Выставка одной картины – явление редкое, всегда примечательное, но в то же время чрезвычайно ответственное. Только исключительное произведение может претендовать на столь высокую честь. На этот раз Эрмитаж представляет не знаменитый шедевр, включенный во все реестры истории искусства, а, напротив, неизвестное доселе даже специалистам полотно, способное украсить экспозицию любого крупного музея. Оно было найдено в старинном особняке, где располагался петербургский театр Музкомедии, и только счастливая случайность спасла его от дальнейшего забвения. Попав на экспертизу в Эрмитаж, картина была атрибутирована как оригинальная работа Иоахима Эйтевала (1566–1638), авторское повторение которой находится в Окружном музее Лос-Анджелеса.
Однако, скорее всего, картина не удостоилась бы такой выставки, если бы находка эта не была столь своевременной. С появлением этого полотна в собрании музея увлечение маньеризмом, которое для европейских интеллектуалов конца ХX века – обязательный знак «посвященности», близко коснулось и Эрмитажа, доселе неподвластного веяниям моды. Послав в декабре прошлого года свою новинку на выставку «Рассвет Золотого века» в амстердамский Рейксмюсеум, Эрмитаж стал участником крупнейшей экспозиции голландского искусства конца XVI – начала XVII века. А сделав «Лота с дочерьми» (
То, что в России плохо знают Франческо Пармиджанино (1503–1540), не наша вина, но беда, чистой воды наследие вкусов советского искусствоведения. Это было «не наше» искусство – слишком красивое, слишком эстетствующее, слишком экзальтированное, абсолютно нереалистичное, откровенно гедонистическое и очень уж телесное. То, что не менее ста лет маньеризмом была поражена вся Европа, что без маньеризма не понять перехода от Ренессанса к барокко, советскую науку не останавливало. Она легко перешагнула через это «досадное» столетие, и термин «маньеризм», хоть и отмеченный Большой советской энциклопедией, не вошел в большинство популярных учебников по истории искусства. Пока мы смотрели на маньеризм широко закрытыми глазами, Запад пережил несколько приступов страстной моды и, успокоившись, стал изучать и выставлять маньеристов столь же пристально, как и всяких Рембрандтов-Веласкесов. Мы же вынуждены догонять. Эрмитаж в этом смысле – хороший помощник. У него достаточно работ Голциуса, ван Мандера, Приматиччо или Понтормо, чтобы составить общее представление о маньеризме. Может он ответствовать и за персоналии. 500-летие Пармиджанино, принца маньеризма, как его любят называть европейские исследователи, – сильный ход в этой игре.
Самая известная картина Франческо Пармиджанино (выходца из Пармы, настоящее имя которого было Girolamo Francesco Maria Mazzola) – «Мадонна с длинной шеей». Самый известный автопортрет – в вогнутом зеркале. Изощреннейшие ракурсы, изысканно удлиненные фигуры, ирреальный мир, нематериальное существование – таким 18-летний пармский последователь Корреджо вошел в Рим и таким он его завоевал. «Новым Рафаэлем» двора папы Климента VII он пробыл недолго. Через четыре года, в 1527‐м, после разграбления Рима, Пармиджанино покидает город. Некоторое время обитает в Болонье, где много работает в новой тогда технике офорта, переезжает в Парму, искусством практически не занимается, живет уединенно, увлекается алхимией, является постоянным объектом многочисленных слухов и россказней. За неисполнение заказа на роспись церкви братства делла Стуката садится в тюрьму, бежит оттуда и вместе с друзьями скрывается в местечке под Пармой. Где и умирает от лихорадки в возрасте тридцати семи лет, завещав похоронить себя обнаженным, с кипарисовым крестом в руках. Уже через три года после смерти Пармиджанино большинство его картин были гравированы, дабы удовлетворить бешеную моду на его произведения по всей Европе.
Трагическая биография, юный гений, пронзительный надрыв его работ, прижизненная слава нового Рафаэля и вечная слава неиссякаемого источника для цитирования и рефлексии потомков – вот история, которую рассказывает эрмитажная выставка. Экспозиция почти исключительно графическая. Несколько собственноручных рисунков (в том числе три из собрания ГМИИ имени Пушкина), полтора десятка собственноручных офортов и массу гравюр его последователей и поклонников лишь оттеняют образы художника, в разные времена возникающие на фарфоре, в эмали или на резных камнях. Таким образом, сюжетом выставки оказывается не техника офорта или история репродуцирования живописных произведений граверами, но история восприятия работ великого мастера, открывшего собой в 1520‐х годах итальянский маньеризм и повлиявшего на сотни разных художников всего мира. Куратор выставки Аркадий Ипполитов изящно доводит свой рассказ до аллюзий на Пармиджанино и мифы о нем в текстах Уайльда, Золя, Бальзака, Гоголя, Гаршина или Набокова. Красивая теория. Ведь жизнь художника, заключенная между автопортретами 17-летнего красавца в вогнутом зеркале и бородатого 37-летнего старца, остается одним из самых соблазнительных мифов европейской культуры.
На сегодняшний день подлинных картин Вермеера в мире насчитывается тридцать пять. Время от времени делаются попытки прибавить к ним хотя бы одну, но они быстро проваливаются. Самая убедительная попытка была сделана великим поддельщиком Хансом ван Меегереном в начале 1940‐х, но и она закончилась полным фиаско да еще с тюремным финалом. Работы ван Меегерена, правда, на современный взгляд вообще рядом с Вермеером не стояли, но желание обрести своего Вермеера у его покупателей было велико, а точных знаний о предмете (как и качественных цветных репродукций) гораздо меньше, поэтому их ошибки вполне понятны. На этом эпизоде чуть более чем полувековая вермеерова лихорадка закончилась – пришлось смириться с тем, что все вещи известны и они наперечет. И, что гораздо сложнее, пришлось смириться еще и с тем, что в конце XIX века, когда с легкой руки переоткрывшего Вермеера миру Торе-Бюргеру он вошел в дикую моду, у американцев было куда больше денег, чем у европейцев, и львиная доля сокровищ уплыла за океан. России тоже есть что тут оплакать – несколько Вермееров проходили через руки русских коллекционеров, но либо были проданы ради пиковых цен, либо вовсе показались неубедительными (так, например, мы потеряли «Аллегорию веры», попавшую в собрание Дмитрия Ивановича Щукина и считавшуюся в Москве работой малого голландца Эглона ван дер Нера). Сомневаясь в правильности атрибуции, владелец картины отправил ее за рубеж, сейчас она в Метрополитен-музее.
