Через месяц Лин снова садится за парту, а 7 сентября 1942 года ей исполняется девять лет. Ей предлагают выбрать ужин на свой вкус, и она решает: пусть будет брюссельская капуста. После завтрака тетушка вручает ей несколько писем и посылок из дома. Лин привезли в Дордт в начале августа, и впереди было три праздника: ее день рождения (самый важный), потом мамин (до него еще очень долго – и к 28 октября она, конечно, уже окажется дома), а потом, в далеком декабре, папин день рождения, даже после Синтерклааса[4]. И вот наступает первый торжественный день. Лин прежде всего открывает посылки: две большущих коробки конфет, одна из них – с лакричными пастилками, Лин берет сначала штучку, потом две. Еще что-то вязаное и книга, которую она откладывает в сторону.
Писем четыре. Так странно сидеть с ними в тишине гостиной, где она почти не бывала с тех пор, как приехала. Первое от папы, в правом верхнем углу – крупные буквы «7 сентября», чтобы Лин прочла его вовремя. Она узнаёт папин безупречный наклонный почерк – таким же написаны стихи на первой странице ее альбома. Письмо в целых четыре страницы.
Второе письмо, коротенькое, от госпожи Андриссен:
Следующее письмо – от тети Элли, которая написала Лин в альбом стихотворение, украсив его прелестным веером. Оно на большом листе линованной бумаги, под датой оставлен отступ.
И вот, наконец, мамино письмо – его Лин приберегла напоследок. На самом верху страницы по диагонали написано «На 7 сентября».
Книжка, которую присылает мама, называется «Веселые каникулы». На обложке в приятных мягких тонах нарисованы трое детей – они стоят на причале, а рядом дама в зеленой шляпе, явно присматривает за ними. Дети восторженно машут огромному океанскому лайнеру, который подходит к пристани. Корабль яркий: его борт – треугольник, поднимающийся над причалом, над ним длинная белая линия с цепочкой черных кружков – это иллюминаторы. Еще выше человек машет рукой – наверное, капитан, кто же еще, – а на самом верху из оранжевой трубы в желтый прямоугольник неба вырывается маленькое облачко дыма. На такой картинке отъезд кажется чем-то простым и прекрасным.
Лин ставит книжку на полку повыше в гостиной и больше к ней не прикасается.
В письмах от взрослых сквозит чужеродная печаль – вроде той, что Лин ощущала, когда мама с папой ссорились и ей пришлось уехать и пожить у Дафье и Рини. Девочке вдруг остро хочется домой – больше всего на свете. В свой настоящий дом, в свою собственную комнатку на Плеттерейстрат. Но Лин задумывается: а что, если там уже живет другая девочка? Именно сейчас, когда так хочется лежать в привычной кровати и чтобы мама гладила по голове?
Файл 031
У Лин внутри все сжимается. Она чувствует, что плачет, – и никак не может остановиться. Слезы текут и текут, дыхание перехватывает, она уже рыдает, судорожно всхлипывая. Горе охватывает ее, точно дурнота, накрывает гигантской темной волной.
Теперь Лин плачет часами, плачет целыми днями. Она безутешна – внутри у нее ужасная пустота, и она просто хочет обратно к маме и папе. Тетушка, отчаявшись и не зная, что делать, ведет ее погулять в парк, но Лин и там плачет и плачет – внутри от горя у нее саднит, как будто там рана. И вот уже они обе плачут, держась за руки, под хмурым осенним небом, кругом деревья в зеленой и бурой листве. Тетушка и Лин ходят и ходят по одним и тем же аллеям, видят одни и те же лица, не разговаривают и плачут вместе. Лин теснее прижимается к этой теплой сильной женщине, и безутешное горе сливается с новым чувством – любовью.
