Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Плагиат. Повести и рассказы - Вячеслав Алексеевич Пьецух на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Словом, случилось худшее из того, чего только мог ожидать Серпеев, —  его вот-вот должны были арестовать и засадить в кутузку за подрывную агитацию среди учащейся молодежи. Он сорок восемь часов подряд ожидал ареста, а на третьи сутки с ним приключилась сердечная недостаточность, и он умер.

В глазах коллег и кое-каких знакомых он ушел из жизни с репутацией просто несчастного человека, и это обстоятельство заслуживает внимания: сто лет тому назад учителя Беликова с большим удовольствием провожали в последний путь, потому что держали за вредную аномалию, а в конце XX столетия учителя Серпеева все жалели. Нет, все-таки жизнь не стоит на месте.

Д.Б.С.

Эта криптограмма, это самое Д.Б.С., расшифровывается как — действительно беззащитное существо. Фортель с зашифровкой и расшифровкой трех обыденных русских слов вот чем хочется оправдать в глазах испытанного читателя: бабка Софья, можно сказать, на этих сокращениях и свихнулась, и если бы она сознавала себя в качестве действительно беззащитного существа, она себя так и называла бы — Д.Б.С. В доказательство такой ее пунктуации уместно привести то, что председателя товарищеского суда Михаила Васильевича Дубинина она кличет не иначе как МВД, что категория «коммунальная квартира» в ее устах звучит даже и неприлично, что ругательство «жид» она также считает аббревиатурой. Свихнулась бабка Софья еще в бытность отроковицей, во время гражданской войны, когда пошла мода на сокращение имен нарицательных до их полной неузнаваемости, которую следует объяснить… а черт его знает чем эту моду следует объяснить. Прежде жизнь была органической и понятной: бабка Софья отлично училась в женской гимназии города Николаева, музицировала на скрипке и даже сочиняла по-немецки лирические стишки, но в девятнадцатом году, когда в городе то трупы висели на фонарях, то в пользу мировой революции шли официальные грабежи, то дворянство выгоняли на расчистку панелей, то из картинной галереи делали лазарет, но главное, когда уже вовсю бушевали разные «добрармии» и «укомы», ее нежная, неокрепшая еще психика дала трещину, и сознание как-то одеревенело, прочно отгородив будущую бабку Софью от реалий советского времени до их полного непонимания или извращенного понимания. Ну что привести в пример: индустриализацию она восприняла как знамение скорого конца света, директора парфюмерной фабрики, на которой проработала двадцать лет, называла «хозяином» и демонстративно кланялась ему в пояс, Лазаря Кагановича подозревала в тайном сговоре с Австро-Венгрией… Уж бабку Софью и товарищи прорабатывали в «круголке», то есть в красном уголке, и срок она отсидела в политизоляторе, и в ссылке она была, и, естественно, политических прав лишалась, —  ничто ее не могло пронять, и в конце концов на нее махнули рукой как на полную и безнадежную идиотку. В семидесятом году она вышла на пенсию и переехала в город Очаков к двоюродной сестре по линии матери. Между прочим, пенсию ей положили что-то тридцать рублей с копейками, но этому она как раз нисколько не удивилась.

А в Бердянске у нее жила еще одна родственница — это уже по отцовской линии. В 1984 году эта родственница скончалась, отказав бабке Софье в наследство швейную машинку и холодильник. Дальше Херсона бабка уже лет тридцать не выбиралась, и вот осенью восемьдесят четвертого года вынуждена была ехать в Бердянск принимать наследство.

В один прекрасный день идет она в морской порт, заворачивает в кассовый зал и по-хорошему просит билет в Бердянск.

— Нету туда билетов, —  в ответ говорит кассирша.

— Это, наверное, на сегодня нету, —  делает предположение бабка Софья, —  а на завтра, должно быть, есть.

— И на завтра нету.

— А на когда же есть?

— На никогда.

— Как же так? Это даже удивительно, за что Бердянску такое пренебрежение… В Одессу билеты есть?

— Есть.

— На сегодня есть?

— Хоть сейчас садись, старая, на «Ракету» и дуй в Одессу. Как раз туда в психдиспансер завезли партию старичков.

— То-то и удивительно, —  говорит бабка Софья, оставляя без внимания едкую справку о старичках, —  что в Одессу билеты есть, а в Бердянск их даже и не бывает.