Приехавший к нам «Географ» – вещь датированная (1669), подписная (даже дважды), очень знаменитая и одна из самых загадочных в вермееровском корпусе. Она сделана как бы по тем же лекалам, что и женские «портреты» художника, – окно слева, сильный источник дневного света, прямые углы мебели и рам, одинокая фигура у окна, светоносные поверхности бумаг и светопоглощающие поверхности тканей и ковров. Тишина, покой, умиротворение, одухотворение повседневности, метафизика банальности. В то же время «Географ» как бы вообще не очень понятно о чем написан. Тут даже фигура главного героя вызывает кучу вопросов: название «географ» не авторское, оно окончательно прилипло к картине не так и давно, в каталогах XVIII века она проходила под названиями «Математик», «Философ», «Архитектор», «Геометр».
Портрет молодого человека в домашнем платье, на минуту отвлекшегося от своей работы явно технического (измерительного?) свойства. Об этом циркуль в его руке, фолиант перед ним, свернутые чертежи (карты?) под окном. Об этом же глобус на шкафу за его спиной и часть карты на стене. Последние никоим образом не соотносятся напрямую с географическими занятиями – наличие земного (а чаще всего и второго – зодиакального) глобуса в композиции у голландцев XVII века могло напрямую отсылать к жанру vanitas, а могло быть частью интерьера состоятельного горожанина, социальным означающим. Тут важно также, что весь XVIII век эта картина шла в паре с другой, названной «Астроном» (1668, Лувр), на которой похожий (а может быть, и тот же самый) молодой человек в домашнем платье сидит у того же окна, на фоне того же шкафа, а перед ним зодиакальный глобус (как бы недостающий предмет первой композиции).
Ускользающее понимание сюжета тем не менее совершенно не мешает созерцанию этого шедевра. Это тот случай, когда понимание могло бы добавить, но никак не в корне изменить впечатление от картины. Да и был ли особый сюжет? Или это парный портрет? Век модернизма любил в Вермеере не конкретику, а именно что то самое впечатление (impression), которое удавалось ему чуть ли не лучше всех импрессионистов вместе взятых. Это когда глаз не оторвать, когда в картину входишь с головой, когда улочки, комнаты и «Вид Делфта» всю жизнь будут казаться тебе символом земного рая, свет, льющийся из вермееровского окна, – идеальным, а каждая пылинка в его луче – отражением вселенной.
Чужие шедевры продолжают прибывать в Эрмитаж. На этот раз привезли картину, которая в современной культурной мифологии является настолько безусловным шедевром, что почти все предыдущие выставки серии «Шедевры музеев мира в Эрмитаже» меркнут рядом с ее славой. Точнее было бы сказать, что не только «Дама в голубом» (
Поводов к этому предостаточно. Во-первых, до середины XIX века о Вермеере мало кто слышал и уж точно никто не считал его гениальным художником. Во-вторых, его работы ни на какие другие не похожи. В-третьих, о нем толком почти ничего не известно. Сухие биографические факты: родился в Делфте в 1632 году, крещен в протестантской вере, сын зажиточного торговца шелком, унаследовал семейное дело, самостоятельно занимался живописью, в 1653 году стал членом Гильдии художников Святого Луки, в том же году женился на Катарине Болнес, имел одиннадцать детей, умер 43-летним в 1675 году. У кого учился, уезжал ли из Делфта дальше Гааги и Амстердама, был ли за границей, с работами каких мастеров был знаком и какими восхищался – никаких точных данных об этом нет. Зато известно другое. Когда Вермеера открыли и превознесли французские эстеты второй половины XIX века, он моментально стал самым востребованным художником. За его полотнами гонялись коллекционеры, перекупая их друг у друга за все большие деньги, пока не стало ясно, что больше его картин на рынке нет. Тогда в ход пошли притянутые за уши атрибуции и подделки. Самые известные в истории фальсификации живописи – подделки ван Меегерена – были подделками под Вермеера. Сегодня цены на картины Вермеера достигают десятков миллионов долларов, билеты на его выставки раскупают задолго до вернисажа, и каждый, даже самый богатый музей, в котором есть хоть один Вермеер, числит его среди главных своих шедевров. В России Вермеера нет вообще, да и на привозных выставках в Москве и Петербурге появлялось не больше пяти картин.
Все картины Вермеера непохожи друг на друга, но каждая вполне может поставить перед ее зрителем главный вопрос, связанный с Вермеером, – почему это гениально? «Дама в голубом, читающая письмо» написана в 1663–1664 годах, относится к распространенному в голландской живописи XVII века жанру любовного письма и тем схожа с другими знаменитыми картинами на ту же тему – от Ливенса до Терборха. Вот только пишет Вермеер это не как все. Странный холодный свет, женская фигура строго-строго в профиль, немыслимо прямые углы, из которых сконструирована картина, пронзительно голубой цвет и никакого намека на действие, на чувства. Свет, цвет, покой. Эта формула про искусство Вермеера в целом. Этого вроде бы мало для нормального малого голландца, но абсолютно достаточно для великого. За этот неземной покой искусства для искусства его любили (культ Вермеера идет от Пруста, Ренуара, Клоделя), от него вел свою геометрическую гармонию Мондриан, в нем видели мистицизм не склонного к мистике века (Дали), но за него же ругали, обвиняя в отсутствии идеи и чувства стиля (Хейзинга). Вот только никто так и не смог объяснить, откуда это у странного маленького художника из бюргерского Делфта. Сейчас пытаются доказать, что он бывал в Италии и хорошо знал работы Караваджо и караваджистов, что он видел вещи Рембрандта. Но, похоже, и это мало что прояснит в художнике, так и обреченном остаться делфтским сфинксом.
Это первая в России масштабная экспозиция одного из наиболее значительных фламандских живописцев XVII века. В четверке главных фламандцев золотого века – Рубенс, ван Дейк, Снейдерс и Йорданс, почетное место последнего подробно описано в учебниках, но в художественной иерархии отечественного зрителя явно не отражено.
