Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Урок кириллицы - Николай Владимирович Переяслов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако академик считался официальной «совестью нации», много говорил о спасительной роли культуры, входил в десятки комитетов в защиту и поддержку демократии и был удостоен целой коллекции каких-то бутафорских орденов на лентах, отрабатывая которые, не задумываясь ставил свою подпись под всевозможными воззваниями и письмами, требовавшими напечатать Пастернака, отменить прописку, освободить Витухновскую, легализовать проституцию, «раздавить гадину» и «голосовать, а то проиграешь».

Когда я его увидел, академик задумчиво стоял спиной к расстреливаемому зданию Парламента и кормил, отламывая от белой булочки крошки, копошащихся возле его ног голубей. Впервые видя так близко от себя живую «совесть нации», я, как столб, остановился перед Ухаревым и стоял, разглядывая его, как разглядывают в парках гипсовые фигуры сохранившихся со времен эпохи соцреализма женщин с веслом и пионеров с горнами, удивляясь тому, как такой непрочный материал мог достоять аж до наших дней, удерживаясь всего лишь на тонюсеньких прутиках.

— Я где-то читал, — произнес, обнаружив мое внимание к нему, Ухарев, что птицы очень чувствительны к орудийным залпам… Думаю, чертой подлинно культурной нации как раз и является её гуманное отношение к нашим «братьям меньшим».

— А к старшим? — непроизвольно вырвалось у меня.

— Что? К каким старшим?

— Ну, к людям, — повторил я, кивая в сторону чадящей впереди черным дымом головешки Верховного Совета.

— А-а, к лю-юдям… — задумчиво протянул академик, кроша булочку. Люди со временем всё поймут, они — существа мыслящие… Просто сегодня наша культура ещё напоминает собой одежду с чужого плеча. Штаны спадают, рукава болтаются, плечи висят, но зато нигде ничего не жмет и очень свободно! — он подчеркнул интонацией последнее слово и на некоторое время величественно замер, созерцая голубиное пиршество. — Но ничего, ничего, — договорил он чуть погодя, — мы ещё дорастем до требуемого размера, не вечно же нам быть в недомерках… Пройдет совсем немного времени — и нам окажутся впору и постмодернизм, и концептуализм, и гей-искусство…

— …Простите, вы что-нибудь ищете? — вернул меня из блужданий по прошлому голос девушки-продавщицы и, оглядев длинные прилавки, словно бы крупной драконьей чешуей или цветной черепицей, покрытые книгами, я возвратился в реальность и вспомнил, ради чего именно я пять минут назад зашел в букинистический магазин, и кивнул:

— Да, что-нибудь о кириллице. Исследование, курс лекций, материалы научных чтений по данной теме… Найдется?

Девушка смущенно пожала плечами и покраснела.

— Не знаю… Я здесь работаю совсем недавно и ещё слабо ориентируюсь в фондах. Но я сейчас спрошу у Арона Григорьевича — он в этом магазине уже лет пятьдесят и помнит о каждой брошюрке на складе. Обождите, я мигом, — и она юркнула в еле приметную дверь между стеллажами, а я остался стоять у прилавка и глядеть на возвышающиеся до самого потолка ряды книжных корешков. Стало даже казаться, что это вовсе и не книги, а темные плотные волны, которые только что перекатили через мол и теперь «стремительным домкратом» падают вниз. Нечто похожее я однажды читал в стихах у раннего Багрицкого, правда, запомнил только четыре строчки:

Там, где выступ холодный и серый Водопадом свергается вниз, Я кричу у безмолвной пещеры: — Дионис! Дионис! Дионис!..