Мужик, стоявший через человека от бабки Софьи, не выдержал и сказал:

— Ты, старушка, совсем плохая. Ты, голова садовая, пораскинь умом: где Одесса, а где Бердянск!

— А чего тут раскидывать? —  говорит ему бабка Софья. —  И Одесса стоит на море, и Бердянск на море, я же не прошу доставить меня в Москву. Тем более что это не Турция какая, чтобы туда население не пускать.

— На море-то на море, —  сказал мужик, —  да акватории разные у них, тем более разные пароходства.

Бабка Софья приняла слово «акватория» за какую-то новую аббревиатуру, перед которыми у нее всегда расступался разум, и с мужиком решила больше не говорить. Она повернулась к кассирше и ласково ей сказала:

— Ты все-таки, дочка, сделай мне до Бердянска один билет.

— Все! Мое терпение лопнуло! —  в ответ говорит кассирша. —  Отойди, старуха, от кассы, а то я не отвечаю за свои действия!

Бабка Софья сообразила, что сейчас она не добьется толку по причине плохого настроения у кассирши, и решила несколько переждать. Она поставила в уголок свою сумку, сшитую из клеенки, кряхтя на нее уселась и стала пережидать. Когда очередь у окошка кассы иссякла до последнего человека, бабка со смущением в голосе вернулась к старому разговору:

— Мне бы до Бердянска один билет…

— Миша! —  заорала кассирша не своим голосом. На зов моментально явился милиционер, который по летней поре выписывал чуть ли не загранпаспорта на соседнюю Кинбурнскую косу, а в прочие времена годами затачивал у себя в конурке карандаши; он явился и выставил бабку Софью на свежий воздух.

— Сынок, —  говорила она дорогой, —  ну что я такого сделала? Мне же только нужен билет в Бердянск!

Милиционер отвечает:

— Мамаша, до Бердянска билетов в природе нет.

— Ну как же так? —  все не может она уняться. —  До Одессы билеты есть?

— До Одессы есть.

— А до Бердянска нет?

— До Бердянска нет.

Бабка Софья все равно не поняла этого совьетизма, но как-то обмякла от официального сообщения относительно того, что до Бердянска билетов в природе нет, и с обреченным видом пошла на выход. В маленькой ее фигуре вдруг проявилось нечто настолько жалкое, что милиционер решил потрафить старческому безумию: он догнал бабку Софью, вырвал листок из блокнота, написал на нем — «Билет до Бердянска» и вручил этот листок старухе. Пятерку, которую совала ему повеселевшая бабка Софья, он отринул с негодованием, но карамельку вынужден был принять.

Бабка Софья после пошла на пирс, обнаружила там катер, отправлявшийся на Покровские хутора, и взошла было на палубу, но матрос, дежуривший у трапа, ее вовремя развернул. При этом он сказал:

— С Мишкиной бумажкой я бы тебя на луну доставил, но мы идем на Покровские хутора.

Бабка Софья уселась возле кнехта на свою сумку и заплакала не столько от обиды, сколько от недоумения.

Бог, который все это время наблюдал за старухиными злоключениями с расстояния в десять световых лет, отвернулся в беспомощном сочувствии ее горю. Он ничего не мог сделать для бабки Софьи. Он давно уже ничего не мог поделать с этой страной и ее народом.

Колдунья

Сегодняшним вечером он окончательно убедился в своих предположениях относительно жены. Что жена его при помощи нечистой силы распоряжалась ветрами и почтовыми тройками, в этом уж он более не сомневался.

А. Чехов, «Ведьма»

В деревне Новоселки, где я прошлым летом гостил у тетки, стоит несколько на отшибе достопримечательная изба. Достопримечательна она, конечно, не тем, что снаружи удивительно похожа на ветхий, сносившийся башмак допотопного образца, а тем, что живет в ней колдунья Татьяна Абрамовна Иванова. Женщина она еще сравнительно молодая, статная и вообще недурна собой, но причесана, одета, обута Татьяна Абрамовна без малого издевательски, чуть ли не так, как в Средние века убирали ведьм, когда приготовляли их к очистительному костру. Впрочем, тут она почти ничем не отличается от соседок, разве что постоянно носит белоснежный передник, который отзывается медициной, и это, видимо, неспроста: колдунья Иванова заговаривает грыжу, останавливает кровотечения, ловко вправляет вывихи и лечит множество разных хворей, вплоть до бесплодия и падучей.