Работ Якоба Йорданса (1593–1678) в России не так уж и много, но собранные вместе они вполне тянут на внятное высказывание о художнике и его непохожести на других. Тем более что самые важные и яркие вещи ведут свою русскую историю от закупок Екатерины Великой, а ее художественные агенты знали толк в том, что и где купить. Сейчас екатерининские приобретения, происходящие из собраний Уолпола, Гоцковского, Брюля, барона Кроза, а также несколько картин от Шуваловых, Нарышкиных, Шереметевых, Кушелева-Безбородко в основном разделены между Эрмитажем и ГМИИ, еще пара-другая оказались в Екатеринбурге, Нижнем Новгороде и Перми. Одно полотно на выставку предоставила РПЦ, владеющая йордановским «Оплакиванием Христа», подаренным Екатериной II Александро-Невской лавре в 1794 году. Весомый раздел рисунков на экспозиции не столько призван дополнять историю живописной эволюции художника, сколько готов рассказывать об очень своеобразном фламандском рисовальщике, чья графика совсем не всегда является эскизом к будущей живописной композиции, как это было принято, в частности, у Рубенса, но существует в совершенно самостоятельном поле.
В истории фламандского искусства есть только одно солнце. И это, естественно, Рубенс. Даже когда солнце закатилось, в его тени оказались все, кто брался за кисть в Антверпене и на много миль вокруг него. Повезло ван Дейку – он и писал все больше не на родине, а со своими портретами худосочных и бледных английских аристократов вообще ушел в сторону от короля жизнелюбцев Рубенса. Весомость мастера сочнейших в мире натюрмортов Снейдерса сомнению никогда не подвергалась, но границы жанра стали отличной защитой от солнечного ожога лучами гениального собрата. Йорданс же оставался и остается до сих пор в рубенсовской тени, хотя эти два художника говорят совсем о разном.
Там, где у Рубенса страсти и бешеное движение, у Йорданса – плоть, свет, фактуры повседневной жизни. Там, где Рубенс улетает в небеса, Йорданс прижимается к земле. Рубенс играет в рискованные игры с королями, Йорданс же предпочитает народные поговорки и пословицы. Рубенс и Йорданс начинали в мастерской одного и того же мастера, Адама ван Норта, но настоящее образование первый получил в Италии, у Леонардо, великих венецианцев, у античных скульпторов. Йорданс же, рано женившись на дочери учителя, вообще от Антверпена почти не удалялся. Блистательное гуманитарное образование старшего из этой пары против скромного ученичества у младшего. Кардиналы, монархи и придворные среди главных заказчиков Рубенса против куда более скромных покупателей у Йорданса. Потом, после смерти Рубенса в 1640 году, Йорданс по этой части вполне нагонит собрата – он почти официально будет числиться главным из живущих фламандских живописцев. И даже переход из католичества в протестантизм (более того – кальвинизм) не помешает сильным католического мира заказывать у него декор для своих дворцов. А тут и победившие амстердамские бюргеры подтянулись, так что заказы в мастерскую Йорданса, насчитывающую к этому времени уже пятнадцать учеников, сыпались бодро.
И было бы это сравнение вполне убедительным и многое бы объясняло в расположении этих двух фигур на художественной сцене Антверпена, если бы их вообще стоило сравнивать. В постоянном поиске «главного» гения в истории искусства виноваты, как водится, французы. Это они, сочинившие первую внятную историю европейского искусства, беллетризировали ее по максимуму. Гении XVII века – это Рембрандт, Рубенс и Караваджо. Иного не дано. Романтизированные биографии, толстые каталоги, многозначные славословия – и миф о трех китах готов.
Йордансу его, конечно, не разрушить. Но он вообще не по этой части. Он повторял за Рубенсом ровно до той поры, пока не стал самостоятельным, через разного сорта караваджистов он получил уроки тотальных света и тьмы, воспринял сниженный пафос евангельских сцен и из этой смеси сотворил свой мир. Святые у Йорданса ходят по бренной земле, у них могут быть стерты ноги и натружены руки, а путти спускаются к почтенному фламандскому столу, как еще парочка детей и без того многодетного семейства; зато жанровые сцены с крестьянами и купцами полны величия и статуарности. И если искать тут важнейшую для художника традицию, то искать ее стоит в том, с чего Йорданс начал, – в искусстве настенных декораций. Никто так не умел превратить свою живопись в затягивающий зрителя в себя «кадр» – панорамный, без глубокого фона, чуть ли не с выпадающими на тебя почти трехмерными героями. Очень барочная и очень современная манера. Не говоря уже о том, что иногда, как в случае с московским «Бегством в Египет», например, это еще и гениальная живопись.
Про Рембрандта в этом году забыть не дадут. Только в официальном расписании юбилейного года – восемьдесят четыре солидные академические выставки по всему миру – от Японии до Канады и бесчисленное количество сопутствующих мероприятий, от фильмов до мюзиклов. Родина героя здесь, конечно, впереди планеты всей – бесконечные автопортреты начинают преследовать вас в любой точке пересечения государственной границы Королевства Нидерландов. Выставка в аэропорту Схипхол, проспекты во всех туристических конторах, растяжки над каждой хоть как-то приспособленной для этого улицей, билборды на автотрассах, щиты на реконструируемых домах и прочих заборах, специальные отделы во всех книжных магазинах: Рембрандт, Рембрандт, Рембрандт.
Амстердам, в обычную туристическую программу которого Рембрандт, Ван Гог и Анна Франк входят наравне с кварталом красных фонарей и марихуаной в кофе-шопах, в этом году превзошел сам себя. «Рембрандт – в поисках гения», «Сущность Рембрандта», «Рембрандт и Караваджо», «Рембрандт и Ван Гог», «Рембрандт и евреи», «Рембрандт и Библия», «Рембрандт и пропаганда», ученики Рембрандта, копии Рембрандта, гравюры Рембрандта, рисунки Рембрандта, рисунки про Рембрандта… И ладно бы какая-то выставка была наиглавнейшая, а остальные попроще, для знатоков. Так нет, музеи как заведенные соревнуются в том, кто больше шедевров у себя соберет. В этом году в Амстердаме гостят топовые вещи из коллекций Лувра, Виндзора, барона Тиссен-Борнемиса, Метрополитен-музея, Эрмитажа, Британского музея, Берлинской картинной галереи и многих-многих других самых что ни на есть почтенных собраний. Такое изобилие очень выгодно городу и удобно туристам: чтобы увидеть всего Рембрандта, сегодня можно не колесить по свету, а просто пожить некоторое время в Амстердаме – сами все привезут и все покажут-расскажут. Вот только вопрос: что именно рассказывают все эти (да и остальные, не амстердамские) выставки? Станет ли юбилейный десант шагом вперед в рембрандтоведении или окажется историей большого попсового юбилейного чеса?
