Елена Владимировна Первушина
Любовь в Серебряном веке
Истории о музах и женах русских поэтов и писателей
Радости и переживания, испытания и трагедии…
Предисловие
Как любили в Серебряном веке?
«Официально» Серебряный век русской поэзии очень короткий и продолжался всего 30, максимум 40 лет — с 1890-х годов по 1920–1930-е. Почему именно в это время была создана такая яркая и необычная поэзия, и шире — такая своеобразная, ни на что не похожая культура?
Хочется написать, что этот период стал для русской истории особенно сложным, критичным, переломным. И это будет совершенно справедливо… ровно до тех пор, пока мы не задумаемся, какой именно период в русской истории можно назвать простым и бесконфликтным.
И все-таки конец XIX века многим русским запомнился как особенно тяжелое и беспокойное время. В 1881 году, за десять лет до «официального» начала Серебряного века, Россию потрясло убийство императора Александра II. Не просто цареубийство, убийство царя-реформатора, «красного» царя, как называли его консерваторы. Но вовсе не они бросили в императора бомбу. Это сделали радикалы, уже ставшие из стихийных бунтарей профессиональными революционерами и утверждавшие, что говорят от имени народа (не случайно они назвали свою организацию «Народная воля»).
В России царей убивали и раньше. Но речь прежде шла о «конфликтах внутри семьи», о том, чтобы захватить власть (убийство Екатериной своего мужа — Петра III), или удержаться у власти (убийство той же Екатериной Ивана Антоновича). Либо дворянская элита сажала на престол своего кандидата (снова переворот Екатерины и убийство гвардией ее сына Павла). Но с тех пор, как закончился решительный XVIII век и наступил гуманный XIX, нравы смягчились. Декабристы не знали, как поступить после победы с императором и его семьей. Члены Северного общества говорили на следствии, что начали восстание для того, чтобы… опередить Пестеля, который шел на Петербург с намерением казнить всю императорскую семью. Не понятно, сколько тут правды, а сколько — желания умалить свою вину, но сейчас это несущественно. И если восстание декабристов показывало, что доверие между императорской семьей и «служилым дворянством» нарушено, то «охота на царя», которую устроили народовольцы показала, что раскол существует уже внутри всего общества.
Какие же претензии имели народовольцы к «красному» монарху? Это ему объяснил уже первый из покушавшихся, Каракозов[1]. Легенда гласит, что сразу посла выстрела Александр подошел к схваченному Каракозову и спросил его: «Ты поляк?» — «Я русский! — ответил заговорщик, и добавил, объясняя причины своего поступка: — Ваше Величество, вы обидели крестьян!». Под «обидой» народовольцы подразумевали то, что крестьян освободили без земли. Дома, постройки, все движимое имущество крестьян признали их личной собственностью, но помещики сохраняли собственность на все принадлежавшие им земли, и за пользование надельной землей крестьяне должны были отбывать барщину или платить оброк и не имели права отказаться от нее в течение 49 лет, либо выкупать землю, либо, пользуясь своей личной свободой, уйти из крестьянской общины и искать работу в городе. Разумеется, работа только низкоквалифицированная, условия жизни в городах — ужасны, без всяких преувеличений, а механизмы социальной защиты находились еще только в зачаточном состоянии. Условия работы на заводах тяжелые, особенно для женщин и детей. Так что эта мысль, что «государство обидело крестьян», «царь обидел крестьян», вероятно, приходила в голову не одному Каракозову.
Можно объяснить это во многих словах, привести данные статистики, выдержки из воспоминаний и убедить читателей на основе фактов и логики. А можно написать стихи:
Здесь нет ни цифр, ни фактов, только мутные петербургские сумерки, темные силуэты рабочих, идущих на ночную смену, резкий желтый электрический свет из окон фабричной конторы и ощущение тревоги и безнадежности, с которым жила Россия Серебряного века. Именно так работает поэзия, она не убеждает, не спорит, а разговаривает с читателями на уровне ощущений, на уровне эмоций. Если эти эмоции резонируют в вас, стихи вам нравятся, если нет — кажутся глупыми и бессмысленными. Как незнакомый язык может показаться просто набором звуков, а последовательность длинных и коротких гудков кажется бессмысленной тому, кто не знает азбуки Морзе. Поэзия (и шире — художественная литература) — это всегда совместное творчество автора и читателя.