6
Потолок Центрального вокзала в Гааге напоминает гравюру Эшера с квадратами внутри квадратов. С минуту я изучаю его, подняв голову, потом принимаюсь рассматривать толпу. Я приехал ради работы в Национальном архиве, а он расположен как раз напротив вокзала. Там хранятся документы полиции, которая в годы войны выслеживала в Дордрехте и окрестностях прятавшихся евреев. Стивен, мой двоюродный брат, у которого я поселюсь, обещал встретить меня; проходит десять минут – вот и он. Худой, с резкими скулами, высокий даже по голландским меркам, в черной куртке вроде бейсбольной и черных джинсах, черных скейтерских кроссовках и бейсболке. На груди косо приколота маленькая медаль с выцветшей ленточкой. Когда кузен наклоняется обнять меня, я чувствую ее твердость.
Мы не виделись по меньшей мере год, но на мое письмо Стивен ответил сразу – охотно согласился меня приютить, он ведь и живет неподалеку от вокзала. Предложил, чтобы я приехал ближе к ночи: он меня встретит, покажет, где работает, а рано утром мы вернемся домой. У Стивена много занятий: он художник, диджей, местный политик и ко всему прочему управляющий в центре искусств, одновременно ночном клубе, который сам же и основал, – туда-то мы сейчас и направляемся.
Клуб я слышу задолго до того, как вижу. Глухой мерный стук. Через двадцать минут мы оказываемся в промзоне, где за высокими стальными воротами темнеют здания складов и контор 1930-х годов. Район в упадке, заброшен, и здание, в котором разместился клуб, – часть проекта, призванного возродить эти кварталы, привлечь малый бизнес. Но многие постройки здесь до сих пор пустуют. Контуры огромного здания вырисовываются на фоне ночного неба и напоминают мне нефтяной танкер – тяжело нагруженный, надрывая двигатели, он старается набрать скорость.
Внутри мы сразу погружаемся в клубную атмосферу, хотя пока заведение почти пустует. На входе Стивен шутливо боксирует с мускулистым охранником и по-медвежьи крепко обнимает девушку-администратора. Дальше начинается череда просторных залов – в каждом курится парок от сухого льда, играет музыка, за вертушкой стоит молодой диджей, все мигает и многоцветно пульсирует. Стиль оформления – с долей иронии. Первый зал напоминает пляжный клуб 1970-х годов: зеркальный диско-шар и розовые проекции необитаемого острова. Как мне объясняют, большинство клиентов в это время суток включают интернет-радио или проверяют «Фейсбук» и «Инстаграм», решая, пойти в клуб или нет.
К двум часам ночи жизнь налаживается: помещение постепенно заполняется посетителями. Компании друзей проходят мимо охранника, расходятся по танцполам, высматривают знакомых, заказывают выпивку. Хвалят наряды друг друга, поглядывают в телефоны. Вскоре на стену в такт музыке проецируют анимированную японскую живопись, и я наблюдаю, как из разноцветных пятен на белом фоне возникает огромная птица. Стивен гордо сообщает мне, что в стальных цистернах под потолком – две тысячи литров пива, которое по трубам поступает в бары. Теперь в клубе полно многонациональной публики, в основном молодежи, и все они машут руками, купаясь в атмосфере удовольствия. Неподалеку от меня на краю танцпола стоит мужчина лет шестидесяти, весь в черном, с седой щетиной, и ритмично кивает бритой головой. Позже я замечаю его во дворе среди вышедших покурить. Мы обмениваемся парой слов. Он патентный юрист и разъезжает по Европе, стараясь повсюду посещать подобные заведения. В Берлине, говорит он, клубы самые крутые.
Берлин. Смысл этого слова успел полностью измениться. В наши дни оно означает поездку на выходные или конференцию. А Токио, откуда родом молодой диджей за вертушкой, теперь – буйство неоновых реклам, китча в стиле «Хелло, Китти» и минималистского дизайна. Столицы стран бывшей «оси» завоеваны молодежью, выступающей под радужным флагом глобализации, – в ночном клубе она окружает меня со всех сторон. И это обратная сторона той же иммиграции, которую я видел утром в Дордрехте: вместо того чтобы обособляться в диаспорах, люди здесь объединяются – их связывают музыка и понятные им ироничные интернет-мемы. Но подобное было здесь и раньше, в 1930-е годы, просто в иной форме. Судя по фотографиям отца Лин (с молодыми франтами в спортивной машине или той, где он позирует в фетровой шляпе и начищенных ботинках), он, как мне кажется, легко вписался бы в эту беззаботную космополитичную толпу. Но это единство, по крайней мере в Берлине, разрушила Великая депрессия – катастрофа, которая мало чем отличалась от кризиса, из-за которого опустели промышленные здания за закрытыми воротами, обступившие нас во мраке.