С точным знанием о Рембрандте все не так-то просто. А это для героя большого юбилея – большая помеха. Парадоксальным образом он, завоевавший бешеную славу уже в двадцать пять лет, признанный во всем мире воплощением Художника, оставил нам минимальное количество документов и своих собственных слов. Наше знание о нем в громадной степени основано на его произведениях – это около 600 картин, почти 1500 рисунков и около 300 гравюр.
Мы точно знаем, что его полное имя – Рембрандт Харменсзоон (то есть сын Хармена) ван Рейн. Что он родился 15 июля 1606 года в университетском городе Лейдене, втором по величине городе Республики Соединенных Провинций, которую мы часто называем просто Голландией. Что он был младшим, девятым ребенком в семье потомственного мельника Хармена Герритсзоона ван Рейна. Что поначалу ни о какой карьере художника речи не шло. Двенадцати лет от роду Рембрандт, единственный из всех детей в семье, был отправлен в Латинскую школу. Это свидетельствует о двух вещах: во-первых, семья была достаточно зажиточна, чтобы послать своего девятого ребенка в платную школу (семейства потомственных мельников и булочников были среди почтенных бюргерских фамилий Лейдена); и во-вторых, она явно возлагала на него большие надежды – Латинская школа была необходимой ступенью для поступления в Лейденский университет. Мы не знаем точно, для какого поприща его готовили; скорее всего, ему прочили карьеру теолога или юриста. Имя Рембрандта в университетском регистре появляется только однажды – в 1620 году. Зато мы знаем, у кого он учился живописи: сначала в Лейдене, у Якоба ван Сваненбурга, провинциального, довольно архаичного мастера аллегорических сцен, затем еще полгода – в Амстердаме, у модного исторического живописца Питера Ластмана, любимца нуворишей.
Переехав в Амстердам около 1632 года, из талантливого провинциального тинейджера Рембрандт превратился в главного городского портретиста. Он выгодно и по любви женился на Саскии ван Эйленбурх, родственнице своего покровителя (сейчас бы сказали – продюсера), его работы прекрасно продавались, он купил в рассрочку совершенно невозможный для его кармана роскошнейший дом в престижном районе, был сумасшедшим коллекционером, родил сына Титуса, похоронил жену, связался с нянькой сына Гертье Диркс, которую потом выгнал и с которой потом пришлось судиться, нашел себе служанку, а в ней и любовницу – крестьянку Хендрикье Стоффелс, обанкротился, потерял свои коллекции и дом, никогда не выезжал за пределы Нидерландов, умер в Амстердаме в 1669 году.
А еще мы знаем, что он был гениальным художником. Абсолютно гениальным – из тех, чье прикосновение к холсту или бумаге воспринимается зрителем как дар божий. И этому нашему знанию не могут помешать ни лицезрение неравных друг другу работ, ни демонстрация слабых мест художника (строение тел некоторых его героев вызывает сомнения в адекватности автора, хотя в других случаях он же демонстрирует блистательное владение техникой анатомического рисунка). И, как это ни странно для юбилейных (а значит, ревизионистских по определению) выставок, почти все они – именно об этом, о гениальном искусстве. Со всеми сопутствующими сильнейшей традиции околорембрандтовского мифотворчества ахами и охами.
Стремительный взлет, блистательная карьера, скандалы и суды, плохой характер, бесчисленные автопортреты, банкротство – из этих фактов вырос миф о Рембрандте, с которым по влиянию на историю западной культуры мало что может сравниться. Берет, бокал, молодая жена на коленях – провинциал, наглец и повеса. Отвергнутый заказчиками «Ночной дозор» – непонятый современниками, идущий наперекор общественному мнению, не заискивающий перед властью, позволяющий себе непослушание и художественные жесты зрелый мастер. Многочисленные бродяги, нищие и калеки на рисунках и офортах – ходил в народ. Десятки автопортретов – кривляка и самовлюбленный позер. Еврейская серия – дружил с евреями. Продолжать можно до бесконечности – в этой адской смеси вымысла и правды заварилась кипящая вот уже больше трехсот пятидесяти лет каша. Из нее писалась и история искусства «после Рембрандта». Так, классицисты всех мастей возмущались его натурализмом и упорным нежеланием следовать установленными ими законам красоты, но восхищались недоступными им самим экспрессией и энергией его работ. Французские романтики создали культ Рембрандта – культ непонятого современниками одинокого гения, отвергнутого сытым буржуазным обществом, культ, на котором ХX век выстроит свою систему противостояния официального и авангардного искусства. Реалисты вели от него свою родословную, а русские реалисты так вообще готовы были увидеть в нем близкого их передвижническому пафосу народного гения – во многом благодаря пламенному, но порой совершенно не задумывавшемуся об историчности своих идейных построений Владимиру Стасову. Рембрандта в России стали считать художником социального гнева и протеста. ХX век вознес его на небеса – Сезанн, Матисс, Пикассо чтили в нем высшую ипостась художественного гения. Уорхол мог бы снять перед ним шляпу – манипулировать вкусом заказчиков Рембрандт умел как никто другой. Концептуалисты вполне могли бы начать историю своего «проектного» мышления от Рембрандта: идея последовательных «состояний» офортов достойна самого изощренного постмодернистского ума.
Но Рембрандт оказался востребованным не только историей искусства. И не только историей культурных мифов, хотя образ строптивого, склочного, капризного обедневшего художника – один из самых устойчивых в нашем сознании. Воспользовались Рембрандтом даже пропагандисты. Самыми умелыми оказались, понятное дело, немцы, в первую очередь Гегель. Его идеи о том, что голландское искусство XVII века стало предвестником художественной революции века XIX, что с него началось освобождение искусства от власти церкви и государства и даже поворот к искусству ради самого искусства, что во главе освободителей шагал Рембрандт, пали на благодатную почву. Уже при жизни Гегеля рядом с Рембрандтом и другими голландцами появились имена немецких художников. А в 1890 году объявился самозваный пророк Юлиус Лангбен с анонимным антисемитским трактатом «Рембрандт как воспитатель», прочитанным и воспринятым вполне в духе идеологии «крови и почвы». Идея привилась – сначала Вильгельм фон Боде, знаменитый директор берлинских музеев и великий знаток Рембрандта, порекомендовал Лангбена Бисмарку, который был в восторге от идеи, что Рембрандт мог бы научить германцев ценить свою собственную культуру. А потом и национал-социалисты взяли Рембрандта к себе на службу – здесь пригодились почвенничество голландца, его идейное и художественное противостояние южному, итальянскому влиянию, из которых не так уж и сложно было сотворить подлинно тевтонского гения.