Александр III стал наследником в 1865 году, когда от чахотки скончался его старший брат, по сути, он вступал на престол, как на Голгофу, «орошенный слезами, поникнув головой, посреди ужаса народного, посреди шипения кипящей злобы и крамолы». Эти слова сказал его ближайший друг и наставник Константин Петрович Победоносцев. Вероятно, как только вы прочли это имя, в вашей голове зазвучали строки, также написанные Александром Блоком:
И снова переданные ощущения поэтом верны. Годы правления Александра III (1881–1894, т. е. перед самым началом Серебряного века) — это годы жесточайшей политической реакции, что вполне объяснимо и ожидаемо. Когда Александр II уезжал из Михайловского дворца перед очередным покушением, ставшим для него роковым, он сказал младшему брату Михаилу на прощение: «Я не скрываю от себя, что мы идем к конституции». Александр подразумевал конституционный проект, который готовил министр внутренних дел Михаил Тариэлович Лорис-Меликов. Александр III немедленно отправил Лорис-Меликова в отставку и пишет на его докладе: «Слава Богу, этот преступный и спешный шаг к Конституции не был сделан, и весь этот фантастический проект был отвергнут в Совете Министров весьма незначительным меньшинством». И через три года «совинокрылый» Победоносцев писал императору: «Ныне оно уже дискредитировано всюду, но всюду ложь эта въелась, и народы, уже не в силах он нее освободиться, идут навстречу судьбе своей… Как же безумны, как же ослеплены были те, quasi-государственные русские люди, которые задумали обновить будто бы Россию, и вывести правительство из смуты и крамолы, посредством учреждения какой-то палаты представителей!.. Как были легкомысленны те, которые были готовы уступить им и принять сочиненный рецепт. Кровь стынет в жилах у русского человека при одной мысли о том, что произошло бы от осуществления проекта графа Лорис-Меликова и друзей его… Болит моя душа, когда вижу и слышу, что люди, власть имущие, но, видно, не имущие русского разума и русского сердца, шепчутся еще о конституции. Пусть они иногда еще подозрительно на меня озираются, как на заведомого противника этой роковой фантазии. Я жив еще и не затворяю уст своих, но когда придется мне умирать, я умру с утешением, если умру с убеждением, что ваше величество стоите твердо на страже истины, и не опустите того знамени единой власти, в котором единственный залог правды для России. Вот где правда, а там — ложь, роковая ложь для судеб России».
Конституция должна была гарантировать гражданские свободы, в том числе и свободу печати, и естественно, Александр III не мог этого допустить. Уже в 1882 году при активном участии Победоносцева образовано совещание четырех министров, которое имело право наложить административный запрет на любой печатный орган. За следующие три года закрыли девять периодических изданий, и среди них знаменитые «Голос» и «Отечественные записки». Издан список запрещенных книг, подлежащих изъятию из народных библиотек. Политическая цензура прочно угнездилась в университетах.
В 1890 году писательница и педагог Мария Константиновна Цебрикова писала Александру III: «Законы моего отечества карают за свободное слово. Все, что есть честного в России, обречено видеть торжествующий произвол чиновничества, гонение на мысль, нравственное и физическое избиение молодых поколений, бесправие обираемого и засекаемого народа — и молчать. Свобода — существенная потребность общества, и рано ли, поздно ли, но неизбежно придет час, когда мера терпения переполнится и переросшие опеку граждане заговорят громким и смелым словом совершеннолетия — и власти придется уступить…».
Но одновременно это и годы экономического подъема. Александр III не собирался повторять ошибок не только своего отца, но и своего деда, он понимал, что экономически отсталая Россия станет легкой добычей для европейских стран. И в его царствование Россию ждал настоящий экономический бум. Когда он вступил на престол, в сберегательных кассах хранилось в общей сумме 10 000 000 рублей, а когда он умер, эта цифра возросла до 330 000 000 000. Европейскую часть России покрыла сеть железных дорог, началось строительство Транссибирской магистрали. По всей стране вырастали новые заводы, развивались угольные шахты Донбасса, нефтяные промыслы Баку.
Александр III проводил свои реформы для того, чтобы Россия стала конкурентоспособной с европейскими странами. При этом он ни явно, ни тайно не ставил своей целью повести страну по капиталистическому пути развития. Капитализм, власть капитала, означает «власть буржуа», а Александр вовсе не собирался делиться экономической властью, особенно с «третьим сословием»: он помнил о «Европейской весне»[3] и не желал ее повторения на родине.
Но по мере того, как росло благосостояние купцов, ремесленников и прочих членов «третьего сословия» Российской империи, росло и их желание оказывать влияние на внутриполитический курс страны, участвовать в ее управлении. Понимал ли Александр этот парадокс, понимал ли, что сам закладывает бомбу под то здание самодержавия, которое он всю жизнь старательно укреплял? Нам известно только, что решать эту проблему он оставил сыну. И эта проблема была далеко не единственной.