Хотя к Татьяне Абрамовне, чуть что, обращается вся округа и даже наезжают страдальцы из Костромы, в родной деревне ее не любят. Никто к ней запросто не заходит, материалистически настроенные пацаны то дрова из принципа украдут, то подожгут плетень, участковый инспектор дважды привлекал ее к ответственности за незаконное врачевание, старухи, по старой памяти, бывает, плюют ей вслед, бригадир Вася Мордкин, как напьется, так с грозным видом уведомляет, что у него давно припасен осиновый кол для ее могилы, но регулярнее всего достается Татьяне Абрамовне от супруга: несмотря на то что супруг уже четыре года не работает в колхозе и живет на ее хлебах, несмотря на то что он, в общем-то, малый тихий, он целыми днями зудит, зудит…

Раз у меня разболелся зуб. Когда терпеть уже стало невмоготу, захожу это я к колдунье Ивановой на предмет неотложной помощи и застаю такую неумилительную картину: Татьяна Абрамовна сидит за столом и, потупясь, перебирает какие-то корешки, а ее супруг лежит на русской печи, высунув нечесаную голову из-за выцветших ситцевых занавесок, и монотонно, точно по неприятной необходимости, ей делает нагоняй:

— У всех бабы как бабы, —  говорит он, скучно глядя прямо перед собой, —  а у меня прямо какая-то гадюка подколодная, вражеский элемент. Люди вокруг расширяют кругозор, наяривают пропаганду и агитацию, и только у нас в Новоселках процветает это самое чародейство и волшебство… Ты чего меня перед народом позоришь, а? Ладно бы хоть прибыток от тебя был в материальном смысле, какая-то непосредственная отдача, а то ведь шиш с маслом ты имеешь за свое черносотенное искусство, если, конечно, не считать, что тебя собаки, и те боятся…

Вполуха слушая эти речи, я между тем осматривал интерьер: в избе у Ивановых было опрятно, даже как-то вызывающе, по-особенному опрятно, с привкусом хлорки, что ли, в простенке висело мутное зеркало с несколькими фотокарточками, заткнутыми за раму, на крашеной тумбочке стоял старинный радиоприемник, накрытый резной салфеткой, над столом висел оранжевый гигантский шелковый абажур с кистями, похожий на балдахин… — а впрочем, меня так донимала зубная боль, что в эти минуты мне было ни до чего, и слушать было больно, и смотреть — больно.

— Ну, в кои веки перепадет от какого-нибудь заезжего дурака краска для морды или справочник по растениям, —  вдумчиво продолжал супруг, как бы рассуждая с самим собой, —  только что от них толку-то, если тут тебе, как говорится, ни выпить, ни закусить… Стало быть, в общем и целом мы ничего не имеем в итоге от этой вредительской ворожбы, кроме срама перед народом, ведь мне на деревне проходу нет через твои проделки. Давеча Васька Мордкин подходит и говорит: «Как ты, —  говорит, —  с ней спишь-то в одной кровати, это же чистый Афган, с такой бабой спать…»

— Уймись ты, идол, —  мирно осаживает Татьяна Абрамовна своего супруга, но он продолжает канючить на той же самой тоскливой ноте.

— Нет уж, извините-подвиньтесь, —  канючит он. —  Иначе говоря, ты давай сворачивай эту махровую самодеятельность, не то я скажу тебе «талак»…

Тут колдуньин супруг наконец-то продрал глаза, то есть увидел меня, переминавшегося в дверях, печально вздохнул, убрался на печь с головой и задернул за собой ситцевую занавеску. А я пожаловался Татьяне Абрамовне на зубную боль, получил от нее скляночку с каким-то темным составом, вышел на двор и начал полоскать рот. Только я выполоскал причудливое зелье, отчего-то вдруг взопрел и сел на скамеечку у калитки, как Татьяна Абрамовна вышла за мной на двор, присела рядом, провела пальцами по щеке в районе больного зуба — и сразу боль как рукой сняло. Кто помнит, что случается с человеком, когда его напрочь отпускает мучительная — острая, многодневная, душевынимающая боль, тот поймет мое тогдашнее состояние; я как-то немедленно полегчал, точно сбросил несколько килограммов, глаза раскрылись, словно прежде они были незрячими, или зрячими, но вовнутрь, в направлении моей боли, и я снова обрел визуальную благодать: был чудный июльский день, не знойный, не прохладный, а, что называется, в самый раз, мухи нудели, в небе стояли небольшие плотные облака, в которых было что-то от свежевыстиранного белья, рядом древняя ветла еле-еле пошевеливала продолговатыми своими листьями, как человек в задумчивости пальцами перебирает, где-то поблизости тявкала, видимо, мелкая собачонка, а прямо напротив был привязан к поскотине грязный бычок, смотревший на меня слезящимися глазами, как смотрят нищие, которые еще стесняются своей роли.

