Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сказки американских писателей - Вашингтон Ирвинг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вместе с тем домик вкупе с обитателями исполняет функцию талисмана, оберегающего своего владельца от всякого рода напастей, несчастий и неудач. Чем благороднее жители домика, тем эффективнее действует талисман. При второсортных обитателях талисман действует вполсилы. Если домик вовсе опустеет — человек пропал. Как у всякой сказки, здесь есть мораль. Каттнер её не формулирует, но она очевидна.

Третья фигура в этой компании ровесников — Хелен Юстис (род. 1916) — писательница, должным образом ещё не оцененная. Её творческое наследие невелико по объему — два детективных романа в духе Агаты Кристи и рассказы, печатавшиеся в журналах и частично собранные в книге «Короли и капитаны отбывают» (1946). Известность Хелен Юстис — даже в литературных кругах — незначительна. Если критики и вспоминают о ней, то лишь как об авторе «Горизонтального человека» (1946) — первого её романа, за который она удостоилась премии имени Эдгара По. Между тем главную художественную ценность в её наследии представляют сочинения, относящиеся к кратким прозаическим жанрам. Критикам ещё предстоит собрать их, изучить и воздать должное таланту автора, который, впрочем, был замечен и отмечен такими мастерами, как Рей Брэдбери и Малькольм Каули.

Сказка про Девушку и Смерть («Мистер Смертный Час и рыжая Мод Эпплгейт»), опубликованная в 1950 году под романтическим названием «Всадник на бледном коне» в популярном журнале «Сатердей ивнинг пост», обращает на себя внимание стилистической непохожестью на большинство других сочинений Юстис. Трудно предположить в авторе сказки выпускницу престижного колледжа Смита и Колумбийского университета, поклонницу французской литературы (в частности, Сименона, которого она переводила), занятую конструированием хитроумных детективных сюжетов. В диалогах персонажей сказки, в лексике, фразировке и ритмике авторского повествования ощущается вольное дыхание просторов Среднего Запада и особая тональность, восходящая к традициям пионерского фольклора. Где-то здесь, между Кентукки и Великими Озерами, слагались некогда фантастические истории-небылицы про Пола Бэньяна, Майка Финка, Тони Бивера и иных народных героев-великанов, наделенных физической мощью, смекалкой, доброй душой и чувством юмора.

Рыжая Мод Эпплгейт — героиня сказки Юстис — в некотором роде наследница фольклорных героев-богатырей. Она не боится ни бога, ни черта, ни смерти, готова отдать жизнь за своего беспутного Билли Бэнгтри и вообще девица хоть куда, да ещё малость и ведьма. Читатель несомненно обратит внимание на необычную трактовку Смерти, представленной здесь в облике рыцарственного джентльмена. Мистер Смертный Час — мужчина весьма достойный; добрый, справедливый, способный вызвать уважение, симпатию и даже любовь. Он внушает страх только тем, кто его не видел. А кто увидел — улыбаются. И бабушка у него — симпатичная и достойная старушка, хотя, конечно, колдунья.

Откуда у Хелен Юстис эта неповторимая образность, народная речевая интонация, фольклорные обороты, сюжетная дерзость, присущая сказкам и легендам? Признаемся честно — не знаем. Но можем высказать предположение: писательница родилась и выросла в штате Огайо. Нью-Йорк, колледж, университет и все прочее было потом, и, видно, позднейшие «культурные» наслоения не стерли изначальной основы, заложенной провинциальной духовной жизнью Среднего Запада.

6

Первым среди американских сказочников новейшего времени следует, очевидно, поименовать Рея Брэдбери (р. 1920 г.), чье творчество давно и хорошо известно русским читателям, а такие его сочинения, как «Марсианские хроники», «451° по Фаренгейту», «Вино из одуванчиков», пользуются устойчивой популярностью и неоднократно переиздавались в русских переводах. В силу причин, не поддающихся объяснению, Брэдбери числится у нас по разряду научных фантастов, и почти ни один сборник научной фантастики не обходится без его рассказов или романов. Это по меньшей мере странно, ибо фантазии Брэдбери имеют преимущественно антинаучный характер, не обладают прогностическими свойствами ни в социологическом, ни в технологическом плане и могут, скорее всего, рассматриваться как метафоры современного бытия. «Научность» в сочинениях Брэдбери исполняет ту же функцию, что и пресловутое «жизнеподобие» у американских романтиков, имевшее целью придать видимость реальности самым невероятным фантазиям. Вообще Брэдбери многому научился у своих великих предшественников. Недаром он называл Эдгара По первым своим учителем.

В своих сказках Брэдбери неизменно выступает как поэт, философ и моралист, а самый тип художественного повествования зависит от того, какая из авторских ипостасей выдвигается в каждом конкретном случае на первый план. При этом писатель широко и вместе с тем своеобразно использует традиционные приемы волшебной сказки. В этом отношении «Апрельское колдовство» являет собой пример яркий и характерный. Всем известно, что в волшебных сказках действуют персонажи, наделенные сверхъестественными способностями. Это могут быть феи, волшебники, эльфы, великаны, драконы, животные и т. п. Они помогают или препятствуют героям, но сами, как правило, героями не являются. Есть такие персонажи и в «Апрельском колдовстве», но на сей раз к их числу относятся главная героиня и её родители. С виду они — самые что ни на есть обыкновенные люди, проживающие в штате Иллинойс, в поселке Грин-Таун, на улице Тополей, 12. Однако все трое наделены магической способностью покидать по ночам человеческую оболочку и носиться над землей, мгновенно проникая в предметы и живые организмы. Их ощущение жизни богато и многообразно, поскольку они могут воспринимать её как бы изнутри вещей, растений, животных.

Их души «внедряются» во что угодно: в людей, в водяные капли, кузнечиков, листья, деревья, оставаясь в то же время человеческими душами, способными к человеческим эмоциям и оценкам, в том числе и эстетическим. Полет девочки Сесси апрельской ночью над лугами и полями Иллинойса читается как поэма, как гимн безграничной красоте Природы, её величию и могуществу.