Слабую готовность государства справляться с трудностями показал голод в 1891–1893 годы, охвативший 16 губерний Европейской России и Тобольскую губернию в Сибири с общим населением 35 миллионов человек. «Эпидемия голода», хоть и в меньших масштабах, повторилась в 1901–1902 и 1905–1908 годах.
Условия труда на заводах и фабриках были жесткими. В начале XX века рабочий день официально мог составлять 12 часов. Малолетние (с 10–12 лет) работают с восьми утра до полудня, и с часу дня до пяти вечера. Официально выходной только один день — воскресенье, в субботу и перед праздниками сокращенный рабочий день до шести часов. Рабочие снимали «углы» в комнатах, на каждой кровати часто спали по очереди два взрослых человека, а иногда еще и несколько детей.
При Николае II Россия вновь вернулась к обсуждению конституционного проекта и создания парламента. Эта тема стала больной для Николая II. После того, как правительство «продавило» созыв Первой Государственной думы, император с горечью спрашивал, может ли он, как раньше, носить титул «самодержец» и со слезами на глазах обещал своей родне распустить Думу при первом же удобном случае[4]. Случай не заставил себя ждать. Первое заседание Государственной думы состоялось 27 апреля (10 мая) 1906 года в Таврическом дворце, она проработала всего 72 дня и была распущена. Вторая дума, еще более радикальная, чем первая, просуществовала немногим дольше — три с половиной месяца, и закрылась со скандалом — премьер-министр Столыпин обвинил 55 депутатов в заговоре против царской семьи. Последующие Думы смогли оценить границы своих полномочий, им удавалось дорабатывать полный срок. Столыпин оставался ярым сторонником парламентаризма, но ему раз за разом приходилось вступать в противоборство с Думой ради проведения реформ. Возможно, звездный час Думы наступил в феврале 1917 года, но он же оказался и ее лебединой песней. Нет нужды рассказывать о том, что за этими днями последовало время великих расколов, размежеваний, непримиримых противостояний, великих надежд и великих иллюзий. Все конфликты, заложенные в течение XIX века, а может быть, и раньше, предельно обострились. Но то, что наступило следом, не было долгожданным «дивным новым миром», это все тот же старый мир, со старыми проблемами и старой враждой, только принявший новое обличие.
Казалось бы, все изложенное выше имеет мало отношения к истории культуры. Но культура (в том числе) является реакцией общества и отдельных людей на происходящие катаклизмы. Когда-то, что случается, невозможно осмыслить и осознать «напрямую», она приходит на помощь. В 1890 году, в момент зарождения культуры Серебряного века, никаких «явных» катастроф в обществе еще не происходило. Стране еще только предстояло пережить Кровавое воскресенье, Первую русскую революцию, позор Цусимы, ужасы Первой мировой войны. Но в обществе подспудно, уже ощутимо, зрело напряжение, некая внутренняя дрожь, предчувствие беды.
Было ясно, что прежняя жизнь не может продолжаться, что она скоро должна закончиться, хотя непонятно, что наступит позже. И поэзия, музыка, живопись, театральное искусство, как натянутые струны, резонировали с этой дрожью.
Географические рамки Серебряного века тоже достаточно узки — в основном это «две столицы» — Москва и Петербург, немного Крым, немного — средняя полоса России. Большинство поэтов и поэтесс знали друг друга лично, причем достаточно близко, некоторые были знакомы по публикациям, по переписке, но всегда стремились встретиться, увидеться, сблизиться. И разумеется, они писали стихи друг другу, часто и много и, наверное, эти стихи лучше всего представляют их самих и их эпоху.
Возможно, самыми известными из них являются два стихотворения, которыми обменялись после личного знакомства Александр Блок и Анна Ахматова.
Впервые Блок — уже хорошо известный и всеми любимый поэт, и 22-летняя Анна Горенко, совсем недавно вышедшая замуж за Николая Гумилева и взявшая псевдоним «Ахматова», встретились 22 апреля 1911 года, когда Ахматова читала свои стихи в «Академии», заседавшей в помещении редакции «Аполлона» (Мойка, 24). Полвека спустя Ахматова записала в рабочей тетради: «Блок. <…> Первое знакомство (Ак<адемия> стиха), вероятно, апрель) 1911 г.».