То, что за четыреста лет сотворили с образом Рембрандта потомки, позволяет сегодня делать почти все, что хочется. Десятки серьезнейших монографий, сотни каталогов, тысячи статей, число которых значительно умножил юбилейный год, нисколько не отдаляют художника от народа. Гарантированная гениальность его работ при обаятельнейшей в глазах современной культуры амбивалентности его личности производит впечатление абсолютной ценности. Несмотря на многочисленные доводы ученых, что настоящий Рембрандт – это не совсем то, что мы привыкли о нем думать (а именно удачливый, водивший дружбу с первыми лицами города и республики, разорившийся не из‐за отвергнутости обществом, а по собственной безалаберности в делах, умерший не забытым, а вполне себе в почете), мы будем смотреть на его темные, но светоносные полотна так, как научили нас за четыре прошедших века. Написать историю проще, чем переписать. Наш Рембрандт такой, потому что такой художник нам до сих пор нужен. Это стоит осознавать, о реальности нужно помнить, но бояться мифологии не стоит – искусство Рембрандта от всех этих интерпретаций хуже стать не может.
Рембрандт давно перестал быть просто художником, став весьма популярным брендом. И не только в само собой разумеющихся областях бизнеса, таких как, например, производство красок для живописи (ведущая марка голландской компании Royal Talens называется, естественно, Rembrandt).
Смешно, но владельцам брендов чаще всего совершенно все равно, что товары, производимые ими, очевидно противоречат биографии великого живописца. Известно, к примеру, что Рембрандт не был ловким дельцом, скорее наоборот. Тем не менее его именем в 1948 году назвали одну из крупнейших компаний страны – Rembrandt Group Limited, занимающуюся буквально всем, от производства табака и торговли алкоголем до переработки сахара и оказания финансовых услуг. Сейчас, впрочем, компания эта пользуется лишь тремя первыми буквами громкого имени и называется Remgro Ltd.
К Рембрандту-художнику вряд ли обратились бы с просьбой наладить бизнес, набрать персонал или организовать презентацию нового продукта. Зато именно с этим обращаются к Rembrandt Group LLC, работающей в США, в штате Нью-Джерси, и специализирующейся на аутсорсинге и прочих услугах крупным и средним компаниям. И уж тем более имя Рембрандта, умершего банкротом и обремененным долгами, не ассоциируется с успешным оказанием финансовых услуг. Его имя менее всего подходит в качестве названия компьютерной программы для банков, определяющей помимо прочего кредитоспособность заемщиков. Возможно, впрочем, что, назвав такое программное обеспечение Rembrandt, сотрудники компании Bankers Systems Inc. таким образом проявили свое чувство юмора.
Возможно, то же чувство юмора заставило владельцев крупной австралийской компании, выпускающей мужскую одежду и аксессуары, поставляющей клубные пиджаки сборной команде по крикету и нескольким престижнейшим частным школам страны, назвать ее Rembrandt – в честь художника, известного своей любовью к изображению живописных нищенских лохмотьев. На рынке женской одежды и аксессуаров бренд Rembrandt представляет итальянский производитель колготок Oroblu.
Известно, что великий голландец никогда не был за границей, но это ничуть не смущает представителей гостиничного и туристического бизнеса: отели, названные в честь Рембрандта, можно найти не только в Голландии, но, например, в Марокко и Таиланде. А теплоход Rembrandt считается одним из комфортабельнейших среди круизных судов, курсирующих между побережьем США и Багамскими островами.
Приобщиться к высокому можно, даже просто почистив зубы. Производители линии средств по уходу за полостью рта Rembrandt (бренд сейчас принадлежит одному из подразделений компании Johnson & Johnson) вряд ли знают о том, что белозубую улыбку на полотнах Рембрандта найти не так легко.
Это полотно из тех, что составляют золотой фонд своих собраний, и отсутствие их на месте воспринимается как зияющая дыра в теле музея. Для Эрмитажа такими полотнами являются, например, «Мадонна Литта» Леонардо или «Блудный сын» Рембрандта; Лувр невозможно представить без священной коровы – «Джоконды» или «Игроков в карты» Жоржа де Ла Тура, Метрополитен-музей – без знаменитой «Девушки с кувшином» Вермеера или «Портрета кардинала» Эль Греко, Институт Курто – без «Бара в Фоли-Бержер» Эдуарда Мане. Подобных картин в мире не так уж много, и путешествуют они только в исключительных случаях. Таким исключительным случаем оказался обмен нашей знаменитости на их: эрмитажная «Флора» Рембрандта съездила во Франкфурт на выставку, ответом стал приезд в Петербург «Ослепления Самсона».
Эрмитажное собрание картин Рембрандта – одно из лучших в мире и уж точно самое лучшее за пределами Голландии. Эта фраза, столь похожая на дежурную строку из каталога музея, – абсолютная правда. С Рембрандтом вообще сложно: лучше говорить правду, иначе получится глупость или банальность. Глупость потому, что мало о каком художнике написано столько блистательных научных текстов, что обязывает быть особо внимательным. Банальность потому, что на русском языке как раз почти ничего, кроме банальностей, о Рембрандте не написано: все сплошь беллетристика, ни одной строгой и внятной монографии. Рембрандт на русском – художник романтический, с судьбой трудной, характером вздорным, талантом неуемным и страстным. То есть такой, каким его придумали французы во второй половине XIX века. Однако в ХX веке западный мир узнал другого Рембрандта: умного, порой расчетливого молодого карьериста и провинциала, знающего цену себе и другим, не гнушавшегося заигрывать с власть имущими и с самим собой, подначивая себя головокружительными художественными задачами.