— Прямо вы волшебница, Татьяна Абрамовна, —  молвил я.

— Ну вы тоже скажете, —  отозвалась она в некотором смущении, впрочем, сквозящем затаенным самодовольством. —  Какое тут волшебство, одна народная медицина, травки да коренья, плюс, конечно, такое целебное электричество, которое живет у меня внутри. Да ведь сейчас его и наука признает, и в газетах про него пишут — дескать, что есть, то есть. Только вот до того в наших местах отсталое население, что мне житья нет из-за этого электричества, хоть собирай манатки и уезжай. В Костроме бы, поди, меня на руках носили, а тут отсталый у нас народ — образ мыслей у него как при Владимире Мономахе…

По дороге, продолжающей деревенскую улицу и уходящей за перелесок, прошли мимо двое пьяных подростков в кирзовых сапогах, которыми они взбивали клубы желтой пыли, и, точно в подтверждение слов Татьяны Абрамовны, посмотрели на нас с откровенной злобой.

Татьяна Абрамовна продолжала:

— Настоящее колдовство — это совсем другое. Вот если бы я сибирку на скотину наводила, зеленя заговаривала или приворотное зелье варила, —  тогда понятно…

— Интересно: а как оно изготовляется, это зелье? —  на свою голову спросил я.

— А очень просто, —  начала Татьяна Абрамовна, увлекаясь, и лицо ее потемнело, как-то по-дурному преобразилось: — в ночь под Духов день нужно сварить черную кошку, вынуть у нее, значит, такую двойную косточку, высушить, истолочь ее в ступе вместе с пометом годовалого петуха…

Ни с того ни с сего вдруг поднялся ветер, причем пронизывающий, студеный, что было довольно странно ввиду солнечного сияния и неподвижности облаков.

Крыжовник

Сейчас уже никто не знает, что такое комсомольский работник, а еще лет двадцать тому назад каждой собаке было известно, что это целый подвид молодого или не то чтобы молодого человека, прикосновенного к высшим сферам, которого отличают некая затаенная пассионарность, хорошее лицо и вечный багряный значок на лацкане пиджака. Бог весть чем объясняется такая скоротечность понятий, из-за которой у нас долго не живут толковые словари.

Так вот Саша Петушков был комсомольский работник. С младых ногтей он чуял в себе какое-то смутное призвание, похожее на беспричинное беспокойство, которое в счастливые часы нашептывало ему, что в будущем он точно выбьется из ряда обыкновенного и достигнет больших высот. Определенно Саша не мог сказать, какое именно поприще его ожидает, и воображал себя то мыслителем, прославившимся на весь мир, то выдающимся дипломатом, то изобретателем вроде Эдисона или законодателем вроде Сперанского, которые тоже вышли из ничего. Впрочем, не сказать, чтобы Саша Петушков вышел из ничего: мать его была переводчицей с португальского, отец вел целую тему у Королева [19], а дед занимался селекцией двудольных и был едва ли не зачинателем кактусизма в СССР.

Одним словом, Саша Петушков не особенно удивился, когда еще в 9 классе его выбрали вожаком школьной комсомольской организации и перед ним открылись соблазнительные пути. Действительно, и двух лет не прошло, как его пригласили верховодить комсомолом на пуговичную фабрику имени Бакунина, после отозвали в Свердловский районный комитет и, наконец, определили в центральный аппарат, который тогда располагался при пересечении нынешних Лубянского проезда и улицы Маросейка, в беспринципно-конструктивистском здании на углу. Оклад ему положили в сто пятьдесят рублей; по Сашиным годам это были такие большие деньги, что он поначалу точно очумел и с первой же получки поужинал в ресторане и купил матери французские сапоги.

В мае 1987 года Сашу Петушкова включили в состав комиссии, которую посылали ревизовать областную комсомольскую организацию в Магадан. Он сшил себе мешочек из чертовой кожи для командировочных, который хитроумно пришпиливался к брюкам с внутренней стороны, одолжил у приятеля фотоаппарат, самолично собрал балетку [20] и за два дня до срока был готов отправиться хоть куда.