В его квартиру на набережной Пряжки Анна Андреевна пришла в январе 1914 года, и на следующий день написала стихи:
Блок, восхитившийся красотой поэтессы (но довольно прохладно отнесшийся к ее творчеству), написал в ответ такие строки:
Разумеется, это не единственный обмен посланиями в истории Серебряного века. В апреле 1918 года Зинаида Гиппиус писала Блоку:
И Блок ответил, правда, не конкретно на это стихотворение, а на сборник, с говорящим названием «Последние стихи», присланный ему в начале июня 1918 года:
И в этих стихах, как в двух зеркалах, отразился не только их конфликт, но и трещина, которая внезапно пролегла через всю эпоху, и по сравнению с которой разногласия между символистами и акмеистами казались детской игрой в шарады.
Но, разумеется, были и более камерные диалоги. Поэты признавались друг другу в любви, флиртовали, ревновали, высказывали упреки, мирились.
В 1911 году Гумилев писал Ахматовой:
А Ахматова, в свою очередь, отвечала мужу, упрекая его без упреков за отъезд в Африку:
Волошин и Мандельштам писали стихи Цветаевой, Цветаева — Мандельштаму, а еще — Блоку, Пастернаку, Волошину и Ахматовой. Ахматова — Цветаевой, Мандельштаму и Пастернаку. Пастернак — Ахматовой и Цветаевой. Ахматова и Цветаева — Маяковскому. Поэтесса Ирина Одоевцева — Гумилеву (сразу после отъезда из России в 1923 году, показывая, что смерть адресата не всегда прерывает переписку). Маяковский — Есенину (еще один пример посмертного диалога). Если написать все эти фамилии по кругу и соединить их линиями — стихами, то получится звезда — один из любимых символов символистов (простите за невольный оксюморон). Или более современный образ — сеть обмена информацией, Всемирная паутина, объединяющая поэтов, живших в одну эпоху и на одном пространстве. В строках, не вошедших в основной текст «Поэмы без героя», Ахматова пыталась описать подобный разговор, одновременно общий — всех со всеми, и личный, интимный — каждого с каждым:
Почему же стихи оказались так важны на переломе эпох?
Проза очерчивает проблемы и конфликты, философия их очищает и осмысляет, поэзия помогает их пережить. Потому что только она может позволить себе обращаться к «голым» эмоциям.
Предыдущая эпоха — время «больших» реалистических романов Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского. Теперь романисты уже не успевали за быстро меняющимся временем. Веку была необходима скорая помощь — стихи.
Любовь и смерть — вечные темы для поэзии. И даже в конце XIX века, в сравнительно мирное и «вегетарианское» время, еще до всех потрясений: революции 1905 года, Русско-японской и Первой мировой войны, смерть, грубая повседневная реальность, с которой человек мог столкнуться в любом возрасте, от которой не защищало ни высокое положение, ни деньги, ни проживание в столице бок о бок с лучшими, самыми передовыми учеными-медиками и медицинскими учреждениями.
Писать об этом тяжело, читать тоже, но, не помня об этой почти материальной черной теме, нависшей над каждой колыбелью, над каждым брачным ложем, мы не поймем экзальтации людей Серебряного века, их стремления к иной, лучшей жизни. В царство идей, где людей не преследуют искушения плоти, страх смерти. И не поймем их иступленной любви друг к другу, к близким по духу, к ближним — в самом буквальном и обыденном смысле этого слова.
Первая жена Вячеслава Иванова Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал умерла от скарлатины в возрасте 41 года, в 32 года — от тромбофлебита Варвара Дмитриевна Илловайская, первая жена Ивана Владимировича Цветаева, отца Марины Цветаевой. Ее единокровные брат и сестра — Надя и Сережа — скончались в двадцать два года и в двадцать лет, видимо, от туберкулеза. Цветаева писала в биографическом очерке «Дом у старого Пимена»: «Наде… бог послал тяжелую смерть. Не надо научных слов для такой вечной вещи, как смерть молодой красавицы. Как бы ни назывались сопутствующие ее болезни явления — муки были ужасные, и ни один врач ее от них не избавил. Умирала она тяжелее брата еще и потому, что хотела жить. Не о непостыдной безболезненной кончине живота молила, а о жизни — какой бы то ни было — только жить! Что может быть жестче такой Нади, из горячей постели горячей рукой тайком передающей монашке деньги, чтобы молилась о ее здравии по всем монастырям Москвы». Причем, их отец — историк Дмитрий Иванович Иловайский, автор детского учебника, многократно осмеянного во «Всемирной Истории Сатирикона» Татьяной Тэффи, Аркадием Аверченко, И.Л. Оршером и Осипом Дымовым, прожил почти 90 лет.
Владимир Константинович Маяковский, отец поэта, умер в 49 лет от заражения крови, после того как уколол палец иголкой, сшивая бумаги. С тех пор Маяковский терпеть не мог булавок и заколок, мыл фрукты по два раза кипяченой водой и смертельно боялся любой инфекции. Правда, дело происходило в провинциальном Кутаиси.