Несмотря на полноту эрмитажной коллекции Рембрандта (в Эрмитаже есть даже написанная на холсте из того же, что и «Самсон», рулона «Даная»), «Ослепление Самсона» (1636) не дополняет ее, а говорит о другом. Эту картину лучше всего описывать на том, «западном» языке, потому что здесь речь идет именно о головокружительной задаче, поставленной перед самим собой молодым, всего за четыре года до этого приехавшим из достойного, но скромного Лейдена в безумно богатый Амстердам художником, решившим доказать этому надменному миру, что он не только один из лучших портретистов своего времени, но и лучший «исторический» живописец. Лучший – значит ни на кого не похожий. Рембрандт вступает в спор с богатейшей иконографией сюжета о Самсоне и Далиле, чтобы предложить свой вариант: сцену жестокого ослепления героя, лишенного волос, а с ними и волшебной силы.
Боль преданного, торжество предавшей, лица воинов, не выражающие ничего, кроме обыденности кровавой расправы, металл оружия и лат филистимлян, полуобнаженное тело Самсона, напряженный клубок борющихся тел и легчайшим облаком убегающая Далила. В одном полотне сосредоточены многие формулы рембрандтовского искусства и впервые одна из главных: «историческая» живопись больше не пересказ знаменитого сюжета, но своего рода его визуальное отражение. Вольное, конечно, но полное живых чувств и эмоций. Немного театрально? Безусловно. А может, кинематографично? Открывая выставку, директор Эрмитажа Михаил Пиотровский предположил, что по силе воздействия на современников эту картину Рембрандта можно сравнить с фильмами Квентина Тарантино. Отличный вызов зрителю этой выставки: стоит попробовать увидеть все варварство и всю справедливость такого сравнения.
Пять залов. Черно-белые фотографии и черно-белые гравюры. XVI век и ХХ столетие. Маньеризм и постмодернизм. Черные и белые тела. Статика и движение. Спины, ягодицы, руки, мышцы. Цветы и античные статуи. Человек в круге и человек в квадрате. Самый холодный из великих фотографов и самый ироничный из великих граверов. Католицизм и гомосексуализм. Безумие жизни в лицах и телах моделей и тишина наступающей смерти в автопортрете накануне небытия. Глаза умирающего художника в раструбе анфилады залов. Так выглядит первая в России выставка фотографий Роберта Мэпплторпа.
Это самый интересный на сегодняшний день плод союза Эрмитажа с фондом Гуггенхайма. Рецепт был взят обыкновенный: объединены вещи из двух коллекций, представляющие «старое» (пятьдесят гравюр из коллекции Эрмитажа) и «новое» (семьдесят фотографий из собрания фонда Гуггенхайма) искусство. Но исполнение оказалось как в haute cuisine: все по правилам, но индивидуальность повара делает блюдо шедевром. Идея выставки принадлежит куратору отдела истории западно-европейского искусства Эрмитажа Аркадию Ипполитову. Он предложил проиллюстрировать то, о чем давно говорили исследователи творчества Роберта Мэпплторпа, но что еще никогда не было предметом их особых размышлений, – связь фотографа с классическим искусством. Для классического «фона» Ипполитов избрал вещи нетривиальные, и оттого наиболее убедительные – гравюры северного маньеризма XVI века. И фон перестал быть фоном, превратился в действующее лицо.
В Берлине, где выставки Мэпплторпа и маньеристов бывали не раз, оценили именно такой поворот. Российскому зрителю придется проделать трудную работу знакомства и осмысления. Надо будет увидеть не скандально известного фотографа, икону гей-культуры, любителя снимать черные мужские тела, садомазохистов, подростков, культуристок, гениталии и цветы, почти на глазах у публики умершего от СПИДа в 1989 году, а одного из утонченнейших и блистательнейших художников ХX века. Надо будет отделить сильнейший флер гомоэротизма, витающий над этими фотографиями, от собственно художественного текста, который построен по законам классического искусства. Надо будет проследить за точной, но порой витиеватой мыслью куратора, дающего пищу как для оригинальных параллелей, так и для серьезного разговора о телесности в классической традиции вообще.
Самое увлекательное в этой выставке то, что отобранные Аркадием Ипполитовым гравюры, а скорее всего, и любые другие работы харлемских маньеристов во главе с хулиганом и гением Хендриком Голциусом вовсе не являлись образцами для Роберта Мэпплторпа. Вполне возможно, что он вообще их не знал. Речь здесь идет не о влиянии, а об общем художественном языке, поразительной прямой соединяющем века. Это язык человеческого тела, превращенного фантазией и мастерством художника в универсальный инструмент познания красоты и идеала. Идеалы с веками менялись, но язык сохранился. Эрмитажная выставка это блистательно доказывает.
От любой выставки Роберта Мэпплторпа ждут скандала. До сих пор скандалами они и сопровождались. Даже после смерти фотографа и политкорректный Нью-Йорк, и привыкший вроде бы ко всему на свете Лондон проглатывали его ретроспективы с трудом. Проект Аркадия Ипполитова и поддавшегося на обаяние этой идеи куратора из музея Соломона Р. Гуггенхайма Джермано Челанта – едва ли не первая выставка фотографа, на которой скандалу делать вовсе нечего. И дело здесь не столько в отборе произведений, при котором вне экспозиции оказались многосантиметровые гениталии и гомосексуальные половые акты, сколько в том регистре, на который настроили разговор авторы выставки. Речь идет о большом искусстве большого художника, которое не нуждается в адвокатах, но благодарно реагирует на красивые идеи и концепции.
1-2. Гравюрный кабинет
Работы ведущих мастеров графики и фотографии Германии, Австрии и России предоставлены гамбургским обществом любителей графических искусств Griffelkunst. Выставка подготовлена сотрудниками галереи при содействии Российского института истории искусства. Представительная по количеству экспонатов (около двухсот графических листов и фотографий) и по подбору имен, эта экспозиция создала в Петербурге прецедент показа произведений музейного уровня в частной галерее.
Общество любителей графических искусств Griffelkunst было основано в 1925 году школьным учителем Иоханнесом Безе в рабочем поселке Лангехорн близ Гамбурга. Следуя идеям искусствоведа и педагога Альфреда Лихтварка, основателя гамбургского Кунстхалле, Безе создал культурно-дидактический центр, где в соответствии с методикой «коллекционирование как самовоспитание» рабочим прививался эстетический вкус. Положенная в основу деятельности общества система абонирования и низкие цены на графику современных художников сохранены до сих пор. В среднем цена одного листа – пятьдесят немецких марок. Из ныне живущих крупных мастеров графики с обществом сотрудничают Зигмар Польке, Герхард Рихтер, Хорст Янссен, Герхард Рюм и другие, их работы могут купить владельцы абонементов общества по чрезвычайно низким ценам.