До квартиры Стивена мы добираемся лишь рано утром. Как и клуб, она обустроена в заброшенном здании. Его планируют снести, но пока этого не произошло, помещение можно ненадолго арендовать. В просторных комнатах длиной более двадцати метров – высокие потолки и ряды незанавешенных окон, которые выходят на пустые дороги с цепочками фонарей. Когда-то тут размещалась испытательная лаборатория Нидерландского агентства торговых стандартов, и на стеклянных дверях до сих пор сохранились наклейки с названиями отделов: «Эксперименты по разрушению», «Радиология», «Проверка прочности». Обстановка напоминает декорации какого-то фильма, к тому же на полу в кругах света – арт-объекты, расставленные Стивеном и его соседями. На входе лодка из фанеры и бумаги, а напротив, в дальнем конце комнаты, разбитая люстра на постаменте. Посередине помещения – кухонный островок, холодильник со стеклянной дверью и плита.
Стивен сразу идет к плите, ставит чайник, мелко нарезает имбирь, чтобы заварить чай. Когда я спрашиваю, где туалет, он предупреждает: «Света там нет, телефоном посвети».
Вскоре мы уже беседуем, а за окнами вокруг нас расстилается город. Стивен рассказывает о своих разнообразных проектах, о местной гаагской политике, о том, что собирается в Японию – заниматься мультимедийными искусствами, о клубе, о своей девушке, которая работает в Амстердаме, в корпорации по перестройке городских зданий. Потом расспрашивает меня о семье – о новой работе моей жены в больнице и особенно о моей старшей дочери Джози, с которой Стивен особенно дружен. По возрасту он как раз между нами. Недавно у нее была сложная полоса в жизни, но теперь все налаживается, и Стивен с горячим интересом слушает о том, как она переехала в Лондон и теперь работает. Настоящая лавина сведений, и в ней моему исследованию жизни Лин почти нет места – отчасти потому, что я стесняюсь о нем говорить и упоминаю только среди прочей университетской работы. Для любого из семьи ван Эс история Лин – тяжелая тема. Расспрашивать о ней – значит бередить старые раны, вот в чем дело.
Через полчаса я уже засыпаю, лежа на матрасе в музыкальной комнате: рядом – стопки пластинок, синтезатор и ударная установка. Ночное небо за окном постепенно сереет.
С утра я сижу за большим столом в современном, ярко освещенном читальном зале Национального архива. Передо мной три простых картонных коробки. Остальные ждут своей очереди у стола. За стеклянными дверями служебного помещения видно, как архивисты снуют туда-сюда и перевозят документы на тележках вроде тех, что используют санитары в морге. По залу прохаживаются служащие в униформе – смотрят, не снимает ли кто скрытой камерой, и напоминают читателям, чтобы те не облокачивались на документы. Атмосфера в архиве напоминает одновременно и армейскую, и больничную.
С 1945-го по 1950-й нидерландские власти провели расследование в отношении 230 служащих полиции и их участия в Холокосте: так появилось огромное количество документов. Теперь они хранятся на полках, протяженность которых – около пяти километров. Большинство дел относится к Амстердаму. Но архивы по Дордрехту, в котором были убиты почти все 300 евреев города, тоже занимают там немало места.
Во время войны в Нидерландах погибло восемьдесят процентов евреев – в два с лишним раза больше, чем в любой другой западной стране. Цифры намного выше, чем во Франции, Бельгии, Италии и даже собственно Германии и Австрии. Для меня, выросшего со смутной верой в голландское Сопротивление, это оказывается глубоким потрясением.
