана портвейна, закурил, посмотрел на них, пытаясь понять, есть у меня еще время допить бутылку или уже надо сворачиваться. Понимать было нечего, они уже благополучно забыли о моем существовании, самозабвенно целуясь, и отвлекались только на то, чтобы глотнуть вина.
– Друзья мои, я должен вас разочаровать, мне надо идти домой баиньки.
– Посиди еще, Юр, – Алек чувствовал себя немного виноватым.
– И что я буду так смотреть на вашу любовь? Нет, меня дома ждут мама, папа и плюшевый мишка, – усугубил я трагизм ситуации.
– Прикольно! – Светка заржала от души.
– Спасибо тебе Светлана, за то, что ты ценишь мой тонкий юмор, ведь я, в свою очередь, ценю твое ценное отношение к моему юмору.
– Чего? – Светка посмотрела на меня непонимающе.
– Ничего. Я пошел. Алек, закрой за мной дверь, я ухожу.
– Ты чего это… Цоем заговорил? – Светка посмотрела на Алека, и они заржали.
– Заговоришь тут из-за твоих подруг, блин, еще и не так.
– Я че, виновата, что у ее брата не с кем сегодня оставить? – вскинулась Светка.
Не обращая внимания на оправдания, я допил, то что оставалось в стакане, надел его сверху на горлышко пустой бутылки, встал и пошел на выход.
– Юр, ну ты в натуре пошел что ли?
– Если не закроешь за мной ворота, то есть опасность что говно, которое ты тут типа охраняешь, растащат.
Алек нехотя снял с коленей Светку, поднялся, и, потянувшись, пошел к выходу.
– Иду, иду, только говно это никому не нужно. Вообще на этом свете никому ничего не нужно, – философски заметил он, выходя на ветер с дождем. – Юр, почему все так зыбко и неопределенно?
– Потому что у тебя нет цели. Когда у человека есть цель, она как ось пронизывает его, а он как волчок все время крутится вокруг нее и находится в равновесии, а окружающий мир его интересует только с точки зрения ресурсов, необходимых для ее достижения, а не его определенности. Человеку просто насрать на его зыбкость и неопределенность.
– Хорошо сказал. Сам придумал?
– Ну, типа нет, не сам. Я сейчас Ницше читаю, оттуда и почерпнул эту здравую мысль.
– Хорошая мысль. Мне нравится.
– Пользуйся, разрешаю. Можно такую же аналогию провести с велосипедом. Короче, ладно, я пошел. Давай, до завтра. Хорошо вам развлечься, – сказал я и шагнул за ворота в бушующую мокрую темноту.
“До дома двадцать минут ходьбы быстрым шагом”, – прикинул я. “Это если по набережной, а если идти через дворы, то за полчаса дойду, зато там такого ветра нет, да и протрезвею немного”, – обнадеживал я себя.
IV
Сгибаясь под напором ветра, я вышел на заводскую дамбу, перегораживающую реку. Проскочив ее, я должен углубиться во дворы жилых домов. Общий вид, открывшийся с дамбы, сейчас удручал. Более трехсот лет цивилизация волнами омывала берега этой небольшой реки, оставляя каждый раз после очередного пассионарного прилива все новые заводские и жилые здания: Петровская дамба перед безразмерной громадой завода, пара дореволюционных фабричных домов, по какой-то странной прихоти Великой войны оставшиеся в целости, массивные сталинские, окороченные хрущевские пятиэтажки, девяти-шестндцатиэтажки 70-80-х. Казалось, все это разнообразно росло из прибрежного песка и кустов, расползаясь во все стороны. Шарообразные ивы с шапками темных ветвящихся крон, остатками редких пожелтевших листьев, нехотя шевелили своими черными ветками, создавая впечатление воткнутых в песок под разными углами большеголовых изогнутых булавок. Было в этом беспорядке некоторое очарование.
Бросая взгляд на этот пейзаж, я думал о том, что сейчас все как-то измельчало, выдохлось. Вокруг не было ни одного нового здания, во всем ощущалось уныние и запустение. Складывалось впечатление, будто большинство трудоспособного населения вывезли в неизвестном направлении, оставив только постаревших растерянных людей да немного безвольной молодежи, живущей, как и старики, в ожидании скорого конца. По ходу, невдалеке, желтел городской пляж. Гонимая ветром, черная вода, отравленная сбросами свинарников, которые стояли выше по течению, изливающихся из недействующих очистных сооружений еле живого колхоза имени какого-то немецкого коммуниста, отчаянно набрасывалась на песок пляжа, пытаясь с каждой откатывающейся волной забрать часть желтой суши и оставляя взамен на ней полосы пены. Ее маниакально повторяющиеся броски только усиливали впечатление неотвратимости этого процесса. Казалось, сама энтропия, вопреки здравому смыслу вселившаяся в реку, обрела руки и мокрыми пальцами пытается выскрести, убрать все цвета, кроме черного, сравнять любые возвышенности, завершив свое предназначение во вселенной.
“Чего только в голову не залезет с расстройства”, – подумалось мне. “Нет, Вика все-таки сука. Так со мной поступить. Теперь возвращаться домой по такой погоде с бутылкой портвейна в организме не очень-то осмысленное занятие, но хотя бы менее неприятное, чем без портвейна вообще”, – я машинально закурил, пряча сигарету от дождя в ладонь. Прибавив шагу, я уже шлепал по лужам напропалую. “Еще успею посмотреть серию “Полиции Майами” с Доном Джонсом”, – утешал я себя. “Только бы отец уже спал, а то неудобно на него смотреть, когда ему надо бы меня поставить на место, а он уже не может”.
Мне не нравилась эта нынешняя отцовская беспомощность в наших отношениях. Я с детства знал, что отец может меня отходить ремнем или дать хорошего подзатыльника, и я привык его слушаться. Не бояться, нет. Слушаться. Скорее всего, дело было даже не в подзатыльниках и ремне, в конце концов, отец лупил меня раза два-три за всю жизнь, а в моем восприятии его. Для меня он был Богом-отцом, поступки и слова которого не обсуждались и всегда были правильными. Моя собственная воля была вторична по отношению к его воле. Когда я начал взрослеть и приобрел способность самостоятельно мыслить, то стал критически оценивать его поступки. Я делал это с точки зрения подростка с одной стороны, и с позиции умного человека, как мне казалось, с другой. Да-да, почти каждому человеку свойственно считать себя, по крайней мере, неглупым, вот и я, начав бриться и научившись курить, решил, что я самый умный. Поэтому теперь все изменилось. Вся жизнь отца подвергалась с моей стороны критике, и даже больше – обструкции. Одно время он кричал и даже топал ногами в бессильной злобе, но это производило впечатление…, скорее никакого это уже не производило впечатления. Хотя я, конечно, никогда бы не поднял на него руку в ответ, но и подчиняться я уже не хотел. Отец все понимал, но сделать ничего не мог. Наверное, это один из самых страшных моментов для отца во взаимоотношениях с сыном, когда твое чадо, твой ребенок, которого ты носил на руках, вытирал ему сопли и слезы, сынок, который смотрел на тебя с восхищением еще каких-нибудь два-три года назад, теперь отказывается даже не подчиняться, нет, слушать, и ты уже ничего не можешь с этим поделать. Этот процесс эмансипации детей один из самых болезненных для родителей, и чем сильнее родители давили на ребенка, когда он был еще мал, тем сильнее будет его отрицание родительской воли в такой период. Подростковую эмансипацию можно сравнить с распрямлением сжатой пружины. Если пружину сжали очень сильно и при этом не сломали, а бывает иногда и ломают, то в какой-то момент она обязательно разожмется и больно ударит тех, кто держал ее в угнетенном состоянии, мстя за годы бесправия и зависимости. Так устроено у нас даже в интеллигентских семьях, не говоря о рабоче-крестьянской среде. В одной крайности ребенка постоянно ограничивают и тыркают, в другой не обращают внимания и отпускают по воле волн и улицы, и в том и в другом случае дети потом мстят, жестоко мстят. Я не мстил, меня не сильно ограничивали и контролировали, но свою инициацию во взрослую жизнь я тоже все-таки прошел не безболезненно.
Было это примерно два года назад. Тогда я отказался с родителями ехать к бабушке на день рождения. Отец по привычке в ультимативной форме приказал мне собираться и ехать с ними, а я ответил, что не поеду и все. Мать меня уговаривала, но я стоял на своём. В принципе, ничего не мешало мне ехать, но что-то заставляло идти наперекор родителям. И я уперся рогом… В итоге они уехали одни, а я, немного повалявшись перед телевизором, полтора часа спустя поехал вслед. Бабушка и мама очень обрадовались, а вот отец старательно избегал на меня смотреть. Когда родители засобирались домой, тогда он первый раз в жизни спросил меня: “Ты идешь?”. Его вопрос обжег мне желудок, я испугался оттого, что со мной стали считаться. За вдруг обретенной свободой, я как-то сразу почувствовал и груз ответственности. Да, конечно, я иду с ними. Некоторое время отец еще зримо переживал утрату контроля надо мной, но потом смирился и всецело переключился на мать, тем более что она как раз даже нуждалась в его властной опеке, отдав ему всю свою свободу вместе с ответственностью. Наши с отцом отношения вошли в фазу нейтралитета и невмешательства. У меня пока не хватало мозгов прислушиваться к советам, а у отца желания давать их ввиду моей полной незаинтересованности.
Когда весь промокший, я, наконец, подошел к торцу своего дома, очередной налетевший порыв ветра с дождем чуть не сбил меня с ног. По шестнадцатиэтажной глухой бетонной стене лились потоки воды, превращая ее в настоящий водопад. Под ногами у меня бурлили холодные реки. Весь портвейн двести пятьдесят раз выветрился из организма, и я, мечтая теперь только о горячем душе, зашел в подъезд. Тусклая лампа за полусферическим плафоном желтым кружком боязливо прилепилась к грязному потолку. Оплавленная спичками пластмассовая кнопка вызова лифта светящимся красным глазом выглядывала из стены. Темные заплеванные углы испускали запах мочи и чего-то враждебного. В щели раздолбанной подъездной двери со свистом рвался мокрый ветер с улицы. Он невесело шелестел листочками тонких рекламных газетенок, которые обильно и агрессивно лезли из поломанных железных почтовых ящиков. В воздухе присутствовал какой-то лишний для этого места запах. Пахло горелым. Сейчас родной подъезд показался мне незнакомой сумрачной пещерой будто бы предваряющей ад. Нажав на подбитый глаз-кнопку, я стал ждать прихода лифта. Приближающиеся скрипы и шорохи из шахты возвестили о его приходе. Двери открылись, и на меня пахнуло горелым пластиком. Откуда-то свысока мне как будто послышался смех. В данных обстоятельствах он показался противоестественно веселым и неуместным. Потом все звуки, кроме подвывания ветра, стихли. Неисправное освещение кабины постоянно мигало, грозясь совершенно потухнуть. Кабина стояла приглашающе пустая, только в ее потолке кто-то выломал прямоугольник пластиковой обшивки, а края поджег. Небольшие языки пламени лениво обгладывали пластик, едва рассеивая вокруг себя черноту уходящего вверх туннеля. У меня не оставалось сил подниматься пешком на десятый этаж, поэтому я вошел в лифт и нажал нужную кнопку. Двери со скрежетом закрылись, свет окончательно погас, и кабина пошла вверх. Одновременно с этим вдруг многократно усилившийся огонь с ревом устремился внутрь кабины и опалил мою голову и плечи. Мокрые волосы и джинсовка мгновенно нагрелись, но, слава Богу, не воспламенилась. Чтобы не сгореть, я бросился на пол. Поток воздуха, проходя через отверстие в потолке, раздувал огонь как в мартеновской печи. Ядовитый дым наполнил кабину. “Так, наверное, выглядит ад”,– промелькнула у меня мысль. Я начал задыхаться. Обычно время в лифте идет быстро, каких-то пятнадцать-двадцать секунд, и ты уже перед дверью своей квартиры, исключения составляют случаи, когда очень хочется по нужде, тогда время предательски растягивается. Но сейчас все было гораздо хуже. Я лежал на мокром грязном полу лифта, который, казалось, все медленнее и медленнее, как будто все более тяжелея от наполнявшего его дыма, пытался ползти вверх. В какой-то момент я решил, что он никогда не доползет до десятого этажа, навсегда застряв посередине пути с моим обгоревшим черным трупом. Изо всех сил задерживая дыхание и сильно сжав веки, я лежал и думал о том, что один неверный шаг, совершенный по глупости несколько секунд назад, так мгновенно и фатально сказался на моей судьбе, так внезапно и изощренно ее обрывая. Я думал о том, что весь антураж подъезда кричал об опасности, но я не обратил внимания на эти предупреждения. Теперь я был уверен, что меня предупреждали. Но также во мне росла уверенность и в том, что исправить уже ничего нельзя. Я сам сделал шаг в кабину и нажал на кнопку. Оцепенение, как змея, вылезло из заходящегося от страха сердца и сковало все тело. От меня уже ничего не зависело, ожидание смерти сломило волю, оставалось надеяться только на чудо. Я испугался внезапности, близости и неотвратимости смерти, которую никогда не звал. Через секунды бесконечности лифт внезапно остановился, и пламя тут же уменьшилось, прекратив свои попытки сжечь меня. Теперь я оказался просто в газовой камере. Только родившаяся надежда на спасение тут же умерла задохнувшись. От удушья сознание уже покидало меня, промелькнула и исчезла вместе с надеждой мысль, что лифт все-таки сломался, и теперь мне конец, но тут двери, скрипя, начали раздвигаться. Мое тело само инстинктивно поползло к спасительному выходу. Слезящиеся глаза различали впереди желтеющую светом сорокаваттной лампочки спасительную площадку. Вот знакомая, исчерченная и источенная затушенными окурками стена напротив дверей лифта, запах мусоропровода, который сейчас был слаще любого запаха в мире, такой животворящий, что хотелось плакать и смеяться от его вони. Я жив! Чудо произошло – я избежал смерти.
Часто ли каждый из нас сталкивается лицом к лицу со смертью? Со своей, думаю, почти никто из ныне здравствующих никогда не встречался. Но, как ни странно, смерть всегда рядом. Когда едете на машине по обычной двухполосной дороге, вы не отдаете себе отчета о том, что в каждой встречной машине проносится Смерть. Она или заглядывает вам в глаза или, совсем не смотря в вашу сторону, проносится в полуметре, но каждый раз это Смерть. Знайте, если вы до сих пор живы, то только потому, что у нее нет на ваш счет пока никаких распоряжений. Торопитесь жить. Живите так, чтобы Господу было интересно за вами наблюдать, ведь только так у вас будет время и возможности, которые Он вам предоставит.
До этого я думал, что Бог в какой-то момент умер, как утверждал Ницше. Возможно, это произошло гораздо раньше моего рождения, хотя комсорг школьной дружины говорил, что Он никогда и не существовал, и поэтому я всецело предоставлен в распоряжение Партии и Правительства, которые, правда, исчезли вместе с комсоргом так стремительно, что я даже не успел об этом пожалеть. Тогда меня мало интересовало, как так случилось, что Бог умер, но ведь все когда-нибудь умирают, решил я. У меня была еще масса невыполненных дел, недодуманных мыслей, несовершенных поступков, меня захлестывала энергия молодости, которая может быть избыта только временем или тяжелой болезнью, и никак иначе, считал я. Посмотрите весной на березу, а затем сделайте в ней отверстие, и вы увидите, какая энергия таится в этой белой красавице, вот то же самое происходит в молодости, когда внутренняя энергия и желания переполняют вас. Да! И скажите, при чем здесь Бог?
Я хотел жить, и любые препятствия в осуществлении этого желания устранялись мной с юношеской бескомпромиссной незамедлительностью сразу по возникновению. Только в этот раз все было иначе, изменить я ничего не мог. Я сделал выбор, войдя в лифт и нажав кнопку своего этажа, а дальше все пошло помимо моей воли. Огонь и лифт не подчинялись мне, поэтому я за каких-нибудь двадцать секунд пережил изумление, надежду, отчаяние. Как мне наглядно показали, секунда может быть невероятно длинным сроком, если ею измеряется смерть. Нет, конечно, случаются гораздо более жуткие и продолжительные трагедии, когда обреченные моряки в подводной лодке медленно погибают в течение нескольких часов от удушья или когда больные раком без тени надежды ждут смерти в хосписе. Говорят, что Бог посылает человеку только те испытания, которые тот в силах выдержать. Если это так, то почему Он непременно хочет проверить людей таким страшным способом, перед тем, как лишить жизни, если исход не зависит от их поведения перед смертью? Бог настолько любопытен, или каждый делает выбор в свое время, и возможно задолго до…?
Лежа на холодном бетонном полу лестничной площадки, жадно ловя ртом спасительный воздух, я понял, что Ницше и комсорг ошибались. Наступило чувство неимоверного облегчения, словно я сдал какой-то неведомый, но сложнейший экзамен и прошел в следующий тур, правда, непонятно какой. Я понял, это было предупреждение. Предупреждение о том, что от нашего выбора зависит судьба. Это было первое, но не единственное послание.
Дверь квартиры открыла мать. Отец давно спал, а она вместе с нашим котом Степкой ждала меня. Наверное, все матери ждут своих детей, сколько бы времени не прошло, даже засыпая, и во сне они не перестают нас, своих детей, ждать.
– Есть хочешь? – шепотом спросила мама, поправляя шерстяной платок, наброшенный на плечи.
– Хочу, – я вошел и стал разуваться.
– Что так от тебя дымом пахнет?
– Горел.
– Как горел? – глаза матери округлились. – Что случилось, Юрочка? – Мать обеими руками нервно сжимала на груди концы платка.
– Как Лазо, – ответил я с усмешкой, но поняв, что пошутил неудачно, решил быстро переменить тему. – Мам, да все нормально. Я дома, ты тоже. Отец спит?
– А что отец? – начала еще больше волноваться мама. Я понял, что повело совсем в непонятную сторону, и, решив закончить этот, в общем-то, дурацкий разговор, произнес, – Дай быстрее чего-нибудь поесть, мам, а потом я спать… Спать сильно хочется, – при этом я снял с себя всю мокрую грязную одежду и бросил ее в стиралку.
Мать, говоря себе что-то под нос, пошла на кухню, а я в душ. Наша десятиметровая кухня, кроме гарнитура, изготовленного совсем недавно где-то в Петербурге, вмещала в себя, старый, моего возраста полированный стол, накрытый застиранной скатертью в красно-белую клетку, того же возраста двухкамерный холодильник «Мир», пять обитых красной дерюжной тканью стульев, лет которым было чуть меньше, чем столу и небольшую тумбочку, на которой гордо чернел новый телевизор «Сони» «Хайблэктринитрон», пульт от которого всегда лежал на столе. Неубранные в холодильник, обязательные на большинстве русских кухонь 90-х, жареные «ножки Буша» с картошкой, уютно лежа в исцарапанной вилками и ножами тефлоновой сковородке, ждали, когда мать придет и разогреет их для припозднившегося дорогого сына.
– Ужас, какая погода, – мать включила электрическую конфорку, когда я сел за стол и уставился в телевизор. – Где ты был Юрочка?
– К Алеку на стоянку ходил.
– И чего ты его Алеком называешь?
– Он сам так просит.
– Когда ты ушел, Валерка заходил и спрашивал, не пойдешь ли ты к Лешке, хотел что-то с тобой передать, – мать сняла с крючка над плитой старую ажурную чугунную подставку и аккуратно опустила на нее сковородку со скворчащими ножками.
– Вилку-то дай, – недовольно пробурчал я. – Вечно ты все забываешь. Одно сделаешь, другое забудешь. Вот всегда ты так, суетишься, суетишься, вместо того, чтобы взять все сразу и поставить на стол. Кетчуп вот не достала.
– А я финский купила, – произнесла, заискивающе улыбаясь, мать и достала из холодильника большую красную пластмассовую бутылку с белой этикеткой, на которой алел помидор слова «Tomaatti ketsuppi» и еще какие-то надписи по-фински.
– Это ты хорошо подгадала,– я смягчился. Перевернув бутылку и обильно полив кетчупом картошку, я переключил на четвертый канал, на котором у нас было настроено «НТВ». – О, уже началась «Полиция Майами», что совсем хорошо. А жизнь-то налаживается, – повеселев, сказал я, и добавил, – иди спать, мам, я уже здесь сам как-нибудь.
Мать встала, еще раз внимательно посмотрев на меня, как бы прикидывая в уме, точно все ли со мной в порядке, и пошла спать. Комок в горле от пережитого страха понемногу рассасывался. Мне стало гораздо легче, уже почти совсем отпустило. Дон Джонсон в непременной жилетке опять гонял какого-то криминального кубинца по Майами, а я ел жареную помощь братской Америки с Новгородской картошкой.
За окном бушевала стихия, а в подъезде поджидал очередную жертву горящий лифт. Подумав об этом, я поставил грязную тарелку в мойку и пошел в коридор. Да, с этим говенным лифтом надо что-то сделать сейчас, пока в нем еще кто-нибудь не проехал и не сгорел заживо или не задохнулся насмерть. Намочив в ванной половую тряпку, я тихонько открыл входную дверь. На цыпочках, пройдя к двери на лифтовую площадку, я приоткрыл ее, но сквозняк моментально с шумом захлопнул за мной дверь в квартиру. “Блин, всех перебудил, наверное”, – подумал я, досадуя на себя за глупую непредусмотрительность. Замерев с мокрой тряпкой в дверях, я прислушивался к завываниям ветра. На площадке по-прежнему воняло жженым пластиком. Оставив дверь открытой, я нажал кнопку вызова лифта. Моментально, как мне показалось с жадностью, двери разъехались в стороны, и передо мной открылась темная кабина. Нервный мерцающий свет горящих краев дыры в потолке лифта начал постепенно разгораться от сквозняка. Восходящим потоком воздуха дым уносило в шахту, как в трубу. Стоя на площадке, я нажал кнопку блокировки дверей, затем вошел в лифт. Горящий расплавленный пластик, который уже обильно накапал на пол, я затоптал своими мокрыми ботинками и начал сбивать пламя с краев дыры.
– Юра, что ты делаешь? – в дверях стояла испуганная мать.
– Да, вот… какие-то козлы подожгли, а люди могут пострадать. Сейчас погашу и домой зайду. Ты иди, а то простудишься. – Двери стали закрываться, и я быстро нажал кнопку блокировки. Двери сначала послушно остановились, а затем разъехались.
– Новую тряпку испортил…, – мать с сожалением посмотрела на половую тряпку.
– Хрен с ней. Мало у нас тряпок что ли?
Я затушил последний горящий участок, скомкал тряпку, и, выйдя из лифта, пошел в тамбур, где проходил мусоропровод. Двери лифта закрылись. Мать стояла и ждала. Затолкав в мусороприемник ставшую вонючей тряпку, я закурил. Я не любил курить при матери, поэтому стоял в тамбуре и, стряхивая пепел на цементный пол, заново переживал свою последнюю поездку на лифте. Потом, вернувшись на площадку, еще раз нажал на кнопку вызова. Теперь кабина оказалась совершенно темной, нигде ничего не горело. Мать, кутаясь в платок, тоже заглянула в лифт. Насыщенный влагой ветер все также завывал и через все щели рвался внутрь дома. Мы закрыли за собой дверь с лифтовой площадки. Голос ветра стал писклявым, менее уверенным, но был еще злым и настырным. Когда мы зашли в квартиру, и я закрыл входную дверь, ветер, протискиваясь между дверью и порогом, сменил тон на тоненький, просящий. Он уже не пугал и даже не раздражал.
– Как ты в этом лифте ехал, ведь там так воняет дымом? – мать испуганно смотрела на меня.
Она все время боялась за меня, отца, деревенский дом в Новгородской губернии, оставленный на зиму без присмотра, за квартиру летом, когда они с отцом жили в деревне, за меня в этой квартире. Рано состарившаяся из-за всех этих страхов, мать уже давно совершенно перестала за собой следить, превратившись в маленькую седенькую бабульку с тревожными глазами и неуверенными движениями. Полностью зависимая от отца, она, тем не менее, проявляла чудеса настойчивости в вопросах, которые были для нее жизненно важными. Отцовское решительное желание переселиться насовсем в деревню увязало в неявном, но непробиваемом сопротивлении матери. Очередной разговор о переезде, который начинал отец, заматывался, она меняла повестку так искусно, что я иногда даже удивлялся, почему мать в свое время не занялась профсоюзной работой, а убила жизнь в бухгалтерии. То, как она вела разговор, напоминало мне мастер-класс какого-нибудь сэнсэя по айкидо, играючи обращающего силу нападающего против него самого, при этом, почти не затрачивая собственной энергии. Время уходило, отец бесился, но, несмотря на все разговоры, которые он упорно заводил, переезда так и не следовало. Весной они уезжали в деревню, а осенью, когда включали отопление в квартире, возвращались обратно. Какого-то рационального объяснения своему упорному нежеланию переезжать мать никогда не давала. Также мать никогда не объясняла чего и почему она все время боится. Наверное, она и не могла этого сделать на понятном для нас с отцом языке, а адекватного переводчика с ее женской логики на нашу не было. Так мы и жили: мать, внешне полностью подчиненная воле отца и не возражающая явно против моих взглядов на жизнь, отец, подавляющий мать, но не способный переломить ее в принципиальных вопросах, и я, бунтующий, вышедший совершенно из под его контроля, но связанный неразрывной нитью взаимной эмоциональной необходимости с матерью.