Пришедшие на вернисаж зрители были поражены – и количеством самой графики, и обилием любителей графических искусств. Выйдя за пределы помещений Navicula Artis, выставка захватила даже парадную лестницу Николаевского дворца. Растерянные посетители бродили среди многочисленных стендов, старательно выискивая знакомые имена, обещанные в афише, – от Мунка до Бойса. Однако изобретательный куратор из педагогических соображений не афишировал подписи, предлагая любителям искусства довериться собственному вкусу. Нарочито нарушенный хронологический принцип, смешение стилей и низко повешенные этикетки провоцировали зрителей на совершение индивидуального выбора. Что понравилось далеко не всем. Ни стильная графика Мунка, ни блистательные листы Кокошки, Барлаха, Шмидта-Ротлуфа, Польке, ни классические фотографии Родченко, Лисицкого, Ман Рэя не должны были, по идее куратора, восприниматься как вершины экспозиции.
Автор выставки – Иван Чечот, известный как исследователь немецкого искусства XIX–ХX веков, а за последний год приобретший в Петербурге устойчивую репутацию куратора значительных экспозиционных проектов, подготовил внушительный каталог, в котором концепция явлена лучше, чем в самой выставке. Статьи каталога, написанные разными авторами, сгруппированы по разделам: «История», «Теория», «Эстетическое воспитание: уроки Лихтварка», «Художественная практика» и другие.
Природа оригинальной графики, ее границы и традиции, понятие тиражного произведения, его специфика, то есть все, что в каталоге является предметом серьезного анализа, кажется, было забыто при создании экспозиции. Проблема подлинности в искусстве multiple, как и в других новоизобретенных видах современного художественного творчества, – существенный вопрос для сегодняшнего собирателя искусства (будь то музей или коллекционер), и зрителю нынешней выставки в Navicula Artis, наверное, нужно было помочь понять, что он стоит не перед простыми print.
Название стандартное – так назывались когда-то выставки из Лувра или Метрополитен-музея, но оттуда в Россию уже давно десятками шедевры не присылают. На сей раз более ста великолепных работ извлечены Эрмитажем из собственных фондов. Некоторые из них не выставлялись ни разу.
Огромный Николаевский зал Зимнего дворца вместил сто двадцать семь первоклассных листов, способных самым исчерпывающим образом рассказать историю западной гравюры от готики до романтизма. Сначала – долгий и триумфальный путь восхождения. От первых, еще чуть скованных своим ювелирным прошлым листов германских и итальянских мастеров к гравюрам Дюрера, способным поспорить с его же живописью. От идеально выстроенных рафаэлевских композиций Раймонди до архитектурных фантасмагорий Пиранези. От композиций нидерландских маньеристов – заверченных в крутую спираль тел и облаков – до гениальной простоты офортов Рембрандта. После Рембрандта – спад: никакие новые техники даже самым лучшим художникам XVIII века не помогли сравниться с предшественниками. Историю гравюры перевернул Гойя – в неискушенной гравированием Испании он один за всех открыл ее новый век. Но с ним закончилась и эпоха искусства старых мастеров.
Отечественные музеи долго приучали нас к тому, что главное искусство – это живопись. Скульптура, конечно, рангом пониже, но тоже неплоха, привлекательны предметы царского быта и весьма соблазнительны драгоценные металлы и камни. Прочая графика – не более чем подсобный материал. Новая эрмитажная выставка спланирована как вызов этому положению вещей. Самые отборные имена и листы. Самый парадный выставочный зал. Все это должно начать в сознании публики реабилитацию графики как таковой.
Очень богатые музеи могут по-прежнему ставить на живопись. Но даже у очень богатых музеев число шедевров ограничено. Выходов здесь немного: или собирать со всего мира самые громкие вещи и делать супервыставки (очень дорого и уже не так модно), или строить выставки на оригинальной идее. Последнее чрезвычайно выгодно, потому что здесь не так важны сами вещи, сколько то, о чем они говорят.
Эрмитаж, не без борьбы, постепенно отказывается от привычной иерархии своих коллекций. Решили поискать шедевры в запасниках. Уже нашли место для знаменитых панно Боннара и Дени, вынули на свет Божий великолепные голландские, фламандские и французские рисунки, наконец, одарили выставкой гравюру. Это, конечно, компромисс – шедевры опять же не могут не иссякнуть, да и много выставок только на шедевральности не построишь. В беседе с корреспондентом «Коммерсанта» директор Эрмитажа Михаил Пиотровский сетовал, что его музею не хватает выставочных идей. Идеи, похоже, стали искать. Обращение к графике здесь симптоматично – в музеях мира именно более дешевые и мобильные графические выставки являются основным полигоном для разработки новых выставочных проектов.
Европейцам не знать художника Голциуса (Hendrick Goltzius, 1558–1617), знаменитого мастера маньеризма, почти неприлично (
Советских искусствоведов можно понять. Пожалуй, и не найти другого такого самовлюбленного и самопоглощенного искусства вплоть до ХX века. Вот Хендрик Голциус: на что был однорук и мог бы вроде воспевать драмы и страдания, так нет, половину жизни самоутверждался как гравер и рисовальщик-виртуоз. Дошел до таких вершин, что покусился на соревнование с великими покойниками Дюрером и Лукой Лейденским, всех обманул, сделав гравюры если не лучше, то уж точно не хуже. Потом съездил в Италию, вернулся истовым классицистом, перестал гравировать и сильно уже во второй половине жизни начал новую карьеру – живописца. Преуспел и здесь. И при этом – что рисовал? Все телеса, да мускулы: мускулы гладкие, мускулы дряблые, мускулы бульбочками какими-то. Займется, бывало, пейзажем или обезьянку с собачкой нарисует, блистательные портреты ведь тоже мог, так нет же – опять к телесам своим мифологическим возвращается. Не наш художник.