Но в столице после внутриутробной гибели ребенка от инфекции умерла Антонина, старшая сестра Елизаветы Дмитриевой, а на следующий день муж Антонины покончил с собой. Отец обеих девочек тоже скончался рано, от туберкулеза — завсегдатая петербургских трущоб и дворцов. Сама Елизавета в юности болела костным туберкулезом, отчего на всю жизнь осталась хромой и прожила всего 41 год. Из туберкулезного санатория Халила под Петербургом она писала Волошину: «Здесь только чахоточные, все они видят и знают близость смерти. Про нее здесь только и говорят. Никто не смеется. Говорят тихо и ночью все кашляют и стонут… Здесь не только ждут смерти, здесь еще и плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее плачут целые ночи, нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой наряду с тоской есть Радость, я могу слушать жизнь и мне не так трудно».
Только подумайте! В домах уже горело электрическое освещение, по улицам ходили трамваи, начали работать первые синематографы, а люди по-прежнему умирали от любой инфекции, от любой случайности, и спасти, уберечь их не было никакой возможности. Возможно, именно этим объясняется тот странный для нас феномен, что поэтессы Серебряного века раз за разом придумывали себе несуществующих детей и потом описывали их смерть. Может быть, никогда не существовавшая Вероника Елизаветы Дмитриевой — Черубины де Габриак — чью смерть она оплакивает в стихах — это дочь ее сестры, которой так и не суждено было родиться и прожить хотя бы короткую жизнь? А может быть, это воспоминание о выкидыше самой Дмитриевой?
Именно этим ясным и конкретным сознанием, что все смертны, причем «смертны внезапно», можно объяснить популярность в ту эпоху ménage à trois — «брака втроем». Видимо, речь о сексуальных экспериментах в таких браках шла редко, во всяком случае реже, чем утверждает молва. Чаще имела место обычная «последовательная моногамия» — мужчина и женщина любили друг друга, потом разлюбили, расстались, кто-то из них вступил в новые отношения, но дружба и привязанность друг к дугу остались. Новый партнер или партнерша не ревнуют к прошлому, напротив, «бывший» и «нынешний», или «бывшая» и «нынешняя» подружились или были друзьями раньше, у них общие интересы, общее дело, и они живут втроем. Делят на троих бытовые трудности, которые с каждым годом все возрастают. В 1917–1920 годах, когда привычная инфраструктура разрушается, Петербург и Москву посещают голод и эпидемии, такое «совместное домохозяйство» может стать залогом выживания. Втроем легче обогреться, легче прокормиться, объединив три пайка и скудные запасы, есть кому ухаживать за больными, пока кто-то другой работает, и так далее. И, конечно, уважение друг к другу, восхищение друг другом. Да и как было не восхищаться, как не уважать! Ведь все они, даже ставшие заклятыми врагами, когда-то были друзьями, все чертовски талантливы и образованы, чтобы оценить друг друга по достоинству. Конечно, были в их жизни и сказанные сгоряча несправедливые упреки, а иногда и справедливые, ссоры из-за пустяков, и иногда и не из-за пустяков, грязные сплетни, клевета, обвинения, но чем дальше, тем мрачнее становилась окружающая их действительность, они теряли друзей и любимых, и волей-неволей сплачивались, хотя бы только в воспоминаниях.
Дмитрий Мережковский сделал лейтмотивом романа «Воскресшие Боги. Леонардо да Винчи» строки, написанные когда-то Лоренцо Великолепным, банкиром и политиком из семьи Медичи, некоронованным королем Флоренции и прославленным меценатом:
Возможно, эти строки стали лейтмотивом и всего Серебряного века.
В нем было много театрального, много игры, и даже хулиганства, но одновременно много высокой драмы, «маленьких» и больших трагедий, и сознания того, что именно из трагедии и комедии, фарса, буффонады и состоит жизнь. Варьете «Бродячая собака», «мейерхольдовы арапчата» и танцы масок Анны Ахматовой[6], мистические пьесы Блока, пронизанные метелями и звездным сиянием[7], греческие, французские и итальянские трагедии Марины Цветаевой[8], доисторическая драма Гумилева[9] — все это попытки забыться, отвлечься «игрой в бисер». Или, наоборот, — единственный способ сохранить одновременно разум и любовь к жизни, когда эпоха на твоих глазах сходит с ума?
«Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных», — писал позднее Владислав Ходасевич.
И еще об одной особенности Серебряного века нельзя забывать. В греческих мифах Музы не только дарят вдохновение поэтам, они и сами поют торжественные гимны, прославляя богов и героев. Недаром «Илиада» начинается со слов Гомера, обращенных к Музе и призывающих именно ее воспеть величайшего из героев Трои.