Сесси и её родителям доступно такое видение мира, какое недоступно всем прочим. В этом их преимущество, но в этом же и их трагедия. Видя и ощущая мир, как никто другой, они вынуждены существовать вне его. Они — за пределами великой вселенской гармонии, и чисто человеческие их желания, страсти, стремления не могут быть реализованы. В теплую апрельскую ночь, пропитанную запахом полей и лугов, в душе Сесси начинают томиться её человеческие семнадцать лет, и кажется, что не надо ей никакой магической силы, никаких полетов и перевоплощений, что можно все отдать за то, чтобы полюбить деревенского парня и прожить с ним простую, самую что ни на есть обыкновенную жизнь. Она охотно поменялась бы судьбой с фермерской дочкой Энн Лири, но именно это ей не дано. В сущности, сказка Брэдбери имеет философский смысл. Она — про счастье быть человеком, про счастье, которого мы не осознаем, не понимаем или не помним. Чтобы оценить его, нужно быть… кем же? Этого читатель так и не узнает никогда.

От своих романтических пращуров Брэдбери унаследовал склонность к философическому истолкованию действительности, вольное обращение с образами и мотивами европейской сказки и широкое использование «принципа неопределенности», который Эдгар По предписал поэзии, а Натаниел Готорн распространил на прозу. Именно эти моменты в творческом наследии великих романтиков оказались созвучны современному художественному сознанию и сделались, так сказать, эстетическими доминантами современной американской сказки. Брэдбери нащупал путь, по которому за ним и рядом с ним двинулась значительная группа писателей. Наиболее интересными среди них являются, по-видимому, Урсула Ле Гуин, Джон Гарднер и Ричард Бах. У каждого из них свой творческий почерк, свой характер, своя судьба, и в этом смысле они не похожи друг на друга или на Брэдбери. Разница меж ними бросается в глаза даже при самом поверхностном знакомстве.

Урсула Ле Гуин (р. 1929 г.) — дочь ученого-антрополога, выпускница престижного Рэдклифф-колледжа и Колумбийского университета, преподаватель французского языка и «творческого письма» во многих университетах США, Англии и Австралии, обладательница редкой и весьма почетной степени доктора литературы, а также множества всяких премий. Творчество её обширно и многообразно. Одно только перечисление её произведений заняло бы непозволительно много места, поэтому ограничимся указанием основных сфер её литературных интересов. Это научная фантастика (восемь романов и рассказы, частично собранные в двух сборниках) и сочинения для детей (семь книг, одна пьеса и стихотворения).

Фермерский сын Джон Гарднер (1933–1982) был выдающимся ученым-филологом, знатоком античной и средневековой культуры, автором ряда оригинальных исследований и не менее выдающимся романистом, рассказчиком и поэтом. Русские читатели уже имели возможность познакомиться с переводами некоторых прозаических сочинений Гарднера («Никелевая гора»-1979, «Королевский гамбит»-1979, «Осенний свет»-1981, «Искусство жить»-1984), а также с одной из его научных монографий («Жизнь и время Чосера»-1986). К сожалению, русские переводчики обошли вниманием гарднеровские сказки, составляющие важную часть наследия писателя.

Что касается Ричарда Баха — автора всесветно знаменитой сказки о чайке по имени Джонатан Ливингстон, — то здесь случай особенный, и само возникновение бестселлера по сей день остается для критиков в некотором роде загадкой. Существует красивая легенда, будто Ричард Бах — отдаленный потомок великого музыканта Иоганна Себастиана Баха. Это — единственная романтическая черта в облике писателя. Все остальное достаточно прозаично: он — профессиональный летчик, не сделавший, однако, карьеры в авиации, автор статей, известных лишь специалистам, сочинитель «авиационных» романов, о которых критика глухо молчит, полагая, видно, что сказать о них нечего. Появление «Чайки»- сочинения философского, пронизанного христианской эсхатологией и символикой, — все ещё остается в ряду событий странных и необъясненных. Сам Бах утверждает, что он не написал «Чайку», а лишь записал то, что подсказал ему то ли «голос свыше», то ли «внутренний голос». Критики сделали вид, что поверили ему, поскольку выбора у них не было. Но скорее всего — это розыгрыш, а Бах, по природе своего дарования, не авиатор и романист, а христианский моралист, философ и сказочник. Впрочем, и это — не более чем домысел.

Сказки Урсулы Ле Гуин и Джона Гарднера представляют интерес со многих точек зрения. В них многосторонне отражен духовный опыт Америки второй половины XX века, в особенности философские и эстетические аспекты деятельности современного сознания — от экзистенциализма, бихевиоризма и плюрализма до эстетики абсурда и черного юмора. Они предлагают читателям картину мира, широко раскинувшегося во времени и пространстве, но не в первозданном его виде, а как бы отраженного в восприятии, пропущенного через сознание современников.

Следуя заветам великих романтиков, Гарднер и Ле Гуин в невиданных доселе масштабах использовали сюжеты, мотивы, приемы, образы европейского и восточного «сказочного» наследия. Тут есть все: волшебники, колдуны, драконы, принцы и принцессы, грифоны, избушки на курьих ножках, превращения людей в животных и животных в людей, сражения и поединки. Нетрудно обнаружить здесь также следы чисто американской твеновской традиции, проявляющейся в повышенном интересе к средневековому рыцарству и феодальному жизненному укладу малых королевств Европы. В особенности это характерно для Гарднера — ученого-медиевиста, знатока культуры английского средневековья.

