Удивляюсь на раков — до чего много, кажется, напутано у них лишнего: сколько ног, какие усы, какие клешни, и ходит хвостом наперёд, и хвост называется шейкой. Но всего более дивило меня в детстве, что когда раков соберут в ведро, то они между собой начинают шептаться. Вот шепчутся, вот шепчутся, а о чём, не поймёшь.
И когда скажут: «Раки перешептались», это значит — они умерли и вся их рачья жизнь в шёпот ушла.
В нашей речке Вертушинке раньше, в моё время, раков было больше, чем рыбы. И вот однажды бабушка Домна Ивановна с внучкой своей Зиночкой собрались к нам на Вертушинку за раками. Бабушка с внучкой пришли к нам вечером, отдохнули немного — и на реку. Там они расставили свои рачьи сеточки. Эти рачьи сачки у нас все делают сами: загибается ивовый прутик кружком, кружок обтягивается сеткой от старого невода, на сетку кладётся кусочек мяса или чего-нибудь, а лучше всего кусочек жареной и духовитой для раков лягушки. Сеточки опускают на дно. Учуяв запах жареной лягушки, раки вылезают из береговых печур, ползут на сетки. Время от времени сачки за верёвки вытаскивают кверху, снимают раков и опять опускают.
Простая эта штука. Всю ночь бабушка с внучкой вытаскивали раков, наловили целую большую корзину и утром собрались назад, за десять вёрст к себе в деревню. Солнышко взошло, бабушка с внучкой идут, распарились, разморились.
Им уже теперь не до раков, только бы добраться домой.
— Не перешептались бы раки, — сказала бабушка.
Зиночка прислушалась.
Раки в корзинке шептались за спиной бабушки.
— О чём они шепчутся? — спросила Зиночка.
— Перед смертью, внученька, друг с другом прощаются.
А раки в это время совсем не шептались. Они только тёрлись друг о друга шершавыми костяными бочками, клешнями, усиками, шейками, и от этого людям казалось, будто от них шёпот идёт. Не умирать раки собирались, а жить хотели. Каждый рак все свои ножки пускал в дело, чтобы хоть где-нибудь найти дырочку, и дырочка нашлась в корзинке, как раз чтобы самому крупному раку пролезть. Один рак вылез крупный, за ним более мелкие шутя выбрались, и пошло, и пошло: из корзинки — на бабушкину кацавейку, с кацавейки — на юбку, с юбки — на дорожку, с дорожки — в траву, а из травы — рукой подать речка.
Солнце палит и палит. Бабушка с внучкой идут и идут, а раки ползут и ползут. Вот подходят Домна Ивановна с Зиночкой к деревне. Вдруг бабушка остановилась, слушает, что в корзинке у раков делается, и ничего не слышит. А что корзинка-то лёгкая стала, ей и невдомёк: не спавши ночь, до того уходилась старуха, что и плеч не чует.
— Раки-то, внученька, — сказала бабушка, — должно быть, перешептались.
— Померли? — спросила девочка.
— Уснули, — ответила бабушка, — не шепчутся больше.
Пришли к избе, сняла бабушка корзинку, подняла тряпку:
— Батюшки родимые, да где же раки-то?
Зиночка заглянула — корзина пустая.
Поглядела бабушка на внучку — и только руками развела.
— Вот они, раки-то,— сказала она, — шептались! Я думала — они это друг с другом перед смертью, а они это с нами, дураками, прощались.
Лоси
Как-то вечером к нашему костру пришёл дед из ближайшей деревни и стал нам рассказывать о лосях разные охотничьи истории.
— Да какие они, лоси-то? — спросил кто-то из нас.
— Хорошенькие, — ответил дед.
— Ну, какие же они хорошенькие! — сказал я. — Огромные, а ножки тонкие, голова носатая, рога — как лопаты. Скорее — безобразные.
— Очень хорошенькие, — настаивает дед. — Раз было, по убылой воде, вижу, лосиха плывёт с двумя лосятками. А я за кустом. Хотел было бить в неё из ружья, да подумал: деться ей некуда, пусть выходит на берег. Ну вот, она плывёт, а дети за ней не поспевают, а возле берега мелко: она идёт по грязи, а они тонут, отстали. Мне стало забавно. Возьму-ка, думаю, покажусь ей: что, убежит она или не кинет детей?
— Да ведь ты же убить её хотел?
— Вот вспомнил! — удивился дед. — Я в то время забыл, всё забыл, только одно помню: убежит она от детей или то же и у них, как у нас. Ну, как вы думаете?
— Думаю, — сказал я, вспоминая разные случаи, — она отбежит к лесу и оттуда, из-за деревьев или с холма, будет наблюдать или дожидаться.
— Нет, — перебил меня дед. — Оказалось, у них, как и у нас. Мать так яро на меня поглядела, а я на неё острогой махнул. Думал — убежит, а лосёнков я себе захвачу. А ей хоть бы что — и прямо на меня идёт и яро глядит. Лосята ещё вытаскивают ножонки из грязи. И что же вы подумаете? Что они делать стали, когда вышли на берег?
— Мать сосать?
