Я ему помалюю!
Станислав был известной личностью… Художник, поэт, и запойный пьяница в одном лице, он был изгнан женой за пристрастие к алкоголю и ничегонеделание… Никто не знал, на что он живет!
Я уже мчался по поселку, по смолистому гудрону…
***
Двор полуразвалившейся дачи Станислава представлял собою настоящие джунгли из темно-зеленых кустов, буйно разросшихся деревьев, бросавших синие тени, диких шипастых цветов и пряно пахнущего бурьяна.
Пройдя по колено в траве, раздвинув широкие разлапистые листья, я увидел сарай-развалюху, позеленевший стол с грудой запыленных книг, по которому расхаживали голуби. В петли дверей сарая была заложена деревяшка.
Продираясь далее, сквозь эти тропические дебри, по едва заметной протоптанной тропке, я наконец-то выбрался на полуразвалившееся крыльцо… Доски запели у меня под ногами, вынудив на минуту остановиться и прислушаться. Вокруг все гудело, ухало, стонало и трещало. Мириады диких существ освоили зелено-голубые джунгли Станислава, готовые броситься на меня в неистовом припадке.
Я открыл висевшую на одной петле дверь. В разбитых окнах гуляли сквозняки, а в углах застыли толстые пауки на канатных нитях. Исцарапанный, с подпалинами, стол украшали мутные бутылки, по виду – старинные.
В другой комнате, в которую мне удалось войти, переступая через вещи на полу, застыли полотна с глазастыми звездами, безумными ведьмами летевшими на метлах, с длинноносыми существами из ада, поджаривающими субтильных человеков, с уродами-великанами, жрущими пойманных детей, толстыми карликами, с кинжалами в заросших кольцеватыми волосами руках, с бледными скелетообразными мертвецами, с поднятыми вверх руками встающими из могил, с черными воронами, которые клевали насаженных на столбы окровавленных людей…
Вся эта страшная компания персонажей картин Станислава визжала и ревела, неистовство улюлюкая, казалось, была готова было растерзать вошедшего чужака. И меня спасло лишь явное отсутствие дирижера этого безумного оркестра, пребывавшего в неизвестности.
Разметывая палкой заросли, я, наконец-то, вышел на поляну, где застыл мольберт с натянутым полотном. Станислав работал на пленэре, но самого безумного живописца не было видно.
Пройдя несколько шагов, я с силой встряхнул паутинный кокон (так можно было назвать старый залатанный гамак), откуда тяжелой грушей выпал бородатый крепыш, возмущенно завопивший, но заткнувшийся, едва лишь увидевший меня.
– Станислав,– обратился жестко я, не здороваясь, к хозяину кокона. – Ты ночевал у меня на даче?
Потрясенный художник что-то заблеял, сонный, словно ленивец из амазонской сельвы.
– Ты не крути, тебя ведь видели, – сказал я и еще сильнее тряхнул живописца одной рукой, а другой взяв за яблочко. – Гад, ты зачем бумаги жег?
Он затрясся мелкой дрожью…
– Юра, прости, думал тебе они не нужны будут…. Х-хоолодно было, Юра, а твои родители ведь уже того….
– Чего – того?! – взревел я. – Признавайся, письма жег?
– Нее, – протянул он, пытаясь мотать головой. – Только газеты.
– Не ври, – ответил я, – видны обгорелые ошметки…
– Нет, я лишь пару…. Остальное в макулатуру хотел сдать.
– Где твоя макулатура? – вскричал я, чувствуя близкую удачу.
Я отпускаю гения живописи, и тот ведет меня через джунгли к своему сараю, ловко отмахиваясь от летающих тварей, убирая машущие лапы веток, да отшвыривая шипастые обломки досок с гвоздями.
– Вот, Юра, а ты переживал, – сказал он, указывая на белеющую бело-серой горой кучу газет, журналов и книг в центре строения.
Около получаса, извозившись в пыли, мы, с примирившимся Станиславом, искали в куче жемчужное зерно.
Отряхнувшись, мы вышли во двор и сели в старинные визжащие кресла, неведомо откуда принесенные вездесущим художником. Отодвинув груду грязных, рассохшихся книг, измазанных голубиным пометом, я выложил на потемневший от дождей, покрывшийся зеленой плесенью стол связку писем. Но осмотр конвертов ничего не дал! Никого похожего на
Отмахиваясь от глупых расспросов подобострастного художника, уже сгонявшего в дом и предлагавшего мне выпить остатки подозрительной мутной жидкости, я тяжело вздохнул, и выхватил из груды первую попавшуюся книгу.