В Магадан комиссия прилетела в середине дня, разместилась в обкомовской гостинице и разбрелась до обеда, после чего ожидался окончательный инструктаж. Но на обед Саша не явился, и на инструктаж не явился, и даже ночевать в гостиницу не пришел; он вообще пропал, и само имя его всплыло только в девяносто втором году.

Приключился же с ним вот какой жестокий и неожиданный анекдот… Покинув обкомовскую гостиницу, он отправился прогуляться по городу, который в нашей национальной традиции овеян легендами о бешеных деньгах, критической плотности уголовного элемента на квадратный километр площади, диких загулах золотодобытчиков, японской контрабанде и гибельных лагерях. На поверку оказалось — город как город, и проспект Ленина на месте, и телевышка торчит, где положено, и лица на улицах попадаются не ужаснее, нежели встретишь, скажем, у Большого театра или в Кременчуге. Разве что в магазинах взаправду торговали японскими зонтиками, за которыми публика в столице убивалась по очередям, телефонный звонок на материк стоил один целковый минута, и на каждом шагу торговали свежей горбушей по рубль двадцать за килограмм. Разве что темные сопки, окружавшие город, сообщали ему гнетущий колорит; стоя на высоком гребне над портом, Саша Петушков долго рассматривал полузатонувшие суда у пирсов, истлевшие до шпангоутов, вороненую рябь бухты Нагаева, какой-то скалистый остров, стеной поднимавшийся из воды, за ним Охотское море, которое он угадывал в сизой дымке, а там Камчатка, Тихий океан и где-то в невообразимом далеке — Америка в качестве неизбывного геополитического врага.

В общем, прогулка навеяла Саше романтическое настроение, и ему захотелось как-то это настроение закрепить. То есть он решил попросту выпить водки и зашел в первый попавшийся ресторанчик, располагавшийся в приземистом здании той типовой постройки, что в Москве употребляются под приемные пункты стеклотары и продовольственные склады. Устроившись у окна, он заказал подавальщице [21] выпить и закусить.

В ресторане, действительно, гуляла компания золотодобытчиков с прииска «Партизанский», хотя сезон был в разгаре, и в такое время бригадам бывает не до гульбы. После выяснилось, что у мониторщика Белова днем раньше родился сын и две бригады плюс смена съемщиков, несмотря ни на что, отправились отмечать это событие в Магадан. Нагоняй от начальства был неизбежен, и золотодобытчики отличались в ресторане, словно в последний раз.

Саша Петушков уже выпил графинчик водки, съел порцию экзотической цубы [22] с солью и остался ею недоволен, когда компания затащила его к себе. Справедливости ради заметим, что он не особенно шибко сопротивлялся, поскольку ему был остро интересен этот мужественный народ, который работает весь световой день, пугает медведей свистом, питается новозеландской бараниной и картошкой за двадцать пять целковых ведро, сплошь пропах детой [23] и употребляет вместо водки питьевой спирт.

Этот самый питьевой спирт, видимо, был противопоказан столичным штучкам, ибо примерно через час времени Саша уже неотчетливо понимал, где он, с кем он, что с ним происходит и почему. Он ел деревянной ложкой кетовую икру, зачем-то выдавал себя за корреспондента газеты «Комсомольская правда», и его неудержимо клонило в сон.

Очнулся он в Ягодном, чуть ли не в пятистах километрах от Магадана, на автобусной остановке, без бумажника и часов, но зато с авоськой [24] в руках, из которой торчала огромная горбуша, полбутылки питьевого спирта, почему-то отрез китайского ситца в мелкий горошек и пачка папирос «Беломорканал».

Было раннее утро; солнце сияло чисто, не по-материковому, пахло холодом, в большой луже с бензиновыми разводами купались воробьи, голову ломило, напротив стоял мужик такого дикого вида, что Саше захотелось снова закрыть глаза. Это был пожилой приземистый человек с несоразмерно большой головой, загоревший до почернения, в выцветшей робе некогда синего цвета и в грубых зэковских башмаках с заклепками по бокам. Он жадно смотрел на авоську Петушкова — и, верно, давно смотрел, поскольку в его фигуре просматривалась уже некая окаменелость, —  приоткрыв пустой рот, в котором поблескивали только два металлических, тоже несоразмерно больших, клыка.