В Серебряном веке Музы часто сами творцы. Шутливое утверждение Ахматовой, что она «научила женщин говорить», пусть останется на ее совести. Конечно, «дар речи» подарила женщинам не она, и никто всерьез не собирался заставить их замолчать. Наоборот, Серебряный век — это тот период, когда женщины могли работать не только в доме, или на фабрике, не только посудомойкой, прачкой или швеей, они могли использовать для заработка свой интеллект и образование, полученное на Высших женских курсах, а потом и в женских институтах. Они работали учительницами, переводчицами, стенографистками, телефонистками, акушерками, а позже — врачами и инженерами. Они становились актрисами и не только в любительских и домашних театрах, художницами, концертирующими пианистками, певицами. Конечно, такие женщины существовали и раньше, но в ХХ веке они перестали быть диковинкой. А работа — чем-то таким, чем приличная женщина может заняться только в крайне стесненных обстоятельствах. Женщины обрели голос не только в частном, но и в публичном пространстве, они обрели не только моральную, но и политическую силу, к ним было невозможно не прислушиваться. Теперь талантливый поэт мог получить от дамы сердца не только ленточку или цветок, но и сонет, а нерадивый любовник мог быть осмеян и прилюдно припечатан едкими ямбами или изысканным анапестом. И это делало любовные отношения по-настоящему сложными и захватывающими.
Глава 1
В поисках вечной женственности
Бесплодные усилия любви
Августовским вечером 1898 года молодежь, живущая на подмосковной даче профессора Менделеева, в Боблове, решила устроить домашний спектакль. Как это водится, был избыток барышень, желавших играть, но недостаток мужчин. Поэтому решили пригласить хозяйского сына из соседнего Шахматова.
Семьи хорошо знали друг друга, но еще не собирались вместе, и молодежь впервые близко познакомилась. В начале июня 17-летний Саша Бекетов, как звали его в доме, приехал в имение Менделеева, чтобы представиться соседкам. Он произвел не слишком благоприятное впечатление на старшую дочь Менделеевых — 15-летнюю Любу. «Холодом овеяны светлые глаза с бледными ресницами, не оттененные слабо намеченными бровями», — позже напишет она в воспоминаниях. И не в мундире, значит, не гимназист, не студент, не лицеист, не кадет, не юнкер, не офицер. Так — ни то ни се, ни рыба ни мясо. Но участвовать в спектакле согласился, много говорил о театре и, очевидно, им увлекался.
Намерения у актеров из Боблово были весьма амбициозные, они выбрали для своей постановки не дешевый фарс, не легкий водевиль, а трагедию. И не просто трагедию, а Шекспира, и не просто Шекспира, а «Гамлета». Люба, конечно же, — Офелия, а Саша Бекетов — принц датский.
Формально, сцена между Гамлетом и Офелией, скорее о нелюбви, чем о любви, и уж точно о непонимании.
В первоисточнике шекспировской трагедии — «Саге о Гамлете» Саксона Грамматика принц Гамлет прикидывается сумасшедшим, чтобы обмануть бдительность убийцы отца и самому избежать смерти. Но сторонники короля готовы его разоблачить. Саксон Грамматик пишет: «Для разоблачения его хитрости, — говорили они, — ничего не может быть лучше, чем вывести ему навстречу в каком-либо укромном месте красивую женщину, которая воспламенит его сердце любовным желанием. Ибо естественная склонность к любви столь велика, что скрыть ее искусно невозможно; эта страсть слишком пылка, чтобы быть преодоленной хитростью. Поэтому, если тупость его притворна, он не упустит случай и тотчас уступит порыву страсти. И вот поручено было людям проводить юношу верхом на лошади в дальнюю часть леса и провести такого рода испытание».
И коварное испытание было устроено. Принца отвезли в лес, якобы на охоту, и «после этого они умышленно оставили его одного, чтобы он мог набраться большей храбрости для удовлетворения своей страсти. И вот он повстречался с женщиной, подосланной дядей и будто случайно оказавшейся на его пути в темном месте, и овладел бы ею, не подай ему безмолвно его молочный брат знака о ловушке… Встревоженный подозрением о засаде, он обхватил девушку и отнес подальше к непроходимому болоту, где было безопаснее. Насладившись любовью, он стал просить ее весьма настойчиво никому не говорить об этом; и просьба о молчании была с такой же страстностью обещана, как и испрошена. Ибо в детстве у обоих были одни и те же попечители, и эта общность воспитания соединила тесной дружбой Гамлета и девушку. Когда он вернулся домой и все стали его с насмешкой спрашивать, преуспел ли он в любви, он заявил, что так оно и было. Когда его опять спросили, где это случилось и что служило ему подушкой, ответил: конские копытца и петушьи гребешки служили ложем; ибо когда он шел на испытание, то, во избежанье лжи, собрал листочки растений, носящих такое название. Ответ его присутствующие встретили громким смехом, хотя шуткой он ущерба истине ничуть не причинил. Девушка, тоже спрошенная об этом, ответила, что ничего подобного он не содеял. Отрицанию ее поверили и притом тем легче, чем меньше, как было очевидно, провожатые об этом знали»[11].
