— Значит, это был подросток? — уточнил Лемгюйс.
— Скорее всего. Подросток или худой мужчина.
— Убийство собаки — это все равно убийство. Тем более, такое жестокое, ножом. Вы вызывали полицию?
— Возможно.
— То есть, этого вы уже не помните.
Женщина прижала ладонь к лицу.
— Простите.
— Не извиняйтесь. Что вы помните после убийства пса? Что вы помните так же ярко, как его убийство?
Женщина повернула голову, глядя на закрытое жалюзи окно. Вечерний свет едва сочился сквозь матерчатые рейки.
— Что я помню? — повторила он за Лемгюйсом.
— Да, — кивнул тот.
— Я помню, как похоронила его.
— И все?
Женщина посмотрела на Лемгюйса.
— Послушайте меня, пожалуйста, и поверьте, — сказала она. Ее рука дернулась, будто Вероника хотела поймать собеседника за запястье, чтобы сжать, усиливая эффект слов. — Моя жизнь… Мне кажется, что моя жизнь вся заключена в этом убийстве. Все, что было до него, я совершенно не помню. Не помню. Все, что случилось после, это уже не жизнь, потому что я и сама задаю себе те же вопросы, что вы задавали мне сейчас. Меня словно не существовало до убийства. Куда-то пропали тридцать лет, понимаете? Родители, детство, школа. Но не это самое страшное. Самое страшное, что и после убийства я словно не существую. Хожу на работу, не представляя, куда, чем-то занимаюсь, не запоминая, чем, наверное, ем и сплю. Я ведь не могу не есть и не спать? Я, скорее всего, испытываю какие-то радости и огорчения. Но все это не задерживается в моей голове, не оставляет даже смутного следа. Понимаете? Все словно сосредоточилось на одном событии, которое, похоже, есть мои начало и конец.
Лемгюйс прищурился.
— Вы не находите это странным?
— Нахожу, — отозвалась женщина. — Нахожу. И не понимаю, что со мной случилось после… после убийства Тритона.
— Вы любили пса?
— Очень.
— Сколько ему было лет?
Вероника улыбнулась примитивности придуманной Лемгюйсом проверки.
— Четыре года три месяца.
— Хорошо.
Лемгюйс написал: «Тритон» и несколько раз подчеркнул слово. Картина психического феномена сложилась в его голове.
— Знаете, что я думаю? — сказал он, несколько раз щелкнув головкой ручки. — Я думаю, что все дело в том шоке, который вы получили, увидев мертвого пса. Насколько я могу судить, вы до сих пор находитесь в этом шоковом состоянии. Вы, по сути, все еще переживаете его гибель. Ваш мозг, ваши ощущения полностью сконцентрированы на том временном отрезке, в котором произошла его смерть. Он словно затмил все остальное, в том числе, похоже, вытеснил из… как бы это… из оперативного пользования вашу память.
— Думаете, я сама?..
— Нет-нет, не вы сами. Не сознательно. Ваш мозг воспользовался одним из способов психологической защиты. Человек, видите ли, Вероника, существо до конца не познанное, возможно, непознаваемое, и в нем, как в механизме, если хотите, как в роботе, есть контуры встроенной защиты. Иногда они не срабатывают, иногда срабатывают после предпринятых усилий, а иногда срабатывают сами по себе, автоматически. Сигнал, щелчок внутреннего реле — и вы уже ничего не помните.
Женщина нахмурилась.
— Но как, как моя память связана с Тритоном?
Ей шло это строгое, бледное лицо с распахнутыми глазами и чуть приоткрытым ртом.
— Возможно, ваше подсознание посчитало, что только таким образом вы справитесь со стрессовой ситуацией, — сказал Лемгюйс. — Возможно, для того, чтобы ее преодолеть, вам оказалась необходима концентрация такого рода, когда все, что не связано со смертью Тритона напрямую, игнорируется, считается маловажным и даже ничтожным.
— И поэтому я не помню, что замужем?
Лемгюйс пожал плечами.
— Где, кстати, ваш муж, Виктор или как его… Стэнли?
— Не знаю! — в голосе женщины прозвучали нотки раздражения. Рука стиснула салфетку. — Вы думаете, я пришла бы к вам, если могла справиться с этим сама?
Лемгюйс посмотрел в блокнот.
— Нет, не думаю, — сказал он. — Знаете, что? Раз уж ваше подсознание воспринимает, опять же предположительно, убийство пса как некую критическую ситуацию, то я вижу возможность преодолеть выстроенный им барьер в том, чтобы смягчить отношение к ней. Понимаете? Вы должны перестать видеть в этом трагедию.
В глазах женщины Лемгюйс разобрал сомнение.
— Вы сами-то понимаете, что советуете? — спросила она.