— Скажите, —  обратился к нему Саша Петушков, —  где это я обретаюсь?

Мужик сказал.

Сначала Саша не поверил его словам, но потом поверил, и его обуял такой ужас, что он захлебнулся воздухом и на несколько секунд прекратил дышать. Он и тому ужаснулся, что, видимо, из-за дурацкой случайности пришел конец его политической карьере, и тому, что товарищи по комиссии сейчас разыскивают его по всему городу, и что он обретается за девять тысяч километров от улицы Маросейка, где еще как-то можно было себя по-человечески оправдать.

Между тем незнакомец подошел к Саше вплотную и, не отрывая взгляда от початой бутылки с питьевым спиртом, спросил, как его зовут, —  то ли из желания подольститься, то ли по простоте. Петушков назвался, мужик протянул ему деревянную ладонь и тоже назвался:

— Карл.

— А почему Карл? —  простодушно спросил его Саша, которому показалось странным повстречать это глубоко романо-германское имя на Колыме.

— Потому что младший брат у меня — Фридрих.

— Не понял…

— Батя у нас был сильно партийный — чего уж тут не понять!

За разговором они допили остатки спирта и закусили его горбушей, которую за неимением ножа рвали руками, а после молча сидели на разбитой скамейке и просто смотрели вдаль. Черные сопки, со всех сторон торчавшие из-за крыш, навевали Саше Петушкову такое соображение: это тебе не пуговичная фабрика имени Бакунина, это какой-то иной, жестокий и грозный мир. Что-то в нем было не советское, то есть цинично-естественное, нацеленное исключительно на выживание и основанное по преимуществу на борьбе. И то, что потом рассказывал ему новый знакомец Карл, только усиливало это тяжелое подозрение — он случайно ввалился в неведомую и чуждую ему жизнь. В частности, Карл поведал Саше о том, будто бы по всей Колыме бедуют тысячи людей без паспортов, работы и крыши над головой; их называют — бичи [25], не любят, всячески обижают и стращают ими грудных детей. В огромном большинстве случаев это был народ, отсидевший срок за нетяжкое преступление и по разным причинам застрявший на северах; так, в компании, к которой принадлежал Карл и его брат Фридрих, была еще не старая женщина Нина Соколова, убившая своего мужа, бывший главный инженер целлюлозного комбината Черникин, посаженный за взятки, и бендеровец то ли по кличке, то ли по фамилии Хитрован. Летом компания жила в заброшенной котельной, что за старым кладбищем, а на зиму перебиралась под землю, поближе к теплосетям, где можно было сносно существовать, даже несмотря на вечную мерзлоту.

Выслушав этот рассказ, Саша Петушков спросил Карла, точно ли к его компании принадлежит бывший бендеровец, поскольку это было для него так же дико и невероятно, как если бы речь шла об Илье Муромце или сподвижнике Спартака. В ответ Карл предложил Петушкову самому убедиться в истинности его слов, и они отправились в сторону заброшенной котельной, мимо здания горсовета, музыкальной школы, большого продовольственного магазина, бензозаправки, старого кладбища и какого-то необозримого пустыря. Вскоре и правда показалась котельная с выбитыми стеклами, худой крышей, покосившейся трубой на растяжках, и Саша подумал: «Чтобы люди могли жить в этих ужасных условиях, такого в Стране Советов не может быть!».

Однако же компания бичей оказалась на месте — все пили из банок густо-розовое вино, за исключением бывшего бендеровца Хитрована, который по дряхлости уже отвалился, лежал, скрючившись, на промасленном ватнике и храпел. Это был человек как человек, только одетый в грязные обноски и с колтунами в волосах, а так общее выражение у него было такое же, какое могло быть и у постового милиционера, и у старшего продавца. Тут было в своем роде открытие, поскольку, по Петушкову, бендеровцев, власовцев и троцкистов обязательно должно было отличать что-нибудь вроде шестого пальца, или хвоста, или исключительной волосатости — словом, какой-то звериный знак.

После открытия шли одно за другим; так, оказалось, что бичи практически не едят. Когда Саша не нашелся, что дельного добавить к приветствию, и промямлил:

— А вот мы вам рыбки принесли на закуску!

Бывший главный инженер целлюлозного комбината Черникин ему сказал:

— Зря старались, молодой человек, потому что мы давно извлекаем калории из вина. Вот если бы вы принесли две-три бутылочки плодово-ягодного, тогда бы я сказал — да!