Крайне низкие шансы евреев на выживание объясняются разными факторами. Еврейское население в основном было городским, преследования начались рано, бежать через границу было практически невозможно, а процесс постановки на учет (которому способствовало слепое сотрудничество Еврейского совета с властями) шел быстро. Но и голландцы проявили рвение: доносили на соседей, арестовывали, сажали в тюрьму, транспортировали. В отличие от Бельгии, где евреев преследовали войска СС, или Франции, с ее гибридом вишистского правительства и прямой военной оккупации, в Нидерландах смерть евреям несло именно правительство местное.
Здесь, в отличие от остальных стран, была внедрена система финансового поощрения. За голову каждого еврея полагалось вознаграждение в семь гульденов пятьдесят центов. Эти деньги полицейский, осведомитель или простой гражданин получал наличными. Кроме того, власти установили конкурентную систему: право на арест получили два независимых агентства. Первое – обычная полиция, в которой сформировали специализированные подразделения с названиями вроде «Центральный контроль», «Бюро еврейских вопросов» или «Политическая полиция». Второе – полукоммерческая организация
В Дордрехте на службе в полиции состояло трое: Арье ден Брейен, Тео Лукассен и Харри Эверс – эти трое делали бо́льшую часть работы. С того самого дня, как Лин привезли в Дордрехт в августе 1942 года, эти трое пытались напасть на ее след.
Помедлив мгновение за ноутбуком, я открываю первую коробку.
Поначалу мне кажется, что я попал в мир классического послевоенного нидерландского романа Виллема Фредерика Херманса «Темная комната Дамокла». Действие последней части этой книги происходит уже после освобождения, когда следователи пытаются установить, кто в Нидерландах во время войны был плохим, а кто хорошим. Главный герой, Хенри Осеваудт, ждет их решения, но годы идут, а доказательства – нечеткие фотографии и противоречивые свидетельские показания – просто копятся на столах. Описывая эту ситуацию, Херманс играет в литературную игру с символическими предметами – фотографическим негативом и зеркалом, и поэтому к концу книги читатель уже не в состоянии определить, кто герой, а кто злодей.
Первая коробка документов о Харри Эверсе оставляет у меня точно такое же впечатление. Вот загадочные фотографии: на нескольких – внутренность буфета с потайными электрическими проводами. На других – фрагменты микропленки с цифрами кода. Вперемешку с ними, похоже, случайная подборка писем от руки, отпечатанных на машинке свидетельских показаний и официальных бланков. В некоторых описывается жестокость Эверса: как он выламывал двери и жестко допрашивал, ища нелегальные предметы – радио и оружие. Но, как и герой романа Херманса, Эверс тоже сам дал показания. Он настаивает, что на самом деле был бойцом Сопротивления и вступил в «Политическую полицию» только по указанию вышестоящих. Некоторые участники Сопротивления письменно подтверждают версию Эверса. По их словам, он часто предостерегал об облавах, помогал с ремонтом оружия, в конце войны участвовал в расстреле коллаборациониста. На дне коробки обнаруживается отчет следственной комиссии от 10 августа 1945 года: Эверс признан невиновным и даже героем войны. Под этим документом лежат вырезки из прессы – статьи о приключениях Эверса, работавшего под прикрытием.
Однако тут же хранятся и письма, опротестовывающие это решение. Кое-кто из участников Сопротивления заявляет, что в вердикте все чудовищно искажено. Приложены даже экземпляры листовки, в которых Эверс назван предателем, – их разбрасывали по городу.
Похоже, разобраться, где здесь правда, будет сложно.
Я провожу в архивах день за днем и открываю все новые и новые коробки. Несколько выживших в Аушвице возвращаются в Дордрехт, другие люди выходят из убежищ, и по мере того как накапливаются сначала десятки, а затем сотни показаний, сомнения рассеиваются.
Один из первых свидетелей – Исидор ван Хёйден, еврей, живший всего в нескольких домах от четы Херома на Дюббелдамсевег. Он рассказывает следственной комиссии, что вечером 9 ноября 1942 года Эверс и Лукассен в сопровождении четверых полицейских из Роттердама ворвались к нему в дом с криками и бранью и устроили обыск. Через каких-то десять минут семью, успевшую пробраться в убежище, обнаружили и заставили выстроиться под охраной. Пока полиция перерывала их бумаги и вещи, ван Хёйдены услышали, как в соседней комнате зазвучало пианино. Это Эверс, покончив с работой, наигрывал популярные песенки.
