Михалис взял бутыль, налил себе рюмку и выпил, опять налил и опять выпил… Только после этого снова уселся на диван.
– Позвал бы, что ли, какого-нибудь своего карлика или шута! – пробормотал он. – Пусть попрыгает, поиграет на бубне, споет амане[20], а то я с ума сойду!
Нури-бей обрадовался. Слава Аллаху, Михалис, будь он неладен, кажется, сменил гнев на милость! Что там ни говори, ракия – великая вещь!
И ему захотелось сделать для побратима что-то особенное, необычайное, в знак братской дружбы и любви. Чем бы успокоить, отогреть, хоть ненадолго, это окаменелое сердце? Мысленно бей обшарил в доме каждый уголок, выискивая подарок названому брату. Старые золотые побрякушки в шкатулках, серебряное оружие на стенах, сукно и шелк, кладовые, полные всевозможного добра, – что выбрать? И вдруг мысль полетела к покоям с зарешеченными окнами – там его самая большая драгоценность. Улыбнувшись, бей обратился к гостю:
– Для тебя, названый брат мой, я сделаю сегодня то, чего ни один турок никогда ни для кого не сделает, разве что для кровного брата.
Капитан Михалис в упор взглянул на хозяина, но ничего не сказал и опять наполнил рюмку.
Нури поднялся, подошел к низкой двери, ведущей на женскую половину.
– Мария! – крикнул он.
По лестнице тотчас скатилась старуха арапка: лицо в морщинах, беззубая, скрюченная, как сладкий рожок, на шее мотается золотой крестик.
– Скажи госпоже, пускай возьмет бузуки и спустится к нам!
Арапка с ужасом посмотрела на хозяина.
Нури-бей рявкнул:
– Шевелись!
Арапка исчезла.
Капитан Михалис поставил рюмку, которую уже поднес было к губам, и сердито повернулся к Нури-бею.
– Ты в своем уме?
– Только для тебя, побратим. Я тебе доверяю!
– Ни к чему это. И тебя осудят, и твою жену за то, что показалась на глаза чужому мужчине. Да и мне неудобно на нее глазеть.
Бея охватили сомнения. Он готов был раскаяться, но как возьмешь свои слова обратно?
– Тебе я доверяю, – упрямо повторил он.
Затем положил пуховую подушку на низкий диванчик в углу, другую прислонил к стене, чтобы ханум могла там расположиться. Капитан Михалис прикрутил лампу, и мягкие сумерки разлились по комнате. Затем достал из-за пояса четки из черного коралла и, опустив глаза, принялся их нервно перебирать.
В комнате наверху раздались женские голоса, послышались торопливые шаги, хлопанье двери, полилась вода из крана, потом на время все стихло.
Не придет дикарка, думал капитан Михалис. Где это видано? И тем лучше, что не придет! В сто раз лучше. Какой бес меня здесь держит? Ну чего я высиживаю? Уйти, и все тут!
Но только он собрался встать, как заскрипели ступеньки и послышался звон цепочек и браслетов. Нури-бей бросился к двери, распахнул ее, приложил ладонь к груди, к губам и к голове, приветствуя жену.
– Заходи, Эмине, – ласково приговаривал он. – Заходи, моя ханум!
На пороге возникла женщина с круглым, как у Нури-бея, лицом, пухленькая, но изящная, с большими раскосыми глазами, с нарумяненными щеками, подведенными бровями и крашенными хной ногтями. Она, словно ребенка, прижимала к груди небольшое блестящее бузуки.
Войдя, она выставили вперед точеную ножку в красной сандалии, выгнула шею, но, заметив тень чужого мужчины у окна, сделала вид, будто испугалась, и взвизгнула.
– Да не бойся ты, моя птичка! – сказал Нури-бей, взяв ее под руку. – Это побратим мой, капитан Михалис. Сколько раз я передавал тебе его приветы! А вот сегодня грусть тяготит нам сердце, так будь добра, госпожа моя, сыграй нам на бузуки и спой песни своей родины. Может, полегчает… Мы затем и попросили тебя спуститься к нам.
Капитан Михалис, не поднимая глаз от пола, со всей силы сжимал в руке четки. Много он наслышался о красоте этой черкешенки, о ее своенравии, о песнях, которые иногда в байрам звучали из-за частой оконной решетки, завораживая весь турецкий квартал. В ночной темноте собирались на улице турки и христиане – послушать это пение. И души у всех замирали от восторга. А Нури-бей глядел на них из окна с такой гордостью, будто у него в руках все сокровища мира.
По распространившемуся в комнате терпкому аромату капитан Михалис понял, что женщина прошла в угол, где стоял диван с приготовленными беем подушками. Он на миг поднял глаза, встретившись с нею взглядом. Только на один краткий миг.
Эмине-ханум уселась на пуховых подушках, скрестив ноги.
– Как темно! – сказала она со смешком.
Ей, видно, хотелось, чтобы гость хорошо ее рассмотрел.
Нури-бей встал, прибавил света в лампе. В ярком сиянии заблестели щеки, руки и подкрашенные хной пятки черкешенки.
Капитан Михалис снова метнул на нее быстрый взгляд; две бусинки четок лопнули у него в кулаке.
– Добрый вечер, капитан Михалис! – сказала черкешенка, приветливо улыбаясь.
– Добрый вечер, Эмине-ханум, прости меня! – хрипло пробормотал он.
Черкешенка залилась смехом. У нее на родине женщины не закрывают лицо, свободно ездят верхом на лошадях, даже воюют вместе с мужчинами. И любовь там доступна всем. Но отец Эмине продал ее еще ребенком старому паше в Константинополь, а затем ее похитил вот этот бей и привез на Крит. Так Эмине и не успела познать ласки многих мужчин. Потому сейчас так страстно раздувались у нее ноздри, точно у голодной волчицы. Целыми днями сидела она взаперти у зарешеченного окна, поджав под себя ноги, засматриваясь на проходивших мимо молодых турок и христиан – так, что даже грудь щемило. А когда, надежно укутанная в шелковую паранджу, в сопровождении старой арапки, своей кормилицы, выходила она на прогулку, то всякий раз норовила пройти мимо кофейни, где полным-полно мужчин, или спуститься в порт, поглазеть на дерзких грузчиков и лодочников, или же потолкаться у ворот крепости среди крестьян, нестриженых, немытых, потных. Раздувая тонкие ноздри, черкешенка жадно вдыхала запахи мужских тел.
– Клянусь Аллахом, – сказала однажды Эмине кормилице, – если б от них не исходил такой запах, я бы на них и не взглянула.
– На кого, дитя мое?
– На мужчин. А у тебя, Мария, много мужчин было в молодости?
– Я верую в Христа, дочь моя, – ответила старая арапка и вздохнула.
Вот так и сегодня Эмине смотрела на капитана Михалиса и раздувала ноздри.
О, сколько раз и с какой гордостью рассказывал ей Нури-бей про этого мужчину! Сколько наслышалась она о его доблестях, о крутом норове, о том, сколько он может выпить и как сторонится женщин! А вот теперь он здесь, перед ней, муж сам позвал его сюда. Она жадно вдыхала воздух, чувствовала необычайное волнение, стеснившее ей грудь.
– Эмине-ханум, – обратился к ней Нури-бей, – спой нам, моя радость, какую-нибудь черкесскую песню, чтобы мы забыли горести этого мира. Повесели мужчин!
У женщины вырвался квохчущий смех. Она положила бузуки себе на колени, несколько раз ударила нервно по струнам и вскинула голову.
– Что ж ты нам споешь, моя повелительница? – спросил осчастливленный бей.
– А чего душа моя пожелает!
И вот зверем в логове зашевелилось, ожило, запело бузуки. Из уст Эмине полилась звонкая, словно журчащий родник, песня. От этих звуков дом как будто зашатался, закружился и полетел в пропасть. В груди капитана Михалиса глухо застучало сердце. Безудержная радость потекла по жилам, разливаясь по всему телу… Ох, что за схватка разгоралась в той песне! Рушились горы, поле обагрилось кровью турецких аскеров[21]. Капитан Михалис врубился в гущу их верхом на вороном коне Нури-бея, а за ним – тысячи критян, и у каждого на голове черный платок! Несутся вопли из горящих деревень… Как подрубленные кипарисы, падают минареты. Кровь льется рекой, доходит коню по колени, по самый живот. Капитан осматривается: нет, это не Крит, не укрепления Мегалокастро, и море не то, и не те дома. Мечеть тоже другая… Он въезжает в храм Святой Софии! Слезает с коня, осеняет себя крестом, поднимает голову, смотрит на уходящий в небо купол, и ему кажется, что на колокольне опять висят снятые турками колокола и веревку от сердца каждого колокола держит в руках старый звонарь церкви Святого Мины – Мурдзуфлос, только раз в сорок выше ростом. Он бьет в колокола, и они, раскачиваясь, ревут, выплясывают, и он вместе с ними качается и ревет, как колокол…
Капитан Михалис сдавил руками виски. Вдруг все остановилось. Опять перед глазами Крит, и Мегалокастро, и конак бея, и сам бей, не сводящий взора с Эмине. Он вздыхает, то и дело наполняя и осушая рюмку. Голос черкешенки смолк. И словно обломились крылья у души, опять она вернулась в свою темницу.
Некоторое время все молчали. Наконец Эмине шевельнулась, погладила лежащее на коленях бузуки и сказала:
– Это старинная черкесская песня. Ее поют воины-мужчины, когда перед сражением садятся на коней.
Нури-бей встал, чувствуя легкую дрожь в коленях. Налил полную рюмку и подошел к супруге.
– Твое здоровье, дорогая Эмине! – сказал он. – Три вещи любил Магомет, как слышал я от нашего муэдзина, да будет милостив к нему Аллах, – женщин, песни и благовония. Все это воплощено в тебе. Живи же мне на радость тысячу, а то и две тысячи лет! – И, залпом осушив рюмку, причмокнул языком. Затем повернулся к капитану Михалису. – Выпей, побратим, и ты за ее здоровье!
Но капитан Михалис опустил два пальца в налитую по самый край рюмку, раздвинул их, и рюмка лопнула, разлетелась пополам, а ракия разлилась по столу.
– Хватит! – рявкнул он, и глаза его налились кровью.
Эмине, вскрикнув, подскочила на диванчике, восторженно глядя на капитана Михалиса. Затем с вызовом обратилась к мужу:
– А ты так можешь, Нури-бей? Можешь?
Хозяин побледнел. Он напряг правую руку и уже хотел опустить два пальца в рюмку, но вдруг чего-то испугался. Холодный пот выступил у него на лбу. Ему стало стыдно перед женой, и он бросил злой, мутный взгляд на капитана Михалиса. Ну вот, теперь выставил на посмешище перед собственной женой! Не довольно ли терпеть его издевательства?!
Он изо всех сил дернул Эмине за руку.
– А ну марш к себе в комнату!
– Нет, скажи, ты можешь так? – вспыхнула ханум.
– Убирайся! – завопил бей и, схватив бузуки, ударил им о стену. Инструмент разлетелся в щепки.
Черкешенка пренебрежительно усмехнулась.
– Разбить бузуки – это ты можешь, на большее тебя не хватит!
Она соскользнула с диванчика, прошла мимо капитана Михалиса, задев его рукавом и снова обдав терпким запахом мускуса. Он чувствовал, как горит рука, по которой скользнул шелк ее платья.
С улыбкой Эмине раз, а затем второй обошла мужа кругом, смерила его насмешливым взглядом и, расхохотавшись, исчезла.
Мужчины остались стоять посреди комнаты друг против друга. Бей крутил усы, от сильного волнения грудь его вздымалась. Капитан Михалис стоял неподвижно, мрачно глядя на хозяина и кусая губы. Оба держались за рукоятки кинжалов, торчащих из-за пояса.
Губы Нури-бея искривила злобная улыбка.
– Уходи отсюда, капитан Михалис! – процедил он сквозь зубы.
– Уйду, когда захочу, – ответил Михалис. – Наполни рюмку и угости меня!
Бей уже сдавил рукоять кинжала, посмотрел на лампу: у него мелькнула мысль потушить ее и в темноте броситься на врага – пускай Харон возьмет одного из них.
– Я сказал: налей и угости меня, – тихо повторил капитан Михалис. – Иначе не уйду.
Нури-бей, весь потный, с трудом передвигая будто свинцом налитые ноги, подошел к столу. Он дрожащей рукой поднял бутыль, и ракия, перелившись через край, потекла на жареную куропатку.
– Пей! – прохрипел он.
– Нет, поднеси мне, – сказал капитан Михалис.
Бей зарычал, схватил рюмку и сунул ее в руку гостю.
А тот, важный, нахмуренный, поднял ее повыше.
– Твое здоровье, Нури-бей! Я выполню твою просьбу и скажу брату, чтобы он не позорил турок.
Сказав это, он чуть-чуть пригубил из рюмки, накрепко стянул на голове черный платок и вышел за дверь.
Фонарь в прихожей бросал в темный сад зеленые и красные полосы света. Капитан Михалис, не оглядываясь, спокойно направился к калитке.
Стемнело и еще похолодало. В Мегалокастро одно за другим закрывались окна. Поужинав и помолясь, люди укладывались спать. Только изредка на улицах появлялись случайные прохожие, несколько влюбленных парочек прогуливались под закрытыми окнами, а из освещенных полуподвалов время от времени слышался шум – там шла пирушка.
Блаженные совсем озябли, дожидаясь, когда выйдет от Нури-бея капитан Михалис. А его все не было и не было. Давно уж вернулся брат – как всегда, понурый, неразговорчивый. Поужинали, перебросились несколькими словами о том, что готовить на завтра: в доме не осталось ни угля, ни оливкового масли, ни керосина. Обо всем этом должен был, конечно, позаботиться кир Аристотелис. Сестры были заняты вечерними хлопотами и разговорами: убирали со стола, заваривали на ночь ромашку для пищеварения, облачались в длинные, до пят, ночные рубашки, молились перед сном, но всеми мыслями были у зеленых ворот Нури-бея.
А капитан Михалис направился домой самой длинной, окольной дорогой. Он чувствовал, что и в собственном доме не будет ему покоя. Сердце птицей рвалось из груди. Даже на знакомых улицах вдруг стало ему тесно: дома угнетающе обступали со всех сторон, от редких встречных он шарахался как от чумы и шагал так быстро, будто за ним кто-то гонится. Вот улица Широкая. Пусто, несколько керосиновых фонарей бросают мутные отблески на мостовую. Капитан Михалис пересек базар. Турецкая закусочная, кофейня да две-три таверны были еще открыты. Его окликнули, ему показалось, что это голос капитана Поликсингиса, и он, не оборачиваясь, прибавил шагу. Впереди замаячил сераль паши, мраморный венецианский фонтан со львами, огромный платан распростер над ним могучие ветви. Никого вокруг. Капитан Михалис подошел поближе, перекрестился.
– Да освятит Господь ваши души! До встречи, земляки!
На протяжении веков на этом проклятом платане по приказу паши вешали мятежных христиан. И зимой и летом качались на самых толстых ветках веревки с уже готовыми петлями.
– Клянусь христианской верой, как-нибудь ночью встану, возьму топор и срублю тебя, исчадье ада! – Михалис с такой ненавистью посмотрел на старое дерево, словно перед ним стоял поганый турок.
Затем он снова окунулся в темноту. Длинным узким переулком вышел к Трем аркам. Расстегнул ворот рубахи, глотнул воздуха и с холма окинул взглядом окрестности. Где-то рядом шумит море. Слева и справа от него вырисовываются во мраке очертания гор – Юхтаса, Селены, Псилоритиса. А высоко в небе мерцают звезды. Капитан Михалис принялся стремительно расхаживать взад-вперед, фыркая, точно конь. Наконец остановился у края крепостного рва. Прямо напротив, на мысу, виднелось несколько приземистых хижин. Это Мескинья, селение прокаженных. Немного ниже выдавался в море еще один мыс – Семь Топоров. Оттуда более двухсот лет назад ринулись турки на штурм Мегалокастро. До сих пор там торчат семь вонзенных в землю каменных топоров. Чуть подальше привольно раскинулся в море пустынный остров Диа, похожий на огромную черепаху.
За спиной послышались женские голоса, тихо зашелестел шелк: в сопровождении старого турка, который, понурив голову, нес большой зажженный фонарь, шли две турчанки в черных паранджах и с раскрытыми зонтиками. Они о чем-то оживленно разговаривали и тихонько посмеивались. В ночном воздухе разнесся запах мускуса.
Капитан Михалис вздрогнул.
Все бесы меня преследуют сегодня! – гневно подумал он и отвернулся к морю, чтобы не видеть турчанок. Ну, нет, дьявол-искуситель, тебе со мною не совладать!
Он вдруг заторопился домой, хотя домашних ему сейчас не хотелось видеть. Они, конечно, еще издали узнают его шаги. А он будет так кашлять, что жена, дочь и собака все поймут и попрячутся. Ему необходимо побыть одному! Одному!!! Сегодня он должен подумать, как жить дальше.
Жена капитана Михалиса Катерина и дочь Риньо сидели у стола с зажженной лампой и ждали. На длинном, во всю стену, диване в углу около выходившего во двор окна было обычное место капитана Михалиса. Кроме него, там никто никогда не садился. Даже когда его не было дома, в том углу лежала какая-то тяжелая тень, и ни жена, ни дочь не решались туда подойти, боясь внезапно наткнуться на грозного главу семейства.
Жена вязала чулок, свет от лампы косо падал на ее каштановые, туго заплетенные косы, дуги бровей, упругие щеки, очерчивал горько сжатые губы и упрямый подбородок. В этой женщине удивительно сочетались нежность и сила. В молодые годы она была стройна, как свеча, к тому же отличалась храбростью, как и подобает дочери капитана. Ее отцу, капитану Трасивулосу Рувасу, не посчастливилось иметь сына, зато Катерина унаследовала его отвагу и поистине мужской характер. Но, выйдя замуж, попала в когти льва. Поначалу она упрямилась, сопротивлялась, но с годами была вынуждена покориться. Кто же мог противостоять капитану Михалису?
Катерина вязала и думала о своей жизни. Как быстро утекла она, словно вода!.. Время от времени женщина обводила глазами стены: там, под самым потолком, в широких черных рамах висели портреты героев 1821 года, перед одним из них горела небольшая серебряная лампада…
Кира Катерина то и дело покачивала головой, согласно своим мыслям. Всю жизнь – и в отцовском, и в мужнем доме – она провела среди оружия. Еще девушкой, во время восстания 1866 года, взяла она ружье, патронташ и пошла воевать против турка, топчущего родную землю. А раньше, в детстве, во время другого восстания, вместе с подругами рвала старые книги, которые приносили монахи из монастыря, и делала пыжи для повстанцев. Давно она привыкла к запаху пороха… Только вот муж… он, конечно, храбрый и сильный – настоящий мужчина. Она вышла за него по любви, да и теперь не разлюбила, но жить с ним тяжело, и не раз в глубине души кира Катерина проклинала судьбу.
Она опустила вязанье и посмотрела на старую литографию, висевшую над диваном: филистимляне схватили Самсона и истязают его. У непокорного смельчака веревками, ремнями и цепями связаны руки и ноги. Вокруг разъяренная толпа. Они тащат и толкают его, бьют, колют копьями. А из решетчатого окошка высокой башни выглядывает Далила с обнаженной грудью и хохочет…
Кира Катерина вздохнула и снова склонилась над чулком.