Сознанию этих писателей в высшей степени свойственно ощущение нестабильности, изменчивости, «текучести» мира. Причин, порождающих такое ощущение, могло быть сколько угодно — от фантастической динамики бытия людей в XX столетии до недоверия к чувственному познанию материального мира, неизбежно проистекающего из успехов неклассической науки, в частности релятивистской физики. Именно поэтому Гарднер и Ле Гуин не могли удовлетворяться «определенностью» сказочной стилистики, где принцесса, превратившись в лягушку, становилась лягушкой, спящая царевна — спала, Дюймовочка была маленькой, а джинн либо сидел в бутылке, либо вылезал из неё. В их волшебном и безумном мире все неопределенно и неустойчиво. Гарднеровская королева Луиза — красавица и одновременно жаба. Переходы из одного состояния в другое мгновенны и неуловимы, и читатель не всегда может быть уверен, в каком именно обличье находится в данный момент героиня. В таком же процессе непрерывной трансформации предстают перед читателем и многие другие персонажи гарднеровских сказок.

Аналогичную нестабильность «состояний» нетрудно обнаружить и в сказках Урсулы Ле Гуин. В отдельных случаях принцип неопределенности используется ею столь «круто», что читатель испытывает растерянность и некоторое смущение духа. Кто герой сказки «Он был моим мужем» — волк, перерождающийся в человека, или человек, перерождающийся в волка?

Этого мы так и не узнаем. Более того, тут нет альтернативы, нет пресловутого «или — или». Герой — и то и другое одновременно, и в этом есть определенный смысл, поскольку скрытая цель автора — внушить читателю мысль, что противоестественно не только присутствие волчьего духа в людях, но и людского духа в волках.

Сфера приложения принципа неопределенности не ограничивается образной системой, но активно распространяется на сюжетную динамику сказок Гарднера и Ле Гуин, где реализуется прежде всего в виде алогизма поступков и парадоксальности общего действия. Здесь события совершаются и как бы не совершаются. Два дружественных короля (у Гарднера) или два венценосных брата (у Ле Гуин) устраивают кровопролитное сражение, в результате которого не остается ни убитых, ни раненых. В некоторых случаях действие развивается не только «вперед», но и «назад», и тем самым все, что произошло, как бы отменяется, и, как говорит Ле Гуин, «даже следов на песке не остается». И Гарднер, и Ле Гуин позволяют себе вольное обращение со временем, с пространством, с формальной логикой, благодаря чему перед читателем возникает абсурдный мир, живущий по каким-то парадоксальным законам, где время идет по кругу и все кончается тем, с чего начинается.

Странности этого «безумного» мира реализуются не только через сюжет, образы, авторские описания, но также и через речевую стихию повествования, в которой сталкиваются слова и понятия несовместимых уровней и рядов. Так, например, читая «Королеву Луизу», мы испытываем время от времени легкую встряску, словно прикоснувшись к оголенным проводам, и перечитываем фразу, чтобы убедиться, что все именно так, как нам показалось: что мать королевы Луизы была ирландка, а отец безработный дракон, читающий прошлогодние газеты и арестованный за поджог местной церкви; что беременная камеристка — она же принцесса Мюриэл, она же крестьянка Таня — дочь то ли крестьянина, то ли короля Грегора, то ли огромного пса, который загулял с фрейлиной; что история с нападением ведьмы и волков на монастырь могла случиться в какой-нибудь гостинице в Филадельфии. Можно, конечно, отнести «безумный» мир в сказках Гарднера и Ле Гуин к продуктам деформированного сознания персонажей, но лишь в малой степени и только в «Королеве Луизе». В целом же он есть четкое отражение «безумия» реального бытия людей подлинного мира, который прикидывается логичным, а в сущности — беспредельно абсурден. И то сказать, разве мысль срубить цветущий розовый куст менее нелепа, чем мысль о принципиальной невозможности это сделать? Хотя, по нынешним нашим понятиям, первая — логична, а вторая — абсурдна.

Сказочный мир Гарднера и Ле Гуин, при всей своей фантасмагорической бессмысленности, алогичности, нестабильности, не вызовет у читателя раздражения или чувства угнетенности. Абсурдность этого мира уравновешивается человечностью и добротой. В нем нет могущественных злодеев. Напротив, все его обитатели — добрые люди: и мудрая в своем безумии королева Луиза, и король Грегор, который предпочел бы все проблемы решать общенародным голосованием, и благородный разбойник Фрокрор — насильник и анархист, борец за народное дело, и друзья детства крестьянки Тани, борющиеся за справедливость и желающие, все как один, сделаться принцами и принцессами. Зло и антигуманность мира идут не от людей, они — от «скучных и опасных идей»; и всех, кому эти идеи не дают покоя, следует нещадно пороть. Ни Гарднер, ни тем более Ле Гуин не уточняют, о каких именно идеях идет речь. Но если мы примем в соображение, что сказки свои они создавали на рубеже 60-х и 70-х годов нашего столетия, то все будет ясно и без уточнений.

Ричарда Баха, в отличие от Гарднера и Ле Гуин, интересует не столько содержание жизни, сколько её цель и смысл. Он тоже прямой наследник романтиков, но более в плане идеологическом, нежели эстетическом, ибо стоит в непримиримой оппозиции к буржуазным понятиям о назначении человека, сформулированным великим Франклином двести лет тому назад.

«Время — деньги!»- сказал Франклин. В этих двух словах умещалась целая этическая доктрина, утверждавшая, что праздность безнравственна, что материальный успех есть главная цель человеческих усилий, а деньги — абсолютное мерило всех ценностей людского бытия, включая и столь невосполнимые, как время. Этическая доктрина Франклина жива по сей день. У Баха она представлена в несколько измененном виде в качестве символа веры «племени» чаек («Мы брошены в этот мир, чтобы есть и оставаться в живых… пока хватает сил») и являет собой тезис, подлежащий не только опровержению, но и ниспровержению.

Стремлению к сытости как основному жизненному принципу Бах противопоставляет идею «полета», то есть свободного развития и стремления к совершенству. Само понятие «полета» у Баха обладает известной сложностью и вместе с тем поэтичностью. С одной стороны, это чисто физическое перемещение чайки в воздушном пространстве, описанное категориями современной авиационной практики (одиночные и групповые полеты, скоростные режимы, конфигурация крыла, фигуры высшего пилотажа, техника выхода из пике, перегрузки и т. д.), с другой — метафорическое обозначение свободной мысли, способной в своем полете осваивать иные миры, в том числе Прошлое и Будущее.