Ван Хёйденов перевезли в Холландсе Схаубюрг[5] в Амстердаме; там они встретили многих дордрехтских соседей, рассказавших им о жестоких допросах, на которых заправлял именно Харри Эверс.
Никого из этих соседей ван Хёйдены больше никогда не видели.
Самому Исидору повезло, потому что у него, члена Еврейского совета, были определенные права. Ему удалось договориться, чтобы всю семью выпустили из Холландсе Схаубюрг, – он пообещал переехать в столицу и жить по зарегистрированному адресу. Едва вырвавшись на свободу, ван Хёйдены нашли более надежное убежище.
Расследование по делу Эверса тянулось месяцами, всплывало все больше похожих историй. Я перебираю содержимое коробок, и передо мной выстраивается вся его биография.
Благодаря множеству описаний Эверс предстает как живой. Светловолосый крепыш со слегка одутловатым лицом. Возраст и социальное окружение типичны для охотника за евреями: ничем не примечательный, малообразованный, любитель выпить. Внебрачный сын католички, Эверс вырос у бабушки и дедушки в Тилбурге, сменил немало занятий, в том числе работал в судостроении и ремонтировал автомобили, а потом перед самой войной вступил в нидерландскую армию. Обладая недюжинной физической силой и умея подчинять себе других, он быстро дослужился до сержанта, но в повышении до офицера ему отказали.
Хотя Эверс некоторое время и состоял в националистской партии, он был скорее аполитичен. Больше всего его интересовали эстрадная музыка, порнография и девушки, за которыми он был не прочь приволокнуться. Во время немецкого вторжения он вел себя примерно и в мае 1940-го, после поражения, вместе с другими бывшими военными вел разговоры о каком-то сопротивлении. Однако из этих расплывчатых планов ничего не вышло.
В августе 1940 года Эверс поступил на службу в полицию. Было понятно, что в армию соваться не стоит. Некоторые голландцы записались в ряды СС или в вермахт, но Эверс, по сути, не был на стороне немцев, даже если, подобно большинству, принял новое положение дел. Он выбрал специализированную службу в отделе контроля цен – следил за черным рынком. Вскоре выяснилось, что у него настоящий талант ищейки.
Что́ два года спустя, в июле 1942 года, подтолкнуло Эверса к переходу в «Политическую полицию»? Позже он заявлял, что сделал это по распоряжению знакомого из рядов вооруженного сопротивления, но это не похоже на правду. На тот момент в Дордрехте не было ничего даже отдаленно напоминающего вооруженное сопротивление и уж точно не было мифического «Отдела К», связями с которым Эверс бахвалился на судебном процессе. Да, он и впрямь поддерживал связь с одним старым приятелем, который в конце концов примкнул к Сопротивлению. Эверс всегда умел держать нос по ветру. А у немцев дела шли отлично. Сопротивляться было нелепо. Эверс только что женился и собирался съехать из пансиона, где он жил раньше. Вот-вот должна была начаться настоящая охота на евреев, сулившая легкие деньги от «Политической полиции». Человек с опытом по части преступного мира и черного рынка явно будет востребован. Так что Эверс вступил в Фашистский союз, помня, что, если дело повернется плохо, он всегда сумеет прикрыться своим членством в нидерландской националистической партии.
Все оказалось даже лучше, чем он мог себе представить, – истинный рай. Он знал тех, кто располагал информацией, и от природы выглядел внушительно, так что ему легко удавалось выпытывать правду. Допросы и обыски на всю ночь, драгоценности горстями, наличность – бери не хочу. Эверс даже изобрел мелкие приемчики, чтобы отличаться от других, – например, поигрывал оружием, пока говорил, или бренчал на фортепьяно в конце очередного обыска и ареста. Даже обзавелся собственным пианино – забрал из дома какого-то еврея.