Шекспир писал трагедию 400 лет спустя, его Гамлет не ловкач, обдуривший всех и свершивший то, что ему предписано: месть за отца самым остроумным и изощренным путем. Его Гамлет любит Офелию, но именно любовь помогает «не уступать порывам страсти» и повторять: «Я вас не люблю». И та же любовь не позволяет ему совершить того, чего втайне желают оба, но позволяет обмануть Офелию, заставив ее в отчаянии твердить:
Она хотела спасти, исцелить безумного принца силой своей любви, не подозревая, что принц вовсе не безумен, а просто, говоря его словами, «из жалости… должен быть суровым».
Эта сцена предательства во имя любви, которое не спасло любимую, а в итоге свело с ума и погубило, и была той, что играли молодые люди в тот вечер в Баболово, когда впервые ощутили притяжение, нарастающее между ними.
«Мы были уже в костюмах Гамлета и Офелии, в гриме, — вспоминает Любовь Дмитриевна. — Я чувствовала себя смелее. Венок, сноп полевых цветов, распущенный напоказ всем плащ золотых волос, падающих ниже колен… Блок в черном берете, колете, со шпагой. Мы сидели за кулисами в полутайне, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нем, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше, на самом помосте. Мы говорили о чем-то более личном, чем всегда, а главное, жуткое — я не бежала, я смотрела в глаза, мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора».
Сквозь волшебный лес
В тот вечер после спектакля они вдвоем, все еще в костюмах, идут из сенного сарая, где была устроена сцена, к дому через Церковный лес. «Лес этот — сказочный, в то время еще не тронутый топором. Вековые ели клонят шатрами седые ветви: длинные седые бороды мхов свисают до земли. Непролазные чащи можжевельника, бересклета, волчьих ягод, папоротника, местами земля покрыта ковром опавшей хвои, местами — заросли крупных и темнолистых, как нигде, ландышей. „Тропинка вьется, вот-вот потеряется…“, „Нет конца лесным тропинкам…“», — рассказывала Любовь Дмитриевна.
Волшебный лес — старый герой рыцарских романов и русских сказок, да и вообще сказок всех времен и народов. Этот образ обладает неодолимой притягательной мощью, которой охотно покоряется наше воображение. Он, безусловно, восходит к образу леса — потустороннего царства, царства мертвых, куда шаман уводит юношей, где он их убивает и откуда они возвращаются возрожденными в новом качестве — уже мужчинами, полноправными членами своего племени, которые могут брать себе жен. Отсюда все легенды о путешествии одинокого рыцаря через лес, о его встрече и единоборстве с чудовищем и внезапно обретенной невесте — заколдованной царевне. Ну и, наконец, лес ночью — это темное и таинственное место, с незнакомыми запахами и звуками, вызывающее даже в цивилизованных людях, своеобразное возбуждение, «нестрашный страх», чувство, что сейчас можно и даже нужно переступить границу.
Впрочем, разумеется, Блоку и Любови Дмитриевне не пришлось пересекать глухую лесную чащу, чтобы попасть домой. И все же, несомненно, это волшебное путешествие.
«От „театра“ — сенного сарая — до дома, вниз под горку сквозь совсем молодой березничек, еле в рост человека. Августовская ночь черна в Московской губернии и „звезды были крупными необычно“. Как-то так вышло, что еще в костюмах (переодевались дома) мы ушли с Блоком вдвоем в кутерьме после спектакля и очутились вдвоем Офелией и Гамлетом в этой звездной ночи. Мы были еще в мире того разговора и было не страшно, когда прямо перед нами в широком небосводе медленно прочертил путь большой, сияющий голубизной метеор. „И вдруг звезда полночная упала“… Даже руки наши не встретились и смотрели мы прямо перед собой. И было нам шестнадцать и семнадцать лет».
На следующий день Блок пришлет Любе стихи: Воспоминания о «Гамлете» 1 августа в Боблове. Шахматово, 2 августа. Посв. Л.Д.М. с эпиграфом: Тоску и грусть, страданье, самый ад — Все в красоту она преобразила. Офелия.