— Нет, как вышли на берег прямо играть. Шагов я на пять подъехал к ним на ботничке, и гляжу, и гляжу — чисто дети. Один был особенно хорош. Долго играли, а когда наигрались, то к матке, и она их повела, и пошли они покойно, пошли и пошли…
— И ты их не тронул?
Так вот и забыл, как всё равно мне руки связали. А в руке острога. Стоило бы только двинуть рукой…
— Студень-то какой! — сказал я.
Дед с уважением поглядел на меня и ответил:
— Студень из лосёнков правда хорош. Только уж такие они хорошенькие… Забыл и про студень!
Терентий
Многие думают, что до крайности трудно вырастить у себя тетерева. Раньше у меня тоже ничего не выходило, и пойманные тетеревята хирели. Но теперь я научился и вырастить у себя тетерева считаю для себя делом не очень трудным. Сильно росистым июльским утром я пускаю собаку на то место, где водятся тетеревиные выводки. Мокрый от росы тетеревёнок боится взлететь и бежит в траве, а собака за ним потихоньку идёт. Так мы доходим до кочки. Тетеревёнок прячется за кочку, собака станет в упор. Раздвинешь осторожно траву, заметишь пёрышки… Цап! — и в шляпу. У меня таковская шляпа.
В деревне пойманному лесному гражданину прежде всего надо найти подходящую квартиру. Ныне живущий у меня Терентий, о котором я и рассказываю, вырос в подполье у милой хозяюшки нашей, Домны Ивановны. Самое главное, я считаю, на первых порах — надо бояться застудить тетеревёнка: они в это время очень зябкие и квёлые. Корм начинают есть без всяких хлопот, только надо, конечно, знать, что дать. Если совсем маленьким взять, то надо кормить муравьиными личинками. Но я таких маленьких тетеревят не брал — незачем это: с собакой я всегда могу поймать в росу и хорошо летающего, окрепшего тетеревёнка. В неволе он очень скоро привыкает к голосу. Бывало, кричишь ему:
— Терентий, Терентий! Терёха, Терёха!..
Он и бежит. Голову вытянет и ждёт. Червячка ему — он и глотнёт, — другого, третьего… Чем надо кормить, знаешь по времени: я приношу с охоты тетерева и смотрю, что у него в зобу. Бывают ягоды можжевельника, брусника, черника, клюква. Зимой к корму, запасённому летом — клюква, брусника, — прибавляешь немного овса, потом больше, больше и так приучишь к этому обыкновенному корму, и тетерев живёт без всяких хлопот.
Потешно было с нынешним моим Терентием, когда я поймал его и принёс к Домне Ивановне. Мы на летнее житьё издавна уж ездим к этой Домне Ивановне, и я так приучил её к своему охотничьему языку, к охотничьим своим птицам, что, бывало, когда соседский петух станет забивать её петуха, она бросается на вражеского петуха с прутом и ругает его:
— У, бекас, длинноносый, страшный!
Пойманного Терентия эта Домна Ивановна устроила в подполье, и в первый день он там всё молчал. Рано утром на следующий день, когда только что стало светать, слышно мне было наверху, как он там, в подполье, забегал и стал по-своему свистать:
— Фиу, фиу!
Или по-нашему:
— Где ты, мама?
Сильней и сильней свистит:
— Фиу, фиу! (Да где же ты, наконец?)
Слышу, Домна Ивановна из кухни — как мать отвечает сквозь сон человеческим детям:
— Милый ты мой…
И так пошло у них. Тетеревёнок внизу:
— Фиу! (Где ты, мама?)
Домна Ивановна сверху сквозь сон:
— Милый ты мой…
Потом, видимо, тетеревёнок нашёл нашу ягоду и замолчал. А я отлично умею по-тетеревиному. Я просвистел:
— Фиу, фиу! (Где ты, мама?)
И Домна Ивановна сейчас же ответила:
— Милый ты мой…
Осенью этого Терентия, в полном чёрном пере, с хвостовыми косицами лирой и красненькими бровями, я перевёз к себе в город, пустил на чердак и всю зиму кормил овсом. Весной у меня на чердаке начался настоящий тетеревиный ток, и это так непривычно, так невероятно — в городе токующий тетерев, — что мой сосед, слесарь Павел Иванович, долго верить не хотел и думал, что это я сам, охотник, потешаю себя и бормочу по-тетеревиному.
— Смотрите, Павел Иванович! — прошептал я.
И позволил ему из-за моей спины посмотреть. Сам, конечно, пригнулся. Терентий, хорошо освещённый из слухового окна, ходил по чердаку кругом; на пригнутой к полу его голове горели брови ярко-красным цветком, хвост раскинулся лирой, и по-своему он пел. Эту песню свою он взял у весенней воды, когда она, переливаясь, журчит в камешках, — так хорошо! Время от времени, однако, эта прекрасная, но однообразная песня ему как бы прискучивала. Он останавливался, высоко поднимал вверх свой пурпуровый цветок на голове — прислушивался, воображая врага, и с особенным, лесным звуком «фу-фы» подпрыгивал вверх, как бы поражая невидимого противника.
Слесарь Павел Иванович не мог долго оторваться от этого дивного зрелища, и когда наконец я напомнил ему о работе, мы спустились, и на прощанье он мне сказал:
— Спасибо, спасибо, Михаил Михайлович, очень пришёлся мне по сердцу ваш Терентий.