Конечно, вспоминая сегодня присвоенное нам в недавние времена определение «самой читающей страны в мире», я понимаю, что в интеллектуальном плане мы выше других народов не были, тут преувеличения ни к чему. Но в том-то, скорее всего, и состояло наше отличие от остального мира, что книги нам были нужны больше, чем еда, тряпки и даже деньги. Помнится, хотя мы тогда у Таракьянцев и поддавали почти беспрерывно, но я в связи с каким-то спором подумал, что основное отличие социализма от капитализма заключается вовсе не в форме собственности на средства производства, а в том, что социализм формировал собой идеалистов, а капитализм — материалистов. И хотя, казалось бы, это именно мы в наших советских школах и вузах твердили в обязательном порядке, что «первична материя, а вторично сознание», но сам-то этот закон Маркс вывел, опираясь не на что-нибудь, а на опыт товарно-денежных отношений, тогда как наш социализм строился исключительно в опоре на идейный фундамент. Именно поэтому такое первостепенное значение для нас имели кино, книга, театр, песня, поэзия. Мы даже гимн себе в те годы сочинили: «Нам песня строить и жить помогает». Не технический прогресс, не деньги, не наука, не компьютеры, а — песня… Разве сравнишь это с западным искусством, опора в котором делается единственно на материальные факторы: кулак, пистолет, доллары, телесные удовольствия, на сообразительность ума, в конце концов, но только не молитву, не на дух, не на веру и не на совесть?

Теперь вот, к сожалению, в нашей жизни тоже вышли на первое место колбаса и мерседесы. И мы сразу же перестали быть самостоятельным этносом и начали неумолимо превращаться в просто одних из многих…

— …Я, молодой человек, конечно, извиняюсь, но мне сказали, что вас интересует творение Константина Философа и его брата? — прервал мои мысли появившийся из внутренних помещений старик, и, судя по тому, что из-за его спины выглядывала ходившая за ним молодая продавщица, это и был тот самый Арон Григорьевич, который помнит о каждой имеющейся на складе брошюре. Так вот, если вы действительно хотите постичь глубины кириллической азбуки, а не просто собираете тома под цвет обоев, то я могу вам предложить вот это, — и он трепетно протянул мне толстоватую потрепанную книгу с безжалостно сорванной кем-то обложкой и, похоже, не всеми страницами.

Так оно при ближайшем рассмотрении и оказалось. Потеряв обложку, книга вместе с ней утратила и своё название, и имя автора — и вообще она начиналась с семнадцатой страницы, имела несколько вырванных листов в середине и была мне несимпатична!

— И сколько вы за неё хотите? — спросил я скорее просто так и, перевернув несколько затертых страниц, остановился глазами на подвернувшихся строчках.

«…Однако хорошо известно, что знаки древнеславянской азбуки по своей природе двойственны, — излагал там неведомый автор. — Каждый Знак есть Буква-Число, а точнее: Число-Буква. В такой последовательности возникает эзотерический алфавит, сначала Число, а затем Буква-Слово… Письменный Знак, следовательно, являет собой синтез: Число+Буква. А если учесть, что каждая Буква выражается Словом, то можно записать: кириллический Знак есть Слово+Число… По существу своему каждый Знак кириллицы представляет собой Символ, а вся азбука — это целостная знаковая система… Если развернуть кириллический Знак и представить его в виде Букв-Слов и Букв-Чисел, то сразу обнаруживается много странностей… Азбучные Слова-Числа в древности представляли как первоэлементы, из которых слагается духовное Мироздание. Но Вселенная и Человек, мир открытый и скрытый существуют не раздельно, а слитно, поэтому в славянской азбуке в явном Знаке светится тайный смысл. Диалектический подход позволяет подобрать ключи к дешифровке всей структуры образно-числовых символов. В первую очередь необходимо правильно разделить азбучный Универсум. Обычно славянский алфавит изображают в виде сплошного ряда от Аза до Ижицы. Нередко Числа отделяют от Букв. Но такое представление Знаков разрушает внутреннюю структуру алфавита. Поэтому необходимо так расположить Буквы-Числа, чтобы ярче высветились принципы, коими руководствовался Константин, обустраивая кириллицу в соответствии с философско-теологическими представлениями древних мыслителей об Универсуме…»

Заинтересовавшись, я перевернул сразу ещё несколько страниц и снова наугад прочитал:

«…Будучи первообразцом стиля, Константин Философ создавал свою богооткровенную азбуку, руководствуясь логико-математическими соотношениями, проистекающими из „троичного догмата“, на основе сокровенного „Плана Божьего“. Любой алфавит, не содержавший тайнописного закона, считался тогда варварским, оскверняющим вероучение…»

— Так сколько это стоит? — переспросил я, отрываясь от книжки, у Арона Григорьевича.