В обеих своих ипостасях полет имеет единое направление — вверх, в небеса. В физическом смысле это означает приближение к интеллектуальному и техническому совершенству, в метафизическом — постижение доброты и любви. Небеса — это место, где открывается новая эра в нравственном бытии человечества, эра сострадания, взаимопомощи, любви, наставничества. Идея Великой Чайки — всеобъемлющая идея внутренней свободы, реализующейся в деятельности на благо людей, и восходит она к романтической концепции «революции сознания» (Р. Эмерсон, Г. Торо) и к «христианскому возрождению» второй половины XX столетия. Иными словами, идея — старая, можно сказать вечная, но не теряющая актуальности по сей день.

В начале этого обзора говорилось о невозможности написать жанровую историю американской литературной сказки. Упоминалось также о прямой генетической связи между творчеством ранних американских романтиков и литературными сказками, возникавшими в США на протяжении последующих полутора веков. Отсюда, однако, не следует, что литературная сказка в Америке вовсе не испытала никакого развития. Напротив, движение от Ирвинга к Гарднеру ощущается именно как движение, отражающее общую методологическую эволюцию всех видов и жанров национальной словесности. Применительно к сказке эта общая эволюция выразилась в усилении национального элемента и в удивительной динамике сюжетов, изначальная структура которых, основанная на логике волшебства, постепенно смещалась к логике абсурда. Благодаря такому смещению, как это ни парадоксально, возникла тенденция к сближению «сказочного» мира с реальной действительностью. Впрочем, парадоксальность здесь весьма относительна. Нынешние сказочники традиционно взирают на мир с высоты идей гуманных и благородных. Для них реалии современного бытия в соединении с абсурдными понятиями — вполне логичная комбинация.

Ю. КОВАЛЕВ

ВАШИНГТОН ИРВИНГ

РИП ВAH ВИНКЛЬ

Клянусь Вотаном, богом саксов,

Творцом среды (среда — Вотанов день),

Что правда — вещь, которую храню

До рокового дня, когда сползу

В могилу…[9]

Картрайт[10]

Всякий, кому приходилось подниматься вверх по Гудзону, помнит, конечно, Каатскильские горы. Эти дальние отроги великой семьи Аппалачей[11], взнесенные на внушительную высоту и господствующие над окружающей местностью, виднеются к западу от реки. Любое время года, перемена погоды, даже каждый час на протяжении дня вносят изменения в волшебную окраску и очертания этих гор, так что все добрые хозяйки — и ближние и дальние — пользуются ими как безупречным барометром. Когда погода тиха и устойчива, они — одетые в пурпур и бирюзу — вычерчивают свои смелые контуры на прозрачном вечернем небе, но порою (хотя вокруг, куда ни глянь, все безоблачно) у их вершин собирается сизая шапка тумана, и в последних лучах заходящего солнца она горит и сияет, как венец славы.

У подножия этих сказочных гор путнику, вероятно, случалось видеть легкий дымок, вьющийся над деревней, шиферные крыши которой поблескивают между деревьями как раз в том месте, где голубые тона предгорья переходят в яркую зелень ближних лесов и лугов. Это — старинная деревушка, построенная голландцами-колонистами в самую раннюю пору колонизации, в начале правления доброго Питера Стюйвезента [12] (да будет мир праху его!), и ещё совсем недавно тут стояло несколько домиков, сложенных первыми поселенцами из мелкого, вывезенного из Голландии желтого кирпича, с решетчатыми оконцами и флюгерами в виде петушков на гребнях остроконечных крыш. В этой деревушке, как раз в одном из таких домиков (который, сказать по правде, порядком пострадал от времени и от непогоды), много лет тому назад, ещё тогда, когда весь край принадлежал Великобритании, жил простой, добродушный малый по имени Рип ван Винкль. Он был из числа потомков тех ван Винклей, которые с великою славою подвизались в рыцарственные времена Питера Стюйвезента и сопровождали его в походе на форт Христина[13]. Воинственного характера своих предков он, впрочем, не унаследовал. Я заметил уже, что это был простой, добродушный человек; больше того, он был хороший сосед и покорный, забитый супруг. Возможно, что это последнее обстоятельство и воспитало в нем ту кротость духа, которая снискала ему всеобщую любовь и широкую популярность, ибо наиболее услужливыми и покладистыми вне своего дома оказываются мужчины, привыкшие повиноваться сварливым и вечно бранящимся женам. Их нрав, пройдя через горнило домашних невзгод, становится, вне всякого сомнения, весьма гибким и податливым, ибо хорошая супружеская нахлобучка лучше иной проповеди научит человека добродетели терпения и послушания. Вот почему сварливую жену в некоторых отношениях можно считать благословением неба, а раз это так, Рип ван Винкль был трижды благословен.

Как бы там ни было, но он, бесспорно, пользовался горячей симпатией всех деревенских кумушек, которые, согласно обыкновению прекрасного пола, во всех семейных неурядицах Рипа неизменно становились на его сторону и, когда тараторили друг с другом по вечерам, не упускали случая взвалить всю вину на госпожу ван Винкль. Даже деревенские ребятишки встречали его появление шумным и радостным гомоном. Он принимал участие в их забавах, мастерил для них игрушки, учил запускать змея и рассказывал им нескончаемые истории про духов, ведьм и индейцев. Когда бы ни брел он по деревне, его постоянно окружала ватага ребят, цеплявшихся за полы его одежды, забиравшихся к нему на спину и безнаказанно учинявших тысячи шалостей; кстати, не было ни одной собаки в окрестностях, которой пришло бы в голову на него залаять.