Закладка выпала, книга открылась на странице, где мелькнуло знакомое имя.
– Это, я значит, почитать оставляю, – объяснил художник, кивнув на книгу.
На странице значилось:
И ниже:
«Что? Друд? … Стоп, опять за последние дни мне попадается это имя», подумал я, и перевернул книгу.
На обложке значилось:
Что-то смутное мне припоминалось…. Читал в далеком детстве!
Я поднял с притоптанной травы закладку. Это был конверт с письмом, явно неотправленным. Я вынул пожелтевшие листки, написанные рукой отца.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ИСПОВЕДЬ ОТЦА
Первое, что помню после долгого забвения: сижу в старинном кресле, и какие-то люди в форме поднимают меня за руки, пеняя на то, что я надолго расселся, а время идет!
Один из них все пытался принудить меня рассказать о тайниках, в которых спрятаны шпионские материалы.
Я делал усилия, пытаясь понять, о чем идет речь.
Память возвращалась медленно, кусками, обрывками.
Вот я выступаю со стихами перед группой детей в пламенеющих галстуках, а вот – на каком-то заседании, очевидно, писательском. Потом в памяти возник торжественный прием в большом здании, роскошно убранный стол и почему-то подумалось, что это Кремль. Мелькают восторженные лица, аплодирующие руки, блистают вспышки фотоаппаратов…А тут рядом, в этом мире – люди в форме (как я потом понял, работников МГБ), которые что-то требуют от меня, чего-то домогаются!
– Простите меня, ради бога, – выдавливаю я из себя первые слова, удивляясь своему голосу и манере говорить. – Я ничего не помню!
В комнате беспорядок, разбросаны вещи – происходит обыск.
– Про бога вспомнили! – сказал главный в форме. Это был высокий, плечистый человек, с резкими чертами лица. – А о своих шпионских тайниках забыли! Ничего, холодная камера быстро развяжет вам память! В машину его!
Меня ведут вниз по лестнице, на площадках хлопают двери, в замочных скважинах – глаза любопытных. И я их чувствую на себе, эти десятки глаз.
Выходим в морозную свежесть, на покрытую серым снегом длинную улицу.
Я на мгновение гляжу в небеса, будто ищу там Бога, но синие, с багровым оттенком, тучи надежно скрывают его лик.
«Черный ворон» увозит меня, как казалось тогда – в неизвестность.
Сидя в машине между двумя крепкими оперативниками, я напрягал память, извилины своего мозга, пытаясь понять, кто я, откуда, и что со мной произошло.
Дальше была, как и обещано, камера, и тяжелые, ежедневные изнурительные допросы.
В конце концов сознание медленно прояснилось, появилось четкое понимание кто я и где живу. Я – поэт, живу в советской стране, пишу для детей, а теперь арестован и идет следствие.
На первом же допросе следователь, застенчивый и усталый человек средних лет в потертом костюме, прятавший тусклые глаза за стеклышками очков, приторно вежливый (сейчас уже забылась его фамилия), предъявил мне обвинение в «троцкизме», цитируя, наверное, мои же собственные строчки из сборника:
Я не знал, что сказать на это… Это я написал эту дребедень? Мне не верилось, но мое собственное имя на обложке, которое я как раз помнил четко, имя
Я смотрел в окно, на красные черепичные крыши, покрытые островками синего снега, и пытался дать объяснение всему, что происходит.
Я заявлял, что возможно есть и другой поэт Шаров, и что все происходящее – какое-то недоразумение, что меня взяли по ошибке, и что я, наверное, болен и потому ничего не помню, и этим только разгневал вежливого следователя.
– В карцер! – следователь отдал распоряжение не свойственным его природе резким голосом.
Потом я сидел в холодной одиночной камере, размером в полшага, на хлебе и воде.
И вновь допросы.
Уже в камере у меня произошло очередное прояснение. Я вспомнил, кто такой Троцкий, о чем и заявил следователю на очередном допросе примерно в таких словах:
Он грохнул кулаком по столу.