— Не заставляйте меня краснеть! — отмахнулся продавец. — Разве такой неказистый товар заслуживает настоящей цены? Я отдаю вам эту книгу задаром — пробейте в кассе тридцать шесть рублей, и читайте себе ради вашего Бога.

— Тридцать шесть рублей? — изумился я. — За изорванную старую книжку неизвестно даже какого автора? Бутылка водки дешевле стоит!

— Молодо-о-ой челове-е-ек! — с нескрываемой укоризной покачал головой Арон Григорьевич. — Да разве же можно всё в этой жизни измерять водкой?.. За книгу, в которой раскрывается замысел вашего Бога о вашем же народе, стоило бы заплатить и в пять раз больше, а вы — жалеете каких-то тридцать шесть рублей!

— Да я и не жалею, я заплачу, я ведь понимаю, что книга интересная, забормотал я, — но вы же сами видите, в каком она состоянии. Ни обложки, ни начальных страниц…

— Только не смешите меня этими начальными страницами! Будто не знаете, что на них всегда печатают не нужное ни одному читателю вступление. Если бы его кто-то не вырвал, вы бы сдуру взялись его читать, да и бросили. И великая тайна кириллицы прошла бы мимо вас. А так вас от него освободили… Так что спешите с благодарностью в кассу и не задерживайте меня, пожалуйста, у меня отбою нет от покупателей.

Я оглядел пустой зал магазина и скептически хмыкнул.

— А что вы себе тут хмыкаете! — обиделся Арон Григорьевич. — Настоящий покупатель — он как шел всегда с заднего крыльца, так и теперь другой дороги не ищет. Потому что ему нужно не изобилие, а товар. Так-то, молодой человек… Не изобилие — а товар…

Я заплатил в кассу названные тридцать шесть рублей, забрал у продавца безымянную книгу и, прижимая к груди покупку, вышел на московскую улицу.

Глава В (2)

— …ВЕДИческая религия, из которой вышел современный индуизм, и та в первую очередь основывалась на обожествлении сил природы, а значит — и на поклонении им и уважении к окружающему миру! А если смотреть на период, начавшийся после слияния ведизма с брахманизмом, то там вообще появляется понятие закона воздаяния, предполагающее творение добрых дел, и тому подобные вещи. У тебя же в романе Давыдов с Нагульновым говорят об Индии как о стране, где нирвану навязывают всем чуть ли не в обязательном порядке, как когда-то всеобщее среднее образование в СССР! — услышал я, входя часа три спустя к Таракьянцам, чей-то доносящийся из глубины квартиры незнакомый голос.

— Кто там у тебя? — спросил я Бориса, кивая в сторону открытой двери в гостиную.

— Да критик один — Перехватов. Не читал? Он сейчас много публикуется. В православно-патриотических изданиях пропагандирует постмодернизм, а в демократических — православные критерии. Короче, свой среди чужих, чужой среди своих… Они тут с Анавриным выступали недалеко перед участниками районной литературной студии, и вот после неё заехали попить кофе.

— Так, может, я в другой раз приду? А то буду тут мешать разговору, попятился я, чувствуя определенную неловкость из-за того, что притащился без предварительного звонка. Но, правду сказать, я и не собирался сюда приезжать специально в гости, просто, отправившись по одному из вычитанных в газете объявлений устраиваться на работу, неожиданно для самого себя вдруг увидел, что оказался недалеко от квартиры Таракьянцев, и, покончив с длиннющим и утомительнейшим собеседованием, решил зайти к Борису и попросить у него чашечку кофе.

— Да ладно тебе! — словно прочитывая мое желание, подтолкнул меня вглубь квартиры Борис. — Заходи, кофе глотнешь. Кому ты можешь тут помешать?.. Они все равно никого вокруг себя не видят…

— А от Фимки никаких вестей?

— Не-е… Гуляет. Да ты проходи, проходи. А то у меня там кофе сбежит…

Я прошел в гостиную и увидел там уже знакомого мне Анаврина в его неизменных, скрывающих половину лица, черных очках, и напротив него чернобородого, лет сорока или чуть больше, критика в белых брюках и светлой рубашке с короткими рукавами, в расстегнутом вороте которой болтался тяжелый серебряный крестик на черном гайтане.

