Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Том 2. Биография - Виктор Борисович Шкловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лазарет был хороший, и я в нем начал писать первую книжку своих мемуаров: «Революция и фронт».

Была весна. Ходил по набережным. Как каждый год.

Летом продолжал писать, в Троицын день писал на даче в Лахте.

Стекла дрожали от тяжелых выстрелов. Кронштадт весь в дыму перестреливался с «Красной Горкой»[369]. Письменный стол дрожал.

Мама стряпала пирожки. Молола пшеницу в мясорубке, муки не было. Дети радовались даче, потому что у них есть грядки.

Это неплохо, это инерция жизни, которая позволяет жить, а привычка повторять дни залечивает раны.

Еще осенью во «Всемирной литературе» на Невском открылась студия для переводчиков[370].

Очень быстро она превратилась просто в литературную студию.

Здесь читали Н. С. Гумилев, М. Лозинский[371], Е. Замятин, Андрей Левинсон[372], Корней Чуковский, Влад. Каз. Шилейко[373]; пригласили позже меня и Б. М. Эйхенбаума.

У меня была молодая, очень хорошая аудитория. Занимались мы теорией романа. Вместе со своими учениками я писал свою книжку о «Дон Кихоте» и о Стерне[374]. Я никогда не работал так, как в этом году. Спорил с Александрой Векслер[375] о значении типа в романе.

Так приятно переходить от работы к работе, от романа к роману и смотреть, как они сами развертывают теорию.

С Невского мы скоро перешли на Литейную в дом Мурузи[376].

Студия уже отделялась от «Всемирной литературы».

Квартира была богатая, в восточном стиле, с мраморной лестницей, все вместе очень похоже на баню. Печку топили меньшевистской литературой, которая осталась от какого-то клуба.

Осенью наступал Юденич[377].

С Петропавловской крепости стреляли по Стрельне.

Крепость казалась кораблем в дыму.

На улицах строили укрепления из дров и мешков с песком.

Изнутри казалось, что сил сопротивления нет, а снаружи, как я сейчас читаю, казалось, что нет силы для нападения.

В это время дезертиры ездили в город на трамвае.

И выстрелы, выстрелы были в воздухе, как облака в небе.

В гражданской войне наступают друг на друга две пустоты.

Нет белых и красных армий.

Это — не шутка. Я видал войну.

Белые дымом стояли вокруг города. Город лежал как во сне.

Семеновский полк разрешился своей три года подготовляемой изменой[378].

А ко мне пришел один мой товарищ солдат и сказал:

«Послушай, Шкловский, говорят, на нас и финляндцы будут наступать, нет, я не согласен, чтобы нас третье Парголово[379] завоевывало, я в пулеметчики пойду».

Осажденный город питался одной капустой; но стрелка манометра медленно перевалила через ноль, ветер потянул от Петербурга, и белые рассеялись.

Настала новая зима.

Жил я тем, что покупал в Питере гвозди и ходил с ними в деревню менять на хлеб.

В одну из поездок встретил в вагоне солдата-артиллериста. Разговорились. Его вместе с трехдюймовой пушкой уже много раз брали в плен, то белые, то красные. Сам он говорил: «Я знаю одно — мое дело попасть».

Эту зиму я работал в студии и в газете «Жизнь искусства», куда меня пригласила Мария Федоровна Андреева[380]. Жалованье было маленькое, но иногда выдавали чулки. Но чем мне заполнить зиму в мемуарах так, как она была заполнена в жизни?

Я решил в этом месте рассказать про Алексея Максимовича Пешкова — Максима Горького.

С этим высоким человеком, носящим ежик, немного сутулым, голубоглазым, по виду очень сильным, я познакомился еще в 1915 году в «Летописи».

Необходимо написать еще до всяких слов о Горьком, что Алексей Максимович несколько раз спас мою жизнь. Он поручился за меня Свердлову, давал мне деньги, когда я собирался умереть, и моя жизнь в Питере в последнее время прошла между несколькими учреждениями, им созданными.

Пишу это все не как характеристику человека, а прямо как факт моей биографии.

Я часто бывал в доме Горького.

Я человек остроумный и любящий чужие шутки, а в доме Горького много смеялись.

Там был особый условный тон отношения к жизни. Ироническое ее непризнание.

Вроде тона разговора с мачехой в доме героя «Отрочества» Толстого.

У Горького в «Новой жизни» есть статья о французском офицере[381], который в бою, видя, что отряд его поредел, закричал: «Мертвые, встаньте!»

Он был француз, верящий в красивые слова. И мертвые, потому что в бою многие испуганные ложатся на землю и не могут встать под пули, — мертвые встали.

Прекрасна вера и небоязнь французов героизма. А мы умирали с матерщиной. И мы, и французы боимся смешного, но мы боимся великого, нарядного как смешного.

И вот мы в смехе кончаемся.

Жизнь Горького — длинная жизнь, из русских писателей он умел, может быть, один в свое время внести в Россию нарядность героев Дюма, и в первых вещах его мертвые вставали.

Большевизм Горького — большевизм иронический и безверный в человека. Большевизм я понимаю не как принадлежность к политической партии. Горький в партии никогда не был[382].