Чтобы делать все как полагается, требовался талант. Эверс всегда высматривал трещины в бетонных полах и искал потайные пустоты, измеряя расстояние между потолком и этажом выше. Особенно сладким было сознание власти над женщинами. Рядом с его кабинетом была комната, где он насиловал еврейских девушек, имевших несчастье ему приглянуться. Свою женушку Эверс именовал «цветной капустой», а этих женщин – «брюссельскими кочанчиками».
Читая все это, я думаю о Лин в ее убежище.
Эверс отлавливал и детей. Как-то раз он увидел маленькую девочку на велосипеде и сказал ден Брейну, что она-де «смахивает на еврейку», поэтому они проследили за девочкой до самого дома и обнаружили, что в печке как раз горят документы, подтверждавшие их правоту.
Это – из дела Мипи Вископер, семилетней девочки из Амстердама, наиболее близкой к Лин по возрасту. Мипи посвящены показания свидетелей под номерами 146–148.
Свидетельница номер 146 – Йоханна Вигман, барменша лет двадцати, которая взяла девочку к себе и опекала ее. Вечером 15 ноября 1943 года Мипи спала рядом с Йоханной на матрасе. В половине двенадцатого девушка услышала, как внизу ломают входную дверь. Она едва успела спрятать ребенка под одеяла, как ворвались Эверс и ден Брейен. Полицейские потребовали хозяйку подтвердить, что она Йоханна Вигман, и начали обыск. Мипи нашли мгновенно. Согласно показаниям свидетельницы, ден Брейен воскликнул: «Попалась, жидовка!» Но пока полицейские перерывали дом в поисках других улик, девочке удалось выскочить на улицу и убежать.
Эверс и ден Брейен пришли в ярость, и Йоханна Вигман за укрывательство была отправлена в концлагерь в Вюгт.
Свидетель номер 147 – владелец соседнего кафе, Корнелис ван Торен. У него самого была дочь по имени Яннетье, ровесница Мипи. По его словам, Эверс и ден Брейен сначала обыскали кафе, а уже потом вломились в соседнюю квартиру. Когда они ушли, ван Торен решил выждать, что будет дальше, и около полуночи к нему в бар вбежала Мипи. За ней влетел Эверс, целясь в девочку из револьвера и крича: «Все, загнал в угол!»
– Я просто зашла попрощаться с Яннетье, – ответила та.
Страшнее всего свидетельство под номером 148. Оно написано отцом Мипи, скромным кондитером из большого города, – он владел небольшим делом, как и отец Лин. Мипи тоже была единственной дочерью, и ее родители тоже решили, что девочка будет в безопасности, если спрятать ее у неевреев, а потому отослали в другой город. Сами они тоже укрылись в убежище, но их поймали. В страшный момент ареста они хотя бы утешались мыслью, что для дочери все сделали правильно.
Но когда родителей Мипи поместили в Вестерборк, голландский перевалочный лагерь на пути в Аушвиц, девочку под стражей привезли к матери.
Читая это, я думаю о своих жене и детях и представляю такую нежеланную встречу. И как наяву вижу улыбку, с которой Мипи узнаёт маму.
Всю семью Вископер отправили в Польшу. Когда они прибыли, жену и дочь на глазах Мишеля Вископера забрали и увезли куда-то на грузовике.
Мишель, отец Мипи, был одним из пяти тысяч двухсот голландских евреев, выживших в лагерях смерти, но в Нидерланды он вернулся без семьи.
Несколько минут я сижу в читальном зале неподвижно. Затем слово за словом переписываю дело Мипи в свой ноутбук, набирая текст как можно быстрее.
Карьера, которую Харри Эверс сделал в военное время, такая же, как у множества коллаборационистов, фигурирующих в архивных записях. Едва соотношение сил изменилось, они стали подумывать, как бы переметнуться на другую сторону. Летом 1943 года, когда депортация голландских евреев близилась к завершению, наступление вермахта в России остановилось. Уже весной бывшие голландские служащие, не занятые в жизненно важных отраслях, получили повестки в трудовые лагеря в Германии, а к июлю туда были отправлены четверть миллиона человек. Тысячи, а потом и сотни тысяч людей стали прятаться, чтобы избежать этой участи. И чем активнее власти их разыскивали, тем больше росло возмущение действиями оккупантов среди местного населения. Если в начале года никакого вооруженного сопротивления еще не было, то за последние два месяца 1943 года оно стремительно выросло. Тем временем небо заполонили бомбардировщики союзников, и Эверс, как и другие, забеспокоился из-за того, что творил.