— …Получается, что, пропагандируя буддизм, ты, сам того, может быть, не замечая, преподносишь его не как позитивное, а как негативное учение, не столько, кажется, убеждая своего собеседника, сколько объясняя ситуацию самому себе, говорил, когда я вошел в комнату, критик. — Ведь, утверждая иллюзорность реальности мира, твои персонажи перечеркивают тем самым существование и всех тех материальных и духовных ценностей, которые в нем существуют. И получается, что они абсолютно не понимают того, что понимал пропагандируемый ими самими Будда: то есть — того, что путь к осознанию великой истины проходит только через возвышение и облагораживание натуры, через позитивные усилия, а не через отрицание всего и вся. Я не богослов и не помню наизусть буддийских писаний, но, если не ошибаюсь, там говорится, что для того, чтобы в сердце человека проникла умиротворяющая тишина нирваны, он должен проделать громадную работу, очистив его сосредоточенными усилиями, а также закалив и возвысив свой дух в школе самоуглубления. А у тебя в романе? «Солнце светит иль темно, в этом мире всё — говно…» Главное для твоих героев — это достигнуть нирваны и раствориться в великой Тишине, оберегающей их от треволнений жизни, а каким путем — наплевать. И поэтому вместо всех усилий и самоуглублений они предпочитают заливать себя по самые глаза чачей, накуриваться с самого утра дури, нанюхиваться кокаина либо же идти в лес и нажираться там бледных поганок или мухоморов. Чтобы, значит, сразу напрямую оказаться в астрале…

— В дзэн-буддизме есть такое понятие «сатори» — то есть неожиданное, внезапное просветление, открывающее путь к освобождению от печалей, подал, наконец, голос отмалчивавшийся всё это время и только куривший подряд одну за другой тонкие коричневые сигареты Анаврин. — Вот на него мои герои и рассчитывают, заменяя долгие занятия медитированием быстрым и сильным кайфом.

— Ну да, они у тебя почти мгновенно освобождаются от печалей, но какой ценой — утраты своего собственного «я»! Нужно же ведь учитывать, что в оцепенении медитативного транса, как и в алкогольном «вырублении», не только снимаются страдания, но и — истребляется сам индивидуум, исчезает личность!..

— …А вот кому бодрящий напиток? Вах-вах-вах, какой напиток, «Чибо» называется. И душу греет, и личность не разрушает, — появился из кухни Борис, неся на подносе кофейник и чашки. — Я думаю, что такие споры, как у вас, надо разрешать творчески. Не нравится тебе идеология, проповедуемая в таком-то произведении? Чувствуешь, что его герой уводит читателя к погибели? Не спорь с автором, а сядь и напиши свой роман — да так, чтобы читатель сказал: вот, все другие идеологии и все другие герои — фигня, и отныне этот роман будет моей настольной книгой!

— Да, собственно, так у нас, по-моему, раньше и было, — рискнул вступить в разговор и я. — Вспомните такие романы как «Овод», «Как закалялась сталь», куваевская «Территория» или повесть Виля Липатова «И это всё о нем» — их героям действительно хотелось подражать, и это были не единственные литературные образы, которые, как сказал бы Маяковский, являлись для молодежи эталоном того, «делать жизнь с кого». А вот что касается сегодняшних персонажей, то они не вызывают ни малейшего желания быть на них похожими! Ни Терминатор с его бицепсами, ни пресловутый агент «007» со своими бесчисленными победами над встреченными дамочками, ни тем более однозначно-безликие супермены сегодняшних наших романов не пленяют воображение так, как его пленяли когда-то образы капитана Татарникова, Штирлица, адъютанта его превосходительства — Павла Андреевича Кольцова, ученых Юрия Германа и множества других романтиков тогдашней литературы.