Большим недостатком в характере Рипа было непреодолимое отвращение к производительному труду, происходившее, однако, не от недостатка усидчивости или терпения, — ведь сидел же он целыми днями на мокром камне с удочкой, длинной и тяжелой, как татарская пика, даже если не было клёва. С ружьем на плече он часами бродил по лесам и болотам, по горам и долам, чтобы подстрелить несколько белок или диких голубей.

Никогда не отказывался он пособить соседу в самой трудной работе и был первым, когда вся деревня принималась лущить кукурузу или возводить каменные заборы; так что деревенские женщины привыкли нагружать его различными поручениями и мелкими работами, взяться за которые никогда бы не согласились их менее покладистые мужья. Короче говоря, Рип охотно брался за чужие дела, но отнюдь не за свои собственные; исполнять обязанности отца семейства и содержать ферму в порядке казалось ему не по силам.

Он заявлял, что обрабатывать ферму не стоит: это, мол, самый скверный участок земли во всей округе, где все растет из рук вон плохо и всегда будет расти отвратительно, несмотря на все труды и усилия. Изгороди у него то и дело разваливались; его корова неизменно умудрялась заблудиться или попадала в чужую капусту; сорняки вырастали у него быстрее, чем у кого бы то ни было; дождь всегда начинался как раз в то время, когда он собирался работать на дворе, и хотя доставшаяся ему по наследству земля, сокращаясь акр за акром, превратилась в конце концов благодаря его хозяйничанию в узкую полоску картофеля и кукурузы, полоска эта была наихудшею в этих местах.

Дети его ходили такими оборванными и одичалыми, словно росли без родителей. Его сын Рип походил на отца, и по всему было видно, что вместе со старым платьем он наследует и отцовский характер. Обычно он трусил рысцой, как жеребенок, у подола своей матери, облаченный в старые, протертые до дыр отцовские штаны, которые он с великим трудом придерживал одною рукой, подобно тому как нарядные дамы в дурную погоду подбирают шлейф своего платья.

Рип ван Винкль, несмотря на это, принадлежал к разряду тех счастливых смертных, обладателей легкомысленного и беспечного нрава, которые живут не задумываясь, едят белый или черный хлеб, в зависимости от того, какой легче добыть без труда и забот, и скорее готовы сидеть сложа руки и голодать, чем работать и жить в довольстве. Если бы Рип был предоставлен самому себе, он посвистывал бы в полное удовольствие всю свою жизнь, но, увы, его супруга прожужжала ему уши насчёт его лени, беспечности и разорения, до которого он довел собственную семью. Утром, днем и ночью она трещала без умолку: что бы ни сказал и что бы ни сделал её супруг, вызывало неизменный поток домашнего красноречия. У Рипа был лишь один способ отвечать на все проповеди подобного рода (благодаря частому повторению этот способ превратился в привычку): он пожимал плечами, покачивал головой, возводил к небу глаза и не произносил ни единого звука.

Впрочем, это вызывало новые вспышки ярости со стороны его неугомонной супруги, так что в конце концов ему приходилось отступать с поля сражения и уходить из дому — все, что остается делать бедным мужьям, живущим под башмаком у жены.

Единственным другом Рипа среди домашних был пес по имени Волк, которому доставалось ничуть не меньше, чем его хозяину, ибо госпожа ван Винкль, считавшая, что они оба — лентяи, злобно косилась на Волка как на причину частых отлучек её супруга. Волк, по правде говоря, обладал всеми чертами характера, которые полагается иметь порядочному псу, и не уступил бы в отваге ни одному зверю, рыскавшему среди лесов, но какая храбрость и какая отвага устоят перед неотвязными, безостановочными придирками женщины! Стоило Волку переступить порог своего дома — и облик его сразу преображался: понуро опустив голову, зажав между ног хвост, крался он с видом преступника, то и дело бросая исподтишка взгляды на госпожу ван Винкль, и при малейшем взмахе метлы или половника с воем и визгом кидался к двери.

С годами семейная жизнь Рипа становилась все тягостнее. Дурной характер никогда не смягчается с возрастом, а острый язык единственный из всех режущих инструментов, который не только не притупляется от постоянного употребления, но, наоборот, делается все более острым. Будучи изгнан из дому, Рип мало-помалу привык находить отраду в посещении своеобразного клуба мудрецов, философов и прочих деревенских бездельников, заседавших на скамье перед кабачком, вывеской которому служил намалеванный красною краской портрет его королевского величества Георга III[14]. Здесь просиживали они в холодке долгие летние дни, бесстрастно передавая друг другу деревенские сплетни или сонно пережевывая бесконечные и бессмысленные истории. Впрочем, иной государственный деятель выложил бы хорошие денежки, чтобы послушать глубокомысленные споры, возникавшие иной раз, когда к ним в руки попадала старая газета, завезенная сюда каким-нибудь случайным проезжим. С какою торжественностью внимали они Тогда неторопливому, выразительному чтению Деррика ван Буммеля, школьного учителя, живого ученого человечка, который не запнувшись мог произнести самое длинное слово во всем словаре! Сколь глубокомысленно толковали они по поводу событий, происходивших несколько месяцев тому назад!

Общественным мнением этого высокого собрания заправлял Николас Веддер, патриарх деревни и владелец кабачка, у порога которого он восседал с утра до ночи, передвигаясь ровно настолько, сколько требовалось, чтобы укрыться от солнца и остаться в тени огромного дерева, так что соседи, наблюдая его передвижения, могли определять время с такою же точностью, как если бы пред ними были солнечные часы.

Правда, голос патриарха можно было услышать нечасто, зато трубкой своей он дымил беспрерывно. Несмотря на это, приверженцы Веддера (а у всех великих людей всегда бывают приверженцы) отлично понимали его и умели угадывать его мнения. Было замечено, что если чтение или рассказ были ему неприятны, он начинал яростно попыхивать трубкой, выпуская изо рта частые, короткие и сердитые облачка дыма; испытывая удовольствие, он, напротив, медленно затягивался и спокойно выпускал дым легкими, мирными облачками; время от времени, вынимая изо рта трубку, он степенно кивал головой в знак полного одобрения, и тогда около его носа завивался ароматный дымок.