Поэтому с нового года он принялся активно помогать Сопротивлению и при любом удобном случае рассказывал, что по приказанию своего руководства мужественно работал как двойной агент. Со временем он приносил все больше пользы. Наконец, когда по польдерам загрохотали канадские танки, он обошел дома и кафе, навестил старых друзей и заставил поклясться в верности, угрожая ножом. Едва война закончилась, он даже вернул некогда украденное пианино, правда уже сильно поврежденное, в дом того самого еврея.
Примерно год Эверс оставался на свободе, но 13 февраля 1946 года в Тилбурге его арестовали в налоговой конторе неподалеку от его родного дома. При аресте у него обнаружили заряженный пистолет. Выяснилось, что имелся у Эверса и запас гранат. Сопротивления он не оказал.
В итоге Эверса приговорили к восьми годам тюрьмы, а по апелляции срок заменили на три с половиной года. Соразмерное делам наказание – учитывая, что даже Альберт Геммекер получил всего шесть лет, а ведь этот знаменитый «смеющийся комендант» Вестерборка закатил вечеринку по случаю отправки сорокатысячной жертвы в Аушвиц. Отбыв свой срок, Эверс вернулся в общество и благополучно женился во второй раз – правда, быстро развелся. Он прожил семьдесят три года, умер в начале 1990-х, и даже тогда некоторые в Дордрехте считали его героем и жертвой неправедного суда.
Наконец я перевязываю последнюю пачку документов. На следующее утро Стивен встает пораньше, чтобы проводить меня на поезд. И только по дороге на вокзал, тот самый, с которого Лин когда-то увезли в Дордрехт, Стивен указывает на свою медаль с ленточкой и поясняет: это награда, которую его дед по отцу получил за героическое участие в Сопротивлении. После его смерти медаль носить никто не собирался, и теперь ее надел Стивен.
Двери вагона с шипением закрываются, поезд трогается. Стивен стоит на платформе и с улыбкой машет мне. Я поднимаюсь на второй этаж вагона в поисках свободного места, а сам спрашиваю себя, зачем взялся за эту работу. Лин спросила: «Что вами движет?» Историй, подобных ее собственной, так много, и к тому же беспристрастные факты уже записаны для архива «Фонда Шоа» – его вскоре после съемок «Списка Шиндлера» в 1994 году основал Стивен Спилберг. Что еще я могу к этому добавить?
Вокруг меня стучат по клавиатурам ноутбуков утренние пассажиры, а пригороды Гааги проносятся за окнами все быстрее. Тяжелый вагон бежит по ровным рельсам почти беззвучно. Как прямые и плоские трассы, по которым я ехал в Гаагу, так и плавное и мерное движение поезда словно отдаляет меня от мира за окном. В Нидерландах поездка по железной дороге – совсем не то, что в большинстве стран: от довоенной инфраструктуры здесь почти ничего не осталось. Поэтому и прошлое не столь осязаемо, как в Англии, где всё дребезжит и выглядит таким старым. И все-таки я еду тем же маршрутом, которым семьдесят лет назад везли Лин, разлученную с родителями: рельсы проложены по той же земле. Я отвожу взгляд от окна, рассматриваю современный дизайн вагона и задаюсь вопросом: можно ли вообще написать что-то такое, чтобы проследить незримую связь между прошлым и настоящим Нидерландов? И еще я думаю о своей семье и ее отношениях с Лин.
7
Вторая страница красного фотоальбома на столе в амстердамской квартире Лин посвящена началу 1940-х. Заголовок «Дордрехт» подчеркнут. Всего здесь девять снимков. Под заголовком – две фотографии одной и той же пары детей: девочка и мальчик стоят рядом, но почти не касаются друг друга. Али и Кес.