Мертвых нельзя водить в атаку, но из них можно выложить штабеля, а между штабелями проложить дорожки, посыпать песочком.

Я ушел в сторону, но все, организующее человека, лежит вне его самого. Он сам место пересечения сил.

Народ можно организовать. Большевики верили, что материал не важен, важно оформление, они хотели проиграть сегодняшний день, проиграть биографии и выиграть ставку истории.

Они хотели все организовать, чтобы солнце вставало по расписанию и погода делалась в канцелярии.

Анархизм жизни, ее подсознательность, то, что дерево лучше знает, как ему расти, — не понятны им.

Проекция мира на бумаге — не случайная ошибка большевиков.

Сперва верили, что формула совпадает с жизнью, что жизнь сложится «самодеятельностью масс», но по формуле.

Как дохлые носороги и мамонты, лежат сейчас в России эти слова — их много! — «самодеятельность масс», «власть на местах» и ихтиозавр «мир без аннексий и контрибуций», и дети смеются над подохшими и несгнившими чудовищами.

Горький был искренним большевиком.

«Всемирная литература». Не надо, чтобы русский писатель писал что хочет, надо, чтобы он переводил классиков, всех классиков, чтобы все переводили и чтобы все читали. Прочтут все и всё, всё узнают.

Не надо сотни издательств, нужно одно — Гржебина. И каталог издательства на сто лет[383], сто печатных листов каталога на английском, французском, индокитайском и санскритском языках.

И все литераторы, и все писатели по рубрикам, под наблюдением самого С. Ольденбурга[384] и Александра Бенуа, запомнят схемы, и родятся шкапы книг, и всякий прочтет все шкапы, и будет все знать.

Тут не нужно ни героизма, ни веры в людей.

Пусть не встанут мертвые, за них все устроят.

Горький и Ленин недаром встретились вместе.

Но для русской интеллигенции Горький был Ноем.

На ковчегах «Всемирная литература», «Изд. Гржебина», «Дом искусств»[385] спасались во время потопа.

Спасались не для контрреволюции, а для того, чтобы не перевелись грамотные люди в России.

Большевики приняли эти концентрационные лагеря для интеллигенции. Не разогнали их.

Без этого интеллигенция выродилась бы и исхалтурилась начисто. Большевики же получили бы тогда тех, которые не умерли, — прохвостов, но в полную собственность.

Таким образом, Горький был идеологически не прав, а практически полезен.

У него манера связывать энергичных людей в связки — выделять левитов[386]. Последней из этих связок перед его отъездом были «Серапионовы братья»[387]. У него легкая рука на людей.

В человечество Горький не верит совершенно.

Людей Горький любит не всех, а тех, кто хорошо пишет или хорошо работает…

Нет, не пишется и не спится мне.

И белая ночь видна из окна, и заря над озимями.

А колокольчики лошадей, выпущенных в лес на ночь, звенят.

То-ло-нен… То-ло-нен.

Толонен — фамилия соседнего финна.

Нет, не пишется и не спится мне.

И белая ночь видна из окна, и заря над озимями.

И в Петербурге дежурит в небе богиня цитат, Адмиралтейская игла.

А из окна Дома искусств видит моя жена зеленые тополя и зарю за куполом Казанского собора.

А тут Толонен…

Не быть мне счастливым.

Не скоро сяду я пить в своей комнате за каменным столом чай с сахаром из стаканов без блюдец в кругу друзей и не скоро увижу кружки от стаканов на столе.

И не придут ко мне Борис Эйхенбаум и Юрий Тынянов, и не станут говорить о том, что такое «ритмико-синтаксические фигуры»[388].

Комната плывет одна, как «Плот Медузы»[389], а мы ищем доминанту искусства, и кто-то сейчас тронется вперед своей мыслью, странно тряхнув головой.

Люся говорит тогда, что «он отжевал мундштук»; это потому, что такое движение головой и ртом делает верховая лошадь, трогаясь.

О, кружки от стаканов на каменном столе!

И дым из труб наших времянок! Наши комнаты были полны дымом отечества.

Милый Люсин 1921 год!

Спишь под одеялом и тигром, тигра купили в советском магазине, он беглый из какой-нибудь квартиры. Голову у него мы отрезали.

А Всеволод Иванов купил белого медведя и сделал себе шубу на синем сукне: 25 фунтов, шить приходилось чуть ли не адмиралтейской иглой.

Спишь под тигром.

Люся встала и затапливает печку документами из Центрального банка[390]. Из длинной трубы, как из ноздрей курильщика, подымаются тоненькие гадины дыма.

Встаешь, вступаешь в валенки и лезешь на лестницу замазывать дырки.

Каждый день. Лестницу из комнаты не выносишь.

А печника не дозовешься. Он в городе самый нужный человек. Город отепляется. Все решили жить. Слонимскому все не можем поставить печку.

Он ухаживает за печником. Тот его Мишей зовет, — весь дом зовет Слонимского Мишей. И хвалят его за то, что он выпьет (Слонимский), а не пьян.

А печки нет. И у Ахматовой в квартире мраморный камин.

Встаю на колени перед печкой и раскрываю топором полена.

Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни.



Поделиться книгой:

На главную
Назад