Впрочем, из этой твердыни бедняга Рип был в конце концов изгнан своею грозной женой, которая внезапно нарушала спокойствие и безмятежность достопочтенного собрания и осыпала его членов насмешками и издевательствами. Даже священную особу Николаса Веддера не пощадил дерзкий язык этой крикливой женщины, обвинявшей патриарха в том, что он потворствует праздным наклонностям её легкомысленного супруга.

В конце концов бедный Рип дошел почти до полного отчаянья; единственное, что ему оставалось, чтобы избавиться от работы на ферме и брани жены, — это взять в руки ружье и отправиться бродить по лесам. Здесь он иногда присаживался поближе к дереву и делился с Волком (к которому испытывал сострадание, как к товарищу по несчастью) содержимым своей охотничьей сумки. «Бедный Волк, — говорил он в таких случаях, — твоя хозяйка устраивает тебе собачью жизнь? Ничего, приятель, пока я жив, есть кому за тебя постоять!» Волк помахивал хвостом, грустно смотрел в лицо хозяину, и, если только собаки способны сочувствовать людям, я охотно поверю, что он от всего сердца отвечал Рипу взаимностью.

Однажды в ясный осенний день Рип забрел неприметно для себя на какую-то вершину Каатскильских гор. Он предавался излюбленной им охоте на белок, и безлюдные горы отвечали многократным эхом на его выстрелы. Тяжело дыша от усталости, уже к вечеру, опустился он на склон зеленого, поросшего горной травою бугра, у самого края пропасти.

Оттуда сквозь просветы между деревьями он видел обширную, тянувшуюся на многие мили равнину, покрытую густым лесом. Где-то внизу величаво и безмолвно катил свои воды могучий Гудзон (лишь изредка на его зеркальном лоне можно было заметить отражение багряного облачка или паруса медлительной, как бы застывшей на месте барки), но и самый Гудзон терялся наконец в синеве дальних предгорий.

С противоположной стороны перед ним открывалась глубокая горная лощина — дикая, пустынная, взъерошенная, — дно которой, заваленное обломками нависших сверху утесов, было едва освещено отсветами лучей заходящего солнца. Рип лежал и задумчиво глядел на эту картину: наступал вечер; горы отбрасывали длинные синие тени и закрывали ими долины. Рип понял, что стемнеет гораздо раньше, чем он успеет добраться до деревни, и, тяжко вздохнув, представил себе грозную встречу, уготованную ему госпожою ван Винкль.

Впрочем, когда он собрался было спуститься с горы, он услышал донесшийся издали окрик: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» Рип посмотрел во все стороны, но не обнаружил никого, кроме вороны, направлявшей свой одинокий полет через горы. Он решил, что воображение обмануло его, и снова приготовился к спуску, как вдруг опять услыхал тот же голос, отчетливо прозвучавший в вечерней тишине: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» В то же мгновение Волк ощетинился, зарычал, прижался к хозяину и замер, испуганно глядя вниз. Теперь и Рип ощутил какую-то неопределенную тревогу и взглянул в том же направлении. Он увидел наконец странную фигуру, поднимавшуюся вверх по скалам и гнувшуюся под тяжестью ноши. Рип удивился, встретив человеческое существо в столь пустынной и обычно безлюдной местности, но потом решил, что это — кто-нибудь из окрестных жителей, нуждающихся в его помощи, и начал торопливо спускаться в долину.

Приблизившись, он был поражен странной внешностью незнакомца. Перед ним стоял коренастый старик с густой гривой волос и седой бородою. Он был одет по старинной голландской моде: суконная куртка, перетянутая у пояса ремнем, и широкие многослойные штаны, украшенные по бокам пуговицами, а у колен — бантами. Он тащил на плече изрядный бочонок, очевидно наполненный водкой, и знаком попросил Рипа помочь ему. Хотя Рип несколько оробел и не чувствовал доверия к незнакомцу, он всё же со всегдашнею готовностью откликнулся на призыв, — и вот, помогая друг другу, они стали карабкаться вверх по промоине, представлявшей собою, надо полагать, сухое русло ручья.

Во время подъема Рип не раз слышал глухие раскаты, напоминавшие далекий гром. Они доносились, казалось, из глубокого оврага, или, вернее, из ущелья между высокими скалами; к нему-то и вела та неровная, усыпанная щебнем тропа, по которой они взбирались. Рип на мгновенье остановился и, рассудив, что это, должно быть, отдаленный гул короткого грозового ливня, который часто бывает в горах, тронулся дальше. Пройдя ущелье, они вышли в котловину, похожую на маленький амфитеатр. Котловина была со всех сторон окружена отвесными скалами, с краев которых свешивались ветви деревьев, так что снизу можно было увидеть лишь клочки лазурного неба или — порою — яркое вечернее облачко. За все время ни Рип, ни его спутник не проронили ни слова, и хотя первый недоумевал, зачем тащить бочонок с водкою в дикие пустынные горы, он так и не решился обратиться за разъяснениями к старику, ибо в нем было что-то необыкновенное и непостижимое, внушавшее страх и исключавшее возможность сближения.

Добравшись до котловины, Рип увидел здесь немало достойного удивления. Посредине, на гладкой площадке, компания странных людей резалась в кегли. На них было причудливое иноземное платье: одни — в коротких куртках, другие — в камзолах, с длинными ножами у пояса, и все, по большей части, — в таких же необъятных штанах, в какие был облачен проводник Рипа. Физиономии их тоже были необычны: у одного — огромный череп, плоское лицо и маленькие свиные глазки; лицо другого (на нем был белый колпак, похожий на сахарную голову, украшенную красным петушиным перышком), казалось, состояло из одного носа. Все они имели бороды различной формы и различного цвета. Один из них выглядел предводителем; этот дюжий пожилой джентльмен с обветренным лицом носил камзол с галунами, широкий пояс и кортик, а также треуголку с перьями, красные чулки и башмаки с пряжками на очень высоких каблуках. Вся группа в целом напомнила Рипу старинную фламандскую картину в гостиной деревенского пастора ван Шейка, привезенную из Голландии ещё в те времена, когда здесь было основано первое поселение.