А ведь есть и другая версия этого эпизода истории искусства. Про то, как Голциус стал первым в истории художником-виртуозом, возведя свое имя на пьедестал и выведя его на свободный европейский рынок, где был нарасхват. Про то, как стал главой целой школы интернационального маньеризма, захватившей всю Европу от Амстердама и Антверпена до Варшавы и Праги. Про то, что был прямым наследником ренессансных мастеров не только качеством своего искусства, но и самосознанием: не боясь показаться смешным, нарушал границы «цехового» поведения, мог себе позволить играть со своими и своих предшественников искусством и репутациями, выдавать себя за другого, низшего по рангу, браться за новое, уже имея высочайший статус на прежнем поле. Про то, наконец, что стал точкой отсчета для многих поколений европейских художников и для Рембрандта прежде всего. Взрослым Рембрандт уже не застал Голциуса, но тень великого виртуоза и насмешника долго еще шла за новым гением. Иногда он страстно отталкивался от нее – достигнув не меньшего граверного мастерства в подчеркнуто иной стилистической манере. Иногда вступал в прямое соревнование: «Даная» Голциуса куда ближе к рембрандтовской, чем всегда ему приписываемые источники у Тициана или Корреджо. Иногда брал уроки – игры с автопортретами, вставленными в сюжетные картины, сродни ироническим загадкам Голциуса, как, впрочем, и точное знание законов рынка, на котором оба они достигли невиданных прежде результатов.
Год Рембрандта, который отмечают в 2006 году по всему миру, Эрмитаж начал с выставки офортов той части наследия Рембрандта, о которой все знают, но мало кто видел (
За сухой формулировкой «Офорты Рембрандта из коллекции Дмитрия Ровинского в собрании Государственного Эрмитажа» стоит целая история: про блистательные гравюры, про страстного коллекционера, про музей, получивший бесценное собрание по завещанию и сумевший сохранить его в целости. Залы, в которых разместили выставку, графику видят чрезвычайно редко. Они для живописи, костюмов, мебели. А еще лучше – для приемов и балов. Но сегодня в них стоят стенды, на которых вывешены листы бумаги размером иногда не больше почтовой марки.
В них хронология и тематика: 1620‐е, лейденский период, автопортреты и фигурки нищих, бурная фантазия и столь же бурная шевелюра автора, игра в гримасы и наслаждение молодого виртуоза своей властью над линией. 1630‐е, переезд в Амстердам, удачная женитьба, богатые заказчики – нищие исчезают, автопортреты кардинально меняются. На сцену выходит холеный, самодовольный и делящийся своим удовольствием со зрителем человек – у него те же чуть простоватые черты лица, но никаких гримас этот человек себе уже не позволяет. Зато позволяет себе равнять свое имя с именами великих: на автопортретах появляется в костюме времен Луки Лейденского и приводит свое имя в соответствие с канонами – с 1633 года он уже не Рембрандт Харменсзоон ван Рейн, а только Рембрандт, как Тициан, Рафаэль или Леонардо.
1640‐е – в гравюре Рембрандта появляются пейзажи и портреты интеллектуалов, увеличивается количество ню. Все не такое, как у других. Один и тот же пейзаж с одной и той же медной доски способен в его руках на разных оттисках пережить полный световой день – от прозрачного раннего утра до черной бархатной ночи. Знаменитые количеством насмешек, сыпавшихся на них последние лет триста пятьдесят, рембрандтовские обнаженные доносят до нас не столько пресловутый реализм, о котором грезили русские передвижники, сколько сексуальный идеал Голландии середины XVII века, отличный от того, что мы можем увидеть в работах классицизирующих современников Рембрандта, но оттого не менее актуальный для самого художника. Портреты заказчиков, знакомых, людей из близкого круга Рембрандта чрезвычайно разнообразны, в том числе религиозной принадлежностью портретируемых, но вместе создают непривычный для голландского искусства XVII века корпус художественных текстов, посвященных образу утонченного человека духа, а не показных социальных достоинств. 1650‐е годы – это время «Евангелия от Рембрандта», в которое складываются десятки листов, повествующих о земной жизни Христа. Здесь и сложнейшие сюжеты, и сложнейшая техника – все достижения Рембрандта как гравера.
Рембрандт-гравер – явление, не имеющее аналогов в истории искусства. Развитая им техника гравирования оказалась столь сложной, что, за редчайшими исключениями, попытки последователей, учеников и имитаторов повторить его приемы заканчивались провалом. Именно для этого художника техника офорта оказалась наиболее адекватной тому, что он хотел получить на листе бумаги. А хотел он почти невозможного – создать на бумаге мир, способный поспорить с миром его же живописи. Как и в живописи, главным в офортах Рембрандта был свет. Ему подчинены линии и техника, ради него эксперименты, многие из которых долгое время принимались за следы неаккуратности или забывчивости мастера. Но каждое движение гравера здесь было отточено и продумано. Именно поэтому «пробные» отпечатки с досок, которые его предшественниками браковались, у Рембрандта получают статус самостоятельных произведений. Последовательность таких отпечатков с авторскими изменениями исчисляется «состояниями» (у Рембрандта их число доходит до двенадцати). Увидеть их рядом – это не столько возможность заглянуть на «кухню» художника, сколько способ стать очевидцем феерической артистической игры, в которой порой один только выбеленный луч в кромешной черноте штриха способен произвести эффект разорвавшейся бомбы. И создать новый шедевр.
По подбору офортов и их «состояний» собрание Ровинского – одно из самых полных в мире (968 гравюр Рембрандта и его школы). Оно много говорит о Рембрандте и немало – о собирателе. Дмитрий Александрович Ровинский (1824–1895) – юрист, один из инициаторов российской судебной реформы. Его собрание насчитывало около 100 тысяч русских и западноевропейских гравюр. Однако восторгами владельца сокровищ дело не обошлось – как и в судебном деле, Ровинский и здесь верил в порядок. Создание отечественной науки об искусстве он начал с написания истории иконописи и гравирования, а также каталогов русского лубка и офортов Рембрандта. В собирании русской гравюры он видел свой гражданский долг. В погоне за офортами Рембрандта было удовольствие, азарт и желание поймать то, что ставит этого гравера выше всех остальных. Его каталог офортов Рембрандта – строгая классификация, в которой особое внимание уделяется определению «состояний» офорта. Но вступление к нему – это еще и очень личный текст, взгляд на художника, в значительной степени окрашенный национальными мифами. Во многом благодаря Ровинскому и влиявшему на него пламенному Владимиру Стасову «русский Рембрандт» считывался их современниками как предтеча передвижников, художник социального гнева и протеста.