Верхний снимок сделан зимой, и он более ранний. Возможно, их сфотографировали еще при жизни матери: Али, старшей, здесь не больше трех лет. В одной руке у нее кукла, а другой она поддерживает братика, который сосредоточенно пытается удержаться на ногах. На нижнем снимке, сделанном несколько лет спустя, Кес подался вперед и нахально улыбается в объектив, склонив голову набок.
Фотограф снимал детей сверху, поэтому они и смотрят снизу вверх, выжидательно, а фона вокруг них слишком много. Али на этом кадре стоит позади Кеса, в его тени – можно подумать, что не только буквально, но и фигурально.
Как и большая часть фотографий на этой странице, кадры совершенно обыкновенные и сделаны не слишком умело; разобрать выражение детских лиц трудно. Посередине страницы наклеены несколько паспортных снимков, но имена под ними не подписаны: это «тетушка» и «дядя» Лин. Дядя – отец Али, Кеса и Марианны. Тетушка – мать Марианны и мачеха Али и Кеса.
У нее округлое лицо, простоватый вид; легко веришь, что она дочь батрака, с четырнадцати лет – служанкой по чужим домам. Этим она и зарабатывала, пока в двадцать с лишним лет не познакомилась с будущим мужем. Маленькой ее в семье прозвали «толстушка Янс», хотя на хлебе и картошке, основной пище в ее детстве, не очень-то растолстеешь. У дяди черты лица резче и энергичнее, но, кроме этого, сказать что-то еще о нем по фотографии трудно. И я думаю про нейтральные выражения лиц на удостоверениях личности, которые он подпольно доставлял участникам Сопротивления – одно из многих его тайных занятий, о которых он почти не распространялся даже потом, после войны. Днем он собирает моторы на фабрике «Электрикал моторс» в Дордрехте, он специалист по отладке машин. Это означает, что он разъезжает по всей стране, например бывает на шахтах и в типографиях, отлаживая и ремонтируя моторы, собранные в Дордте. Такого рода работа – отличное прикрытие для участника Сопротивления.
Обыкновенный, сдержанный вид супругов, как ни странно, говорит о них многое. Они не выплескивают эмоции и не любят притворство. Сделают для вас что угодно, но в ответ на благодарности лишь неловко и слегка недовольно пожмут плечами. Всю свою страсть они отдают Социал-демократической рабочей партии, предшественнице нидерландской Партии труда: партии не революционной, но социальной, подпитываемой верой в общественные институции, в общественное обеспечение, в то, что человечество можно улучшить, дав всем равные возможности. Будущие супруги познакомились на вечерних курсах этой организации: он – молодой вдовец с двумя детьми, она – идеалистка, добрая душа двадцати восьми лет. Ничего особенно романтического в обоих нет. Поговорить тетушка больше всего любит о детях, хозяйстве и политике. Она практична и мало думает о внешних тонкостях. «На худых смотрят, на полных женятся», – сказал ей когда-то муж, и она удовлетворенно повторяет эти слова подругам. Муж держит ее в строгости и ожидает послушания, а если ей изредка случается переступить границы дозволенного в доме, он выставляет ее из комнаты. Образцовые мужья так не поступают. В нем есть некая резкость, но есть и авторитетность; он безупречно честен, верен принципам и добивается своего. Поэтому, хотя жена его слегка побаивается и охотно бы обошлась без его мужского пыла, Янс гордится супругом и детьми, которых растит.
Слева на странице альбома – фотография маленькой Марианны, которая с гордой улыбкой стоит, удерживая равновесие, на белой деревянной скамейке.
Снимок сделан перед домом госпожи де Брёйне, что прямо напротив номера десять. Сама госпожа де Брёйне сидит рядом с малышкой и смотрит на нее. Она подписана как «фау Бёйне», потому что именно так говорит годовалая девочка, и прозвище прижилось. Фау Бёйне – вдова, близкая подруга семьи, она часто присматривает за Марианной, когда тете надо отлучиться. Выглядит она молодо, но у нее уже взрослая дочь, которая живет неподалеку. Фау Бёйне – часть обширной сети друзей и соседей, которая простирается далеко за пределы Билдердейкстрат; все они зарабатывают одним и тем же и живут на самые скромные доходы.