Но вот что больше всего поразило Рипа: хотя люди эти, судя по всему, развлекались от всего сердца, их лица оставались неподвижными и все они сохраняли таинственное молчание; никогда ещё Рипу не доводилось присутствовать при такой унылой игре. Кроме стука шаров, которые, едва покатившись, будили в горах громкое эхо, грохотавшее подобно громовым раскатам, ничто не нарушало безмолвия этой сцены.

Когда Рип и его спутник подошли ближе, игроки внезапно прекратили партию и уставились на них неподвижным, мертвенным, как у статуй, взглядом; их лица были такие странные, такие потухшие, что у Рипа екнуло сердце и задрожали поджилки. Между тем его спутник стал разливать содержимое бочонка в большие кубки и знаком показал Рипу, что их следует поднести играющим. Рип повиновался со страхом и дрожью; в глубоком молчании проглотили они напиток и снова возвратились к игре.

Мало-помалу Рип освоился с окружающим. Его страх и тревога прошли. Он осмелился даже (разумеется, только тогда, когда никто на него не смотрел) отведать напитка и нашел, что он имеет вкус отменной голландской водки, Принадлежа по натуре к разряду вечно алчущих, он не выдержал искушения и хлебнул ещё раз, а так как один глоток влечет за собою другой, то он все прикладывался да прикладывался, так что в конце концов сознание его затуманилось, голова отяжелела и опустилась на грудь и сам он погрузился в глубокий сон.

Проснувшись, Рип увидел себя на том же самом зеленом бугре, откуда он впервые заметил вчерашнего старика из долины. Он протер глаза — было яркое солнечное утро. В кустах порхали и щебетали птички; в небе широкими кругами парил орел, рассекая чистый горный воздух. «Неужели, — подумал Рип, — я провел здесь целую ночь?» Он припомнил все, что случилось перед тем, как он задремал. Странный человек с бочонком водки… котловина в горах… дикий уголок среди скал… унылая партия в кегли… кубок… «Ох, этот кубок, — подумал Рип, — этот проклятый кубок! Как мне теперь оправдаться перед госпожою ван Винкль?»

Он принялся за поиски своего ружья, но вместо нового, отлично смазанного дробовика нашел рядом с собою старый кремневый мушкет; ствол был изъеден ржавчиною, замок отвалился, ложе источено червями. Он заподозрил, что вчерашние немые гуляки, которых он встретил в горах, сыграли с ним шутку и, напоив водкой, украли ружье. Волк тоже бесследно исчез; впрочем, он мог погнаться за куропаткой или белкой. Рип свистнул и позвал его по имени — но все было напрасно. На свист и крики ответило только эхо, собаки нигде не было.

Он решил ещё раз наведаться в то место, где вчера происходила игра; если встретится кто-нибудь из игроков, он потребует от него ружье и собаку. Поднявшись на ноги, чтобы выполнить своё намерение, он почувствовал, что с трудом разгибает спину и что ему недостает прежней легкости в движениях.

«Постель в горах, видно, не для меня, — подумал Рип. — Если после прогулки я схвачу ревматизм, попадет мне от моей хозяйки!» С трудом спустился он в долину и отыскал промоину, по которой вчера вечером поднимался со своим спутником в гору. К его изумлению, здесь теперь катился и перескакивал со скалы на скалу, наполняя долину ревом и рокотом, бурный горный поток. Рип тем не менее стал карабкаться вверх, вдоль по берегу, и ему пришлось проложить себе путь сквозь заросли березняка и орешника, путаясь и по временам увязая среди густых лоз дикого винограда, соткавшего своими цепкими завитками и усиками своего рода сеты.

Наконец добрался он до того места в долине, где между утесами должен был открыться проход в амфитеатр, но не обнаружил и следа никакого прохода. Скалы вздымались отвесной непроходимой стеной; сверху легкой полосой летучей пены низвергался поток, стекавший в просторный водоем, глубокий и черный, как всегда, укутанный тенью растущего вокруг леса. Здесь бедняга Рип вынужден был остановиться. Он ещё раз свистнул и окликнул своего пса, но в ответ донеслось лишь карканье праздных ворон, кружившихся высоко в воздухе над сухим деревом, свисавшим в озаренную солнцем пропасть; вороны, чувствуя себя в безопасности, — ещё бы на такой-то высоте! — поглядывали вниз и, казалось, издевались над замешательством бедного Рипа. Что ему оставалось делать? Утро проходило, он испытывал голод: он ведь не завтракал! Его огорчила потеря ружья и собаки, он страшился встречи с женой, но не помирать же ему с голода в этих горах! Покачав головою, он взвалил на плечо ржавый мушкет и с сердцем, исполненным забот и тревоги, направился к дому.

Подойдя к деревне, Рип повстречал несколько человек, но среди них не попалось ни одного знакомого; это его до некоторой степени удивило, ибо он считал, что в своей округе знает каждого встречного и поперечного. Одежда их к тому же была совсем другого покроя, чем тот, к которому он привык. Все они следили за ним пристальным взглядом и всякий раз, посмотрев на него, неизменно проводили рукою по подбородку. Видя постоянное повторение этого жеста, Рип невольно сделал то же самое и, к своему изумлению, обнаружил, что борода его отросла по крайней мере на целый фут.

Он вошел наконец в деревню. Ватага незнакомых ребят следовала за ним по пятам; они свистели и указывали пальцами на его бороду. Собаки — но и среди них не было ни одной старой знакомой — при его появлении бросились на него, надрываясь от лая.