— Ну ещё бы! — вздохнув, отозвался критик. — Ведь в книгах, написанных по законам соцреализма, герои, проходя через уготованные им по сюжету испытания, обязательно становились хотя бы на один вершок духовно и нравственно взрослее. А вот сегодняшние персонажи, сколько бы соблазненных баб или трупов за их спиной ни валялось, взрослеют только физиологически, не дорастая в духовно-нравственном смысле ни до мужчины, ни до гражданина. Так что прав был Николай Гаврилович Чернышевский, написавший в свое время, что «без приобретения чувства гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола сначала средних, а потом и пожилых лет, но мужчиною он так и не становится…» А именно этим сегодня грешат почти все современные романы, и особенно, — кивнул он в сторону Анаврина, — твои.

— Какие именно?

— Да практически все. «Желтая струна», «Жизнь Насти Комовой», «Гений рации-П». Ни в одном из них нет такого фактора как единство исторической судьбы, ни один не изображает народную жизнь изнутри, все они напоминают собой только компьютерные игры, и не более того.

— А разве не такова наша настоящая реальность? — нехотя разжал губы для ответа Анаврин. — Разве Бог не коротает Свою Вечность перед компьютером, развлекая Себя тем, что возводит на нашем пути всё новые и новые уровни испытаний — ну там всякие революции, войны, коллективизации, репрессии, эпидемии, перестройки, инфляции, взрывы домов, аварии — и смотрит, как мы всю эту муть преодолеваем? Или — если брать в личном плане — то болезни, измены, интриги и тому подобное?..

— Так, значит, мы все-таки существуем, раз Бог наблюдает за нашими судьбами?

— Существуем. Но не более, как один из уголков Его сознания. Или, как я только что сказал — картинка на экране Его компьютера.

— А Он? Он-то хоть Сам — существует?

— Ну, а как же. Он ведь и нас там — в Своем представлении о нас — тоже как бы наделил каждого индивидуальным компьютером, вот отражаемая на их экранчиках сумма наших представлений о Нем как раз и дает то коллективное представление, которое мы называем Богом.

— Ну, а… — Перехватов изготовился задать какой-то свой очередной и, похоже, самый заковыристый вопрос, но произнести его вслух не успел. В дверь длинно и требовательно позвонили, и Борька встал из-за стола и пошел в переднюю.

Глава Г (3)

— …ГЛАГОЛЬные рифмы — это именно та фигня, которая переводит высокую поэзию в разряд стихотворного лубка! — продолжая начатый, видимо, ещё по дороге спор, ввалилась в квартиру толпа Борькиных сокурсников по Литинституту. — «Дело поэзии, — громко, почти крича, говорил высокий длинноволосый парень в джинсовой куртке, — связывать или, по крайней мере, сближать дух и форму», — вот что написал в своей книге «Самосев» Филипп Жакоте, дав нам тем самым, сам того, может быть, не подозревая, ключ к ответу на вопрос, что такое верлибр. Ведь поэтическая форма, как нас учат в институте — это особая организация художественной речи, которая характеризуется такими показателями как рифма, ритм, причем, как правило (и это, прошу иметь в виду — мое собственное уточнение), повторяющийся с определенной закономерностью, а также определенная система слогов и ударений в строке, ну и так далее. Самая строгая форма поэзии — венок сонетов, самая вольная — белые стихи… Что же касается верлибра, то сближение духа и формы в нём представляется почти неосуществимым, так как форма его похожа на разломанные прутья клетки, а ежели прутья расшатаны, то и дух сквозь них вылетает практически беспрепятственно, не задерживаясь, присутствуя в стихотворении не долее, чем в момент его сотворения. Такой же непрочной конструкцией представляется мне и поэзия, опирающаяся на использование исключительно глагольных рифм… Привет, мужики! — поздоровался он от имени всей компании и, сняв с плеча сумку, выставил на стол с десяток пивных бутылок. — Не помешаем?

— Привет, Витюша, не помешаешь, — отозвался, узнав гостя, Перехватов и представил его Анаврину: — Познакомься, это Викторион Берлинский. Есин говорит, что скоро он будет лучшим литературоведом России, но пока что он проявляет себя только как отъявленный спорщик.

— Не зря его зовут в институте «неистовый Викторион», — заметил кто-то.