Затем оказалось, что бичи — публика, удивительно отважная на язык. Когда Саше Петушкову поднесли уже вторую банку, на четверть наполненную красноватой вонючей жидкостью, он выпил и совсем захмелел, между братьями Карлом и Фридрихом ни с того ни с сего разгорелся спор: первый утверждал, что из-за повышенного содержания витаминов плодово-ягодное вино заключает в себе спасение от бескормицы, второй стоял на том, что коммунисты его выдумали с единственной целью — вконец потравить народ.

— Ведь мы для них — обуза, —  отстаивал Фридрих свою позицию, —  потому что нас нужно чем-то занять, оприютить и регулярно поить-кормить. А так ты пустил в продажу чистый яд под видом плодово-ягодного вина, и вот тебе решение всех проблем! А зачем, действительно, поить-кормить почти триста миллионов человек, которые не любят воевать, никак не научатся выращивать пшеницу и не могут сделать обыкновенного утюга?!

— Поражаюсь на вас, товарищи! —  заметил Саша, едва ворочая языком. —  Как вы не боитесь нести такую антисоветчину? А вдруг я, предположительно, донесу…

— А чего нам бояться? —  отозвалась на эти слова Нина Соколова и усмехнулась. —  Дальше только Камчатка, но там теплей.

Наконец, оказалось, что ягодинские бичи были люди образованные и в некотором роде мыслители, по крайней мере, у них то и дело затевался отвлеченный и въедливый разговор. То они разбирали достоинства и недостатки парламентской республики, то рассуждали о спутниках-шпионах, то спорили о жизни и смерти как о взаимоисключающих составных. Бендеровец Хитрован по этому поводу говорил:

— С другой стороны, кончина приобретает, так сказать, гармонизирующее значение в том случае, если после человека остается хоть что-нибудь. Хоть статья в газете, хоть дом, в котором можно еще долго жить, хоть — я не знаю — самодельный велосипед!..

Черникин ему возражал на это:

— Вот если бы Достоевскому доподлинно было легче помирать, чем его дворнику, —  тогда бы я сказал — да!

В общем Сашу Петушкова по-своему очаровали его новые товарищи, ягодинские бичи. На третий день, с утра, ему в голову пришла мысль, что великий Горький вообще не зря воспел тип босяка из идейных соображений в лице знаменитого Челкаша, что силой своего гения он превознес свободного человека, не знающего обывательских страхов и предрассудков, презирающего материальные блага жизни и отрицающего общественную мораль. А уж если Горький превыше всего ставит просвещенную волю, то так оно, следовательно, и есть.

Через две недели он до неузнаваемости исхудал, обгорел на солнце, пообносился и уже подвязывал брюки галстуком, некогда шелковым, алым и дорогим. Но впервые в жизни ему жилось так легко и просто: с утра бичи отправлялись на поиски пустых бутылок, которые потом сдавали приемщику Слободскому, сидевшему в дощатой зеленой будке, крали по мелочам, например, могли унести лист шифера, или белье, вывешенное для просушки, или беремя дров. После на вырученные деньги покупались одна на всех буханка ржаного хлеба и дневная порция плодово-ягодного вина. Бичи возвращались в заброшенную котельную, до самой ночи тянули свое пойло и говорили о том о сем. Славная была жизнь.

Ближе к зиме, когда уже ударили настоящие холода, компания перебралась под землю, устроила на трубах теплосети удобные лежанки из горбыля, наладила освещение посредством консервных банок из-под новозеландской тушенки, в которые заливался краденый солидол, и худо-бедно отсиделась до Дня Победы, когда на Колыме, как правило, устанавливается плюсовая температура, хотя снег еще лежит по распадкам, на водоразделах и в кюветах больших дорог. За это время Саша Петушков совершенно сбичевался и даже по случаю обзавелся чужой справкой об освобождении, вышел в общепризнанные вожаки своей крошечной соции, переболел острым воспалением легких и еле остался жив. Особо нужно отметить, что той зимой он пережил тяжелый роман с Ниной Соколовой и уже до того допился, что в доказательство любви выколол себе глаз китайским карандашом. С тех пор он носил черную резиновую нашлепку на тесемке и получил прозвище по имени главного героя шестидневной кампании с израильской стороны [26]. Со временем он к своему прозвищу привык, но поначалу обижался:



Поделиться книгой:

На главную
Назад