Да и деревня тоже переменилась — она стала больше и многолюдней. Перед ним тянулись ряды домов, которых он прежде не знал, а, между тем, хорошо известные ему домики исчезли бесследно. Чужие имена на дверях, чужие лица в окнах — все стало чужое. Было от чего потерять голову. Рип решил, что и сам он, и весь окружающий мир оказались во власти колдовских чар. Конечно, в этом не могло быть сомнений, — пред ним была родная деревня, которую он покинул только вчера. Здесь высятся Каатскильские горы, вдалеке серебрится быстрый Гудзон, а вот — те холмы и долы, которые стояли тут испокон века. Рип был не на шутку озадачен. «Вчерашний кубок, — подумал он, — одурманил мне, видно, голову».

Не без труда нашел он дорогу к своему дому, к которому, кстати сказать, он стал подходить с немым страхом, ожидая, что вот-вот раздастся пронзительный голос госпожи ван Винкль. Дом оказался в полном упадке: крыша провалилась, стекла выбиты, двери едва держались на оборванных петлях. Вокруг дома бродила тощая, голодная, похожая на Волка, собака. Рип позвал её, но она с ворчанием оскалила зубы и шмыгнула мимо. Это был злой, недоверчивый пес. «Моя собственная собака, — вздохнул Рип, — и та забыла меня».

Он вошел в дом, который госпожа ван Винкль, надо отдать ей справедливость, всегда содержала в чистоте и порядке. Дом был пуст, заброшен и, как видно, покинут. Эта заброшенность победила в нем страх перед женой, и он стал громко звать её и детей; пустые комнаты на мгновенье наполнились звуком его голоса, и затем снова воцарилась мертвая тишина.

Рип торопливо вышел из дому и зашагал к своему старому прибежищу — деревенскому кабачку, но кабачок бесследно исчез! На его месте стояло покосившееся деревянное здание с большими окнами; некоторые из них были разбиты и кое-как заткнуты старыми шляпами и юбками; над входом в здание красовалась вывеска:

СОЮЗ

Гостиница Джонатана Дулитла

Вместо высокого дерева, под сенью которого ютился когда-то мирный голландский кабачок, торчал длинный голый шест, и на конце его красовалось нечто похожее на красный ночной колпак. На этом шесте развевался также неизвестный ему пестрый флаг с изображением каких-то звезд и полос, — все это было чрезвычайно странно и непонятно. Он разглядел, впрочем, на вывеске, под которой не раз выкуривал свою мирную трубку, румяное лицо короля Георга III, но и портрет тоже изменился самым удивительным образом; красный мундир стал желто-голубым; вместо скипетра в руке оказалась шпага; голову венчала треугольная шляпа, под портретом крупными буквами было выведено: ГЕНЕРАЛ ВАШИНГТОН.

Как и всегда, у дверей толкалось много народа, но в толпе Рип не встретил ни одного знакомого лица. Изменился, казалось, даже самый характер людей. Вместо былой невозмутимости и сонного спокойствия во всем проступали деловитость, напористость, суетливость. Рип тщетно искал глазами мудрого Николаса Веддера с его широким лицом, двойным подбородком, всегда предпочитавшего пустым речам попыхивание своей славною длинною трубкой, или школьного учителя ван Буммеля, пережевывавшего содержание старой газеты. Но зато какой-то тощий, желчного вида субъект, карманы которого были битком набиты листовками, шумно разглагольствовал о гражданских правах, о выборах, членах Конгресса, свободе, Бенкерс-Хилле[15], героях 1776 года и о многом другом, так что речь его показалась ошеломленному Рипу каким-то вавилонским смешением языков.

Появление Рипа, его длинная седая борода, ржавое кремневое ружье, странное платье и целая армия женщин и детей, следующих за ним по пятам, немедленно привлекли внимание трактирных политиканов. Они обступили его и с великим любопытством начали разглядывать с головы до пят. В мгновение ока возле Рипа очутился оратор и, отведя его в сторону, спросил, за кого он будет голосовать. Рип недоуменно уставился на него. Не успел он опомниться, как какой-то маленький шустрый человечек дернул его за рукав, поднялся на носки и зашептал в ухо: «Кто же вы — федералист или демократ?»[16] Рип и на этот раз не понял ни слова. Вслед за тем почтенный и важный пожилой джентльмен в остроконечной треуголке протискался к нему сквозь толпу, расталкивая всех локтями, и, очутившись пред Рипом ван Винклем, подбоченился, оперся рукою на набалдашник трости и, проникая как бы в самую его душу пристальным холодным взглядом и острием своей треуголки, строго спросил, на каком основании он явился на выборы с ружьем и с какою целью привел с собою толпу: уж не намерен ли он поднять в деревне мятеж?

— Помилуйте, джентльмены! — воскликнул Рип, окончательно сбитый с толку. — Я бедный мирный человек, уроженец этих мест и верный подданный своего короля, да благословит его Бог!

Тут поднялся невообразимый шум: «Тори! Тори! Шпион! Эмигрант! Держи его! Долой!» Человек в треуголке с немалым трудом восстановил порядок, придал себе ещё больше важности и суровости и ещё раз допросил подозрительного пришельца: зачем он сюда явился и что ему нужно? Бедняга Рип стал смиренно доказывать, что он ничего худого не думал и что явился сюда, чтобы повидать кого-нибудь из соседей, обычно собирающихся у кабачка.

— Отлично, но кто же они такие? Назовите их имена! Рип задумался на минуту и сказал:

— Николас Веддер.

Воцарилось молчание, нарушенное наконец каким-то стариком, который тонким, визгливым голосом пропищал: Николас Веддер? Восемнадцать лет назад он скончался. Над его могилой, что на церковном дворе, стоял когда-то деревянный крест, который мог бы о нем рассказать, но крест истлел и теперь от него ничего не осталось.

— А где Бром Детчер?

— Ах этот! Еще в начале войны он отправился в армию; одни утверждают, что он убит при штурме Стони Пойнт[17], другие говорят, что он утонул во время бури у Антонова Носа[18].

Не знаю, кто из них прав. Он так и не вернулся назад.



Поделиться книгой:

На главную
Назад