— Мы, — повернулся опять к вошедшему Перехватов, — говорили здесь примерно о том же, о чем и вы, но только — под кофе.

— Ну? — с недоверием воскликнул патлатый. — И что же думает о путях развития современной поэзии «самый загадочный писатель своего поколения»?

— Ничего, — хмыкнул Анаврин, выпуская струю дыма. — Зачем я буду думать о том, для чего уже почти не осталось в мире места?

— То есть?

— А ты почитай исследования сегодняшних литературоведов — думаешь, их и вправду интересует категория красоты в творчестве того или иного автора? Как бы не так! Для них важнее всего — узнать, были ли лесбиянками София Парнок и Марина Цветаева, а также активным или пассивным педерастом был Михаил Кузьмин. Сами же по себе стихи нынче никому не нужны, скоро они вообще станут интересны только в том случае, если будет известно и документально заверено, что у их автора два хуя или что он, на худой конец, способен прочитать их жопой.

— Ну что ж? — подытожил, открывая выставленные на стол бутылки, будущий литературовед. — Ярко проиллюстрировал, ничего не скажешь… Но вот объясни мне: когда ты напеваешь про себя «Пару гнедых» или читаешь стихи, созвучные твоему внутреннему миру и тому, что ты в тот момент думаешь и чувствуешь, разве ты при этом не…

— О-о-о! — застонал Анаврин. — Прошу тебя, не надо, не надо! Уже много лет моя главная проблема как раз в том и заключается, как избавиться от всех этих мыслей и чувств и оставить свой так называемый внутренний мир на какой-нибудь помойке.

— И что же тогда останется в написанном тобою слове?

— А что в нем вообще может остаться, если любое слово — это всего-навсего сосуд, и всё зависит только от того, сколько пустоты оно может в себя вместить?

— Ага! — налил себе в стакан пива Берлинский. — Теперь я понимаю, почему тебя выгнали из института. Дело вовсе не в том, что ты не вписываешься в какие-то там творческие стандарты, которые проповедуют наши преподаватели. Ты — не вписываешься в саму русскую ментальность! Вот вчера, например, у нас проходила презентация книги Владимира Бандуренко «Банки идут ромбом», посвященной проблеме всё большего сужения территории русской культуры под натиском материальных ценностей. Он там во вступительной части приводит в пример сцену из фильма «Терминатор», где ставшая самодостаточной цивилизация роботов начинает вытеснять с Земли людей, и говорит, что на самом деле это сделают не машины, которые все-таки не способны к воспроизводству своей популяции, а размножающиеся, как грибы, банки, ибо уже сегодня видно, что не человек управляет мировой финансовой системой, а она — человеком. А выступавший там в числе других профессор Смирнов…

— Владимир Павлович? Я недавно смотрел по телевизору его программу о Хлебникове — вот это класс! — заметил кто-то за моей спиной.

— Он раньше вел такие же передачи и на радио, — с хрустальным, как мне показалось, звоном поддержал его мелодичный девичий голосок и, оглянувшись на него, я встретился взглядом с высокой тоненькой брюнеткой в некой бесформенной серо-зеленой блузе и с перехваченными резинкой в хвостик волосами.

— …Ну так вот, — продолжил далее оппонент Анаврина, — профессор Смирнов там сказал, что капитализм западного образца в России построить очень сложно. Потому что, говорил он, мы любим Пушкина, Тютчева, снег, антоновские яблоки, левитановский «Март» и целую массу других, бесполезных с точки зрения западного человека вещей, от которых ни за что на свете не захотим и не сможем отказаться. А вот от банка, сказал он, я откажусь, не задумываясь, и от биржи откажусь, потому что и банк, и биржа — мне абсолютно неинтересны…

Он отпил из своего стакана несколько глотков пива и продолжил:

— Еще там выступал главный редактор газеты «Скоро» Сапсан Барханов…

— Самсон? — тихо переспросил кого-то за моей спиной тот же парень.

— Сапсан, — уточнила, как я уже понял по голосу, брюнетка. — Хищная птица отряда соколиных, у Бунина про него целая поэма есть, ты что — не помнишь? А в сочетании с фамилией «Барханов» получается что-то вроде «сокола пустыни». Или, может быть, «сокол-пустынник».