– Создателями Красной Армии являются товарищ Ленин и товарищ Сталин! И не разводите мне здесь антисоветскую агитацию!
И вновь тяжелая, изнуряющая пытка заключением. Мне двое суток не давали есть и пить. Но, самое тяжелое было то, что я с большим трудом сознавал свою личность, и крайне смутно помнил все события, связанные с моей жизнью. В бессилии я бился о стены моей тюрьмы, разбил себе лоб и расцарапал лицо. Но моя смерть не входила в планы очкастого дознавателя, и врывавшиеся стражники, сковывали меня, после чего я не мог приподняться с металлической койки. Врач с гибкими обезьяньими руками делал укол, и успокоение приходило ко мне. Как ни странно, пара таких уколов способствовала некоторому просветлению в памяти.
Впрочем, далее пошли дела еще хуже.
Мне стали инкриминировать шпионаж в пользу Германии.
Доказательством служили якобы мои же слова из стихотворения:
Дальнейший текст сочинения забылся, ибо мне окончательно вышиб мозги истеричный крик моего на вид вежливого следователя:
– Вы являлись немецким шпионом! Кто из членов писательской организации вас завербовал? Какие задания вы получали?!
Когда я в отчаянии, в сотый раз твердил, что я ничего не знаю, и не помню, страж государства заговорил более спокойно, но въедливо:
– Ах, опять память отшибло? Зато писатель Кунц все замечательно помнит. Вот его показания о том, как он завербовал вас, включив в свою шпионскую сеть.
И он вынул из папки и показал мне листок, очевидно, с показаниями этого неведомого мне Кунца.
Далее была очная ставка с Кунцем.
Сейчас, когда я пишу эти строки, он напоминает одного из персонажей Гофмана. Его физиономия с бегающими маленькими глазками, согбенное тело по сей день стоят перед глазами. К моему большому удивлению, хоть я видел этого человека впервые, он активно уверял, что давал мне задания вести подрывную деятельность путем проведения антисоветской пропаганды. Причем, не только в литературе – своими произведениями, но и оказывать посильную помощь другим «врагам народа», которые собирались взорвать писательский дом. Таким образом наша тайная организация хотела погубить нужных нашей культуре, преданных стране Советов литераторов!
Очная ставка немного поколебала мою уверенность в собственной непогрешимости. Я начинал лихорадочно вспоминать, не совершил ли действительно чего-то предосудительного, а вечером вновь рвал на себе волосы, стучал в железные двери моей тюрьмы, и все начиналось сначала. Успокоенный уколом, я лежал в бессилии. Утешением для меня и спасением от помешательства рассудка было видеть белоснежные тучки, да повторять строчки поэтов, проносящиеся и кипящие в голове.
Был помню еще один день, когда мне задавали вопросы, ни на один из которых я не знал ответа.
Следователь, рассердившись несуразному моему бормотанию, ударил ладонью по столу, когда вдруг прозвучал громкий голос, говоривший с едва-едва различимым акцентом:
– Да ладно, оставьте его. Вы что не видите, он действительно ничего не помнит…
Я с трудом повернул тяжелую голову, чтобы узнать, кому же принадлежали столь мудрые слова, и увидел, как из глубины комнаты поднялась фигура в костюме с головой орла. Острый клюв раскрывался при произнесении слов. Но, наверное, мне все это просто почудилось из-за темноты, царившей в кабинете.
В полосе яркого оконного света стало видно, что слова принадлежали не какой-то хищной птице, а всего лишь невысокому, чуть полноватому лобастому человеку. Его длинный нос украшало пенсне.
Он подошел ко мне, положил руку на мой разорванный пиджак, сказал
До сих пор слова эти, интонация, с которой они произнесены, стоят в моей голове.
На следующий день вежливый следователь, более не кричавший, попросил меня подписать признание в антисоветской пропаганде и агитации.
Чтобы положить конец мучениям, я выполнил просьбу, и следователь, наконец-то выдавивший из себя улыбку, приказал меня покормить.
Разбудили меня на рассвете. Двое людей велели вставать и идти. Поглаживая давно небритый подбородок, подтянув повыше спадающие брюки, плохо понимая суть происходящего, я поплелся куда приказали.
Мы долго спускались вниз по выщербленным множеством ног ступенькам, я глотал затхлый запах, и все боялся споткнуться. Далее вел длинный коридор.