Казалось бы, после такого вечера, после таких стихов — что тут еще раздумывать? Они поженились на следующий день в маленькой темной деревенской церкви, на полпути между их усадьбами, жили долго и счастливо и умерли в один день в весьма преклонном возрасте, окруженные безутешными детьми, внуками и правнуками. Их похоронили в одной могиле, чтобы, восстав в день Страшного суда, они могли сразу кинуться друг другу в объятия. Когда бы так!
Ее корни
Боблово Менделеев приобрел в 1865 году, вскладчину, с профессором и директором Санкт-Петербургского Технологического института Николаем Павловичем Ильиным. При разделе Ильину достался парк и два флигеля, к которым он пристроил каменный дом, Менделеевым — старый особняк и фруктовый сад.
Дмитрию Ивановичу был в этот момент 31 год (сын директора Тобольской гимназии, перебравшийся из Сибири в Петербург и сделавший научную карьеру). В этой семье уважали сильных, независимых женщин. Мать Менделеева — Мария Дмитриевна, когда-то самостоятельно прошла курс гимназии по учебникам своего брата, потом, после того, как муж заболел, кормила семью, управляя небольшим стекольным заводом. Она родила 14 детей, но многие умерли во младенчестве. После смерти мужа ради образования сына перевезла младших детей из Сибири в столицу.
Мать Любови Дмитриевны — вторая жена Менделеева — Анна Ивановна Попова. Первый раз он женился в 28 лет на Феозве[13] Никитичне Лещевой, которая была на восемь лет старше мужа. В семье родились дети: сын Владимир и дочь Ольга, для них и купили усадьбу в Боблово. Но в 1876 году 42-летний Дмитрий знакомится и страстно влюбляется в 17-летнюю Анну Ивановну Попову, знакомую его сестры.
Позже Дмитрий Иванович вспоминал: «Когда я впервые увидел ее, это было весной 1877-го года. К нам приехала погостить сестра Катенька вместе с детьми. В тот день я работал и поначалу не замечал шума в гостиной. Кто-то играл на рояле Бетховена… Играла 17-летняя подружка сестры — Аня Попова — русые косы до пят, румянец на щеках. Она была так непохожа на всех девушек, которых я встречал раньше. Приехала поступать в Академию художеств. За ужином мне стало так хорошо, так тепло рядом с ней, но нужно было готовиться к лекции, и я вновь остался один на один со своими рукописями и книгами».
Он хочет развестись, развод затягивается, Дмитрий Иванович в отчаянии, он задумывается о самоубийстве. В это трудное время ему сильно помог друг — профессор Андрей Николаевич Бекетов — тому удалось уговорить жену Менделеева на развод. 1 марта 1869 года сыграли новую свадьбу. В браке один за другим родилось четверо детей: Любовь (1881), Иван (1883) и в 1886 году — близнецы Мария и Василий. Люба родилась почти сразу же после того, как был оформлен развод и Дмитрий Иванович с Анной обвенчались, формально ее не могли признать законнорожденной. Поэтому «благодаря блестящему положению в обществе моего отца», как пишет сама Любовь Дмитриевна, дату ее рождения сдвинули в метрике на полгода вперед, с декабря — на июнь.
Анна Ивановна училась живописи в Риме, где и сделал ей предложение Менделеев, позже путешествовала вместе с ним по Италии, Франции, Испании, в Биарице, на берегу океана, где «во время прилива волны достигали нашего балкона». Она так и не стала известной художницей, но домашний театр стал ее любимым детищем, она была в нем не только декоратором, костюмером, гримером, но и режиссером, отдавала этой затее много сил. Может быть, потому, что семейная жизнь — увы! — не ладилась.
Анна давно ревновала Дмитрия Ивановича к первой жене, к ее детям. Именно по ее настоятельной просьбе Менделеев в начале 1880-х годов построил в Боблово новый дом по собственному проекту — ей казалось, что в старом доме слишком многое напоминает о его прежней хозяйке. А Дмитрий Иванович писал о первой жене: «Она любила меня всю жизнь и жертвовала собой всегда. Все как я хочу, все для меня. Я чувствовал себя виноватым. Но что делать? Я никогда не разделял ее чувств и долгие годы искал счастья в занятиях наукой. Если б не Феозва — я б не сделал открытий, принесших мне признание всего ученого мира». Дочь Ольга так и не смогла простить отца, Володя — первый и любимый сын, стал морским офицером и редко бывал у Менделеевых. Он умер в 33 года, это случилось в конце 1898 года, и Дмитрий Иванович чувствовал себя все более и более одиноким.