— Короче, волк-одиночка. Только — в небе…

— Ну да. В небе словесности…

— …И он, — рассказывал дальше Берлинский, — очень хорошо говорил о том, что русская культура, издревле и до нынешних секунд живет с одной сверхзадачей, которая рождает великие произведения, перетекает из литературы в музыку, из музыки в живопись и скульптуру, дает себя знать в народных песнях. Эта сверхзадача — создание альтернативы грешному миру. Как Христос со Своим учением был альтернативой всему погрязшему в грехах ветхому миру, так русская культура — чаяла, чает и будет чаять лучшего, чем мы имеем сегодня, мира и лучшего, чем мы представляем собой ныне, человечества. Европейская культура — это плач об утерянном Рае. А русская культура — это выкликание Рая грядущего… Поэтому возводить своими произведениями культ пустоты — это даже не дезертирство с поля духовной брани, а, как говорил когда-то Мандельштам — социальное преступление.

— Писателя нужно судить по законам, созданным им самим.

— Да это-то можно. Только вот, что это будет за суд, если ни в одном из этих индивидуальных законов даже не предусмотрено статей об уголовной ответственности за правонарушения, а?..

Глава  Д  (4)

— …ДОБРО должно быть с кулаками? — Анаврин затушил в блюдечке сигарету и поднялся. — Извини, но все это напоминает мне покинутый Литинститут. Надоело. Я хочу сам выпекать свой теософический кокс, а не ждать, когда мне подвезут сбрикетированную в кирпичики истину. А потому счастливо оставаться…

— Погоди, мне тоже нужно идти, — встал Перехватов. — Жаль, не послушал ваших стихов, — виновато улыбнулся он гостям. — Но я думаю, мы ещё увидимся.

Борис проводил их в переднюю и, защелкнув замки, возвратился.

— Всё-таки, блин, мне кажется, их лучше читать, чем слушать… Ты-то как все это выдержал? — повернулся он ко мне.

— Да ничего… Я ведь тоже имею отношение к книгам, хотя и не пишу их сам. Так что мне это интересно.

— А кто вы? — спросила худенькая брюнетка.

— Я работаю в библиотеке. Сейчас мы создаем музей писателя Горохова, то есть — Василя-из-Кундер. Так что стихи и проза для меня такая же стихия, как и для вас.

— Стихи — это воздух культуры! — резюмировал Берлинский. — А потому я предлагаю послушать нашего гостя из северной столицы, — он кивнул головой на долговязого угреватого парня, молча притаившегося с бутылкой пива в руке на углу стола. — Толян, прочитай нам что-нибудь свеженькое.

— Добро, — поднялся тот. — Вот — самое последнее, я написал его буквально сегодня утром в электричке…

И, широко, как Вознесенский, отбивая такт рукой, громко прочитал:

Скорый поезд из Питера номера с головы! Едут бляди и пидоры от Невы до Москвы! Гул в вагонах нетопленых, тамбур пахнет махрой! До рассвета чуть тепленьким будет каждый второй! В свитерках не залатанных, не стыдясь своих дыр, молодые, патлатые, лишь пришедшие в мир, утром выйдут из поезда, в голове — пустота… …Помоги им опомниться, отрезви, Храм Христа!

Закончив читать, Толян молча сел на место и отхлебнул из пивной бутылки.

— А ты, Борь? — окликнул Викторион Таракьянца. — Прочтешь что-нибудь?

— Если слушатели готовы терпеть, то можно.

— Что? До сих пор ещё экспериментируешь?

— А что ещё можно делать в мире, который существует по законам текста?

— Да ладно тебе! Ролана Барта начитался? Всё уже, мол, было, было, было, а потому — всё только повтор и цитирование, а если всё только цитата, то что тогда в жизни имеет право претендовать на ощущение трагедии? Ничего. Так?..

— Ну, не совсем так, но… Впрочем, я могу и не читать.

— Ладно, читай. Мы уже слушаем.

— Смотри… Не я говорю, но ты.

Борис прислонился к дверному косяку, прикрыл глаза и, скрестив на груди руки, бесцветным, но четким голосом прочитал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад