«Наш народ и твой народ будут снова жить вместе, рядом. Правда, мы разрушили храм Соломона тогда-то, но после мы же восстановили его»[213].
Так они говорили, считая себя потомками ассирийцев, а меня евреем.
В сущности говоря, они ошибались — я не совсем еврей, а они не потомки ассирийцев.
По крови они евреи-арамейцы.
Но в разговоре было характерно ощущение непрерывности традиции — отличительная черта здешних народов.
В городе было неспокойно. Пьяные солдаты ходили, стреляли ночью в воздух, носили в крови зародыши погромов.
Раз ко мне ночью просто на свет вбежал перс, за которым гнались два солдата с винтовками, — они были пьяны.
Мне пришлось самому взять револьвер и проводить перса до дома.
Бывали странные истории. Однажды утром пришли к нам — Таск был еще на переговорах в Мосуле — босые, очень грязно одетые люди — из них двое или трое с винтовками.
«Вы кто?» — «Мы арестованные с гауптвахты». — «Да кто же вас пустил?» — «Пришли сами». А часовые говорят: «Арестованные решили идти к вам, как же нам их держать». Среди арестованных были осужденные на каторжные работы.
Жаловаться им было на что. В гауптвахте было грязно, грязно так, что арестованные зимою разбивали стекла в окнах, а без стекол было холодно. Бани и белья не было. Держали без допроса очень долго, месяцами.
На другой день пришли проверять список арестованных. Оказывается, арестовывал кто хотел: и следователь, и контрразведка, и начальники частей, и комендант, и армейский комитет.
И, пожалуй, можно сказать, что людей, арестовав, забывали. Не по жестокости, а по беспорядку и небережливому отношению к людям.
Отдельно сидели курды. Держали их в подвале. Звался он Курдский подвал. Это была полутемная и серая комната с тяжелым запахом. В ней сидели курды, главным образом по обвинению в шпионстве.
У некоторых курдов были дети, очевидно, им некуда было их девать, и они сидели вместе с отцами в яме.
Больше всего меня удивляло, почему арестованные не разошлись.
Я наверно знаю, что конвойным не пришло бы в голову стрелять.
А они не расходились. Очевидно, остались еще какие-то правовые эмоции.
Результаты выборов в Учредительное собрание по Персидской армии были приблизительно такие. Две трети голосов получил список с.-р., треть — большевики; меньшевики же и кадеты получили по нескольку десятков.
Ничтожное количество голосов, полученное кадетами, объяснялось тем, что в небольших командах, в одну-две сотни человек, все знают друг друга, и если бы офицер проголосовал за кадетов, то можно было бы с точностью сказать, что офицеры — кадеты, а это по тем временам было небезопасно.
Вот, я описываю все бедность и бедность. И устал от нее.
Неужели не было тогда в нашей армии среди сотен тысяч человек ничего хорошего, светлого?
Было. Но положение нашей армии, отсутствие в ней всякой иллюзии, самозащиты, глубокий упадок духа, всеобщий саботаж как средство кончить войну — все это выделяло не лучшую, а худшую сторону людей.
Виноват, конечно, не русский народ, или народ виноват не в первую голову.
Я думаю, что каждая армия, поставленная в такие условия и в такой момент, вела бы себя так же.
Мы назначили особых комиссаров пристаней. Людей, наблюдающих за посадкой. Люди эти не разбегались, хотя им было и очень тяжело.
Неплохо работала санитарная часть.
Во всех частях были люди, которые делали какое-то дело, которое они считали общим.
Но армия, не поддерживаемая инстинктом самосохранения народа, болела, а больные редко выявляют лучшее, что в них есть.
Что можно отметить, так это хорошее отношение солдат друг к другу — друг для друга они не были волками.
Но самое главное, что люди хоть и плохо, но ждали очередей, терпели, фактически не сдерживаемые уже ничем.
Было еще терпение в дороге, большое, все переносящее во имя слова «домой».
Но я отвлекся.
Я велел уничтожить все вино в городе. Формальное право, которое меня очень мало интересовало, я имел потому, что в прошлом году нашими властями было запрещено выделывать вино…
Вино уничтожала особая комиссия из персов и наших комитетчиков.
Когда уничтожали вино в главном винном гнезде, у некоего Джапаридзе, то вода в канаве была розовая, и громадная толпа сосредоточенно смотрела на алую струю, бегущую из-под стены большого серого безобразного дома.
При уничтожении вина не обошлось без недоразумений.
Здесь слишком пахло вином и деньгами.
Пьянство сократилось, но не уничтожилось. Вино подвозили с левого берега озера.
Между тем голод в стране усиливался.
Уже заурядным стало видеть на улице умирающих.
Люди дрались из‐за отбросов, выкидываемых из штабной кухни.
К обеду на нашем дворе собирались голодные дети.
Раз утром я встал и отворил дверь на улицу, что-то мягкое отвалилось в сторону. Я посмотрел, нагнувшись… Мне положили у двери мертвого младенца.
Я думаю, что это была жалоба.
К консулу приходили женщины депутацией чего-то просить. Но что он мог сделать, он, консул неизвестно какого государства, чуть ли не страны голубых антилоп.
Приговоренный смотреть, я смотрел, как персы подавали милостыню своим нищим: две изюминки или одну миндалинку.
Больше делала американская миссия — фактически только она и кормила население.
Часто к доктору Шеду, седому старику, главе миссии, приходили караваны верблюдов с серебром.
Я не знаю, насколько виновны были в голоде мы, русские.
По всей вероятности, мы были виновны тем, что войной создали беженство и помешали возделыванию полей как выселением жителей, так и, это главное, спутав систему орошения.
Все поля здесь дают урожай только при искусственном орошении.
Поле делят маленькими валиками на куски и затопляют по частям.
В пользовании водой соблюдается строгая очередь, установленная и строго разработанная местными обычаями.
Наши войска под влиянием отдельных землевладельцев, действующих в своих интересах, а иногда и сами, думая установить справедливость, вмешивались в это распределение.
Некоторая часть полей в результате осталась без воды.
Кроме того, год был, кажется, вообще неурожайным.
Мы же, со своей стороны, реквизировали ячмень — пшеницу мы ввозили из России — и ничего не сделали для снабжения населения.
Англичане поступили бы иначе, они достали бы хлеб и накормили голодных.
Впрочем, персы находили, что мы лучше англичан.
«Вы грабите, англичане — сосут».
К этому времени начали появляться на территории нашей армии некоторые места, не признающие нашего армейского Совета, а также и моей власти, происхождение которой мне самому было неясно.
Отделился Тавриз и пытался созвать свой армейский съезд. Потом отделился Хой и объявил о своем автономном существовании, но скоро передумал.
По крайней мере, я получил оттуда телеграмму о погромах.
Отход предполагалось вести так: часть войск должна была идти пешком на Джульфу, а часть из Соложбулака, например, по правому берегу озера, считая от Урмии на Тавриз. Прежде вышедшие части должны были останавливаться на условленных местах и охранять дорогу, пропуская задних.
Таким образом предполагалось охранять всю дорогу до Петровска[214] что ли.
Такое движение называется «идти перекатами».
Конечно, ничего не вышло.
Уже первые отправленные полки стремились уйти как можно дальше от Персии.
Очень многие хотели идти в Ставропольскую губернию.
Сравнительно благополучно прошла одна дивизия — я забыл ее номер. Она шла походным порядком, имея вагоны посередине, и прошла, не потеряв ни одного человека.
Одиночные люди, уезжающие по приказам о демобилизации всех до 30-летнего возраста, конечно, стремились уехать как можно дальше. И угоняли у нас вагоны. Вагоны же у нас были со специальными тормозами, а их угоняли под Ростов.
На ветке Шерифхане — Сафьян осталось только четыре вагона.
А на Джульфу двигались еще части четвертого, кажется, корпуса Кавказской армии.
Захватывались вагоны, идущие к нам с провиантом.
Штаб еще работал, но неуверенно. Да и во что было верить?
В Урмию неожиданно для нас приехала жена Степаньянца с ребенком. Привезла с собой газеты. Это была русская, очень типичная курсистка. Она принесла с собой атмосферу довольно обывательского оптимистического большевизма. Но выходило у нее все как-то не очень убедительно.
Я не видел главного: революционного подъема; может быть, ошибался, может быть, ошибаюсь сейчас; я все время видел спад, понижение энергии.
Не в гору — под гору шла революция.
А как сформировался этот спад, то было почти безразлично.
Но, если бы нас спросили тогда: «За кого вы, за Каледина, Корнилова или за большевиков?» — мы с Таском выбрали бы большевиков.
Впрочем, в одной комедии арлекин на вопрос: «Предпочитаешь ли ты быть повешенным или четвертованным?» — ответил: «Я предпочитаю суп».
Таск все не ехал. Раз мы получили радио от Эрна, где приводились турецкие условия перемирия. Эрн спрашивал санкцию Вадбольского. Ему ответили — подписывайте!
Приехал Таск. Приехал, кажется, верхом. Распад армии сказался на автомобилях: ему не выслали машины.
От Шейхин-Герусин, куда его проводили турки, он шел пешком мимо телеграфной линии, столбы которой были спилены на дрова, и только четыре ряда проволоки тянулись в пыли.
Турки видали, что мы никого не послали за своими. Мы уже и не представлялись, что мы армия.
Передаю отрывки рассказа Таска.
Пережить мирные переговоры, говоря от лица бессильного, — тяжелое дело.
Когда они ехали к туркам, то те их встретили на перевале.
Туркам мир — счастье. Они целовали наших и смеялись от радости.
Турецкие солдаты, оборванные и худые, смотрели на них улыбаясь…
Ехали знаменитым Равандузским ущельем, предполагаемым путем нашего наступления на Мосул.
Это глубокое и равнокраее ущелье. В одном месте, с самого края стены гор, падает полотно водопада. Вода, разбиваясь о камни, гейзером летит вверх, облаками пены.
По дороге заезжали в Ардебиль, круглый город с высокой стеной. В городе одна улица — площадь посередине.
Выехали в Месопотамию. Стали встречаться табуны лошадей, тощих и со сбитыми спинами. Автомобилю приходилось лавировать между конскими трупами.
Въехали в Мосул. Немцы, тогдашние хозяева и наших, и турок, встретили парламентеров сухо и тут же предложили подписать договор о перемирии, содержащий, в числе прочих условий, немедленное очищение Персии[215].
Конечно, мы должны были очистить Персию и знали, что уйдем из нее, но не хотели сделать это по немецкому приказанию.
Я, к сожалению, не помню всех немецких условий.