Казалось, еще мгновение — и салфетка полетит ему в лицо.
— Понимаю, — кивнул Лемгюйс. — Но чтобы вспомнить свою жизнь, вам придется… Знаете, вам придется даже не смягчить, а, пожалуй, и вовсе забыть этот эпизод.
— Как?
— Не вспоминайте о нем. Не думайте. Сразу переключайте внимание на какие-нибудь бытовые вещи, мелочи, окружающий мир.
Женщина вздохнула.
— Вы все же не совсем…
— Простите, Вероника, — Лемгюйс бросил взгляд на часы над дверью, — наш бесплатный сеанс окончен. Вы можете прийти ко мне завтра… Вы же не забудете обо мне за ночь? И мы с вами продолжим работать над проблемой.
Женщина поднялась из кресла. Лицо ее украсила кривая усмешка.
— И сколько вы берете?
— Пятьдесят долларов, — быстро сказал Лемгюйс.
Раньше он назначал цену в семьдесят пять долларов, но ни одного клиента такой размер платы за терапию не привлек.
— У меня есть восемнадцать, — сказала женщина, достав из кармана пальто три мятые купюры по пять долларов, две однодолларовые и горсть мелочи.
— Идет, — согласился Лемгюйс.
— Учтите, я не помню, откуда они у меня.
— Не страшно.
Лемгюйс убрал упаковку салфеток, и женщина перевернула кулак с деньгами над освободившимся местом. Покатился, упал на плохо чищенный ковер десятицентовик. Вероника, присев, подняла его прежде, чем Лемгюйс заверил ее, что поднимет сам.
— Значит, до завтра? — спросил он, старательно обтекая взглядом купюры.
Женщина взялась за дверную ручку.
— Да, я надеюсь.
— Если что, мы попробуем гипноз, — сказал Лемгюйс. — Я постараюсь извлечь из вашей памяти события, которые э-э… разбавят эпизод с Тритоном. Я умею работать с гипнозом.
Он вытянул из ящика стола серебряные часы на цепочке.
— Хорошо, — кивнула Вероника.
Дверь стукнула, скрывая клиентку в коридоре. Прозвучали и стихли шаги. Лемгюйс подождал несколько секунд, потом сгреб деньги.
Через пять минут, набросив куртку, он спустился на первый этаж и в крохотном магазинчике, хозяин которого уже думал закрываться, купил бутылку вина и упаковку пончиков. Поднявшись к себе в кабинет, Лемгюйс запер дверь, погасив свет, перешел в маленькую смежную комнату, где раньше (лет пять, шесть назад?) сидела секретарша, закрыл жалюзи на узком окне и включил радио.
Скинув ботинки, с пончиками в одной руке и бутылкой вина в другой он опустился на расстеленный прямо на полу тонкий матрас, накрытый темно-серым одеялом. Собственно, да, он почти год уже обитал в комнатушке рядом с кабинетом, потому что жена посчитала, что какое-то время им лучше пожить отдельно друг от друга. У нее был сложный период. Он согласился с этим. И было чертовски благородно с его стороны не напоминать о себе месяц за месяцем. Да, сложно, но благородно.
И он стал реже мыться.
Освободившись от пиджака, Лемгюйс понюхал рубашку в подмышке. Определенно, не самый заманчивый запах. Он расстегнул рубашку, снял и сложил на стуле брюки, оставшись в темных трусах с кантиком из алых сердечек.
По радио начиналась передача Тима Уолбрука, который предложил своим слушателям поделиться загадочными и необъяснимыми случаями, что с ними произошли.
— Я — Тим Уолбрук, я жду ваших звонков. Пока же расскажу историю, в эпицентре которой оказался я сам. Ни одно слово неправды не сорвется с моих уст, обещаю. Погодите, для настроения я вам сейчас включу подходящую музыку.
Лемгюйс, настроившийся слушать, обнаружил, что вино запечатано и со вздохом по собственному скудоумию поднялся к поставленной в угол тумбе. Там он нашел штопор и пыльный стакан. И то, и то годилось. Под тревожные раскаты цимбал и тонкие крики скрипок Лемгюйс вернулся на одеяло, вывернул из бутылки пробку и, стараясь попадать в такт музыке, в несколько приемов наполнил стакан.
Радио щелкнуло, и скрипки прекратили нагнетать атмосферу. Лемгюйс чуть-чуть отпил и вскрыл упаковку с пончиками.
— Итак, я — Тим Уолбрук, я снова с вами, — заговорил из динамика ведущий, — и, надеюсь, с помощью оркестра Ллойда Кушнера вы приблизились к тому состоянию, которое когда-то испытал я. Готовы выслушать мою историю? Я мало кому ее рассказывал, но теперь что ж, видимо, я созрел.
— Не томи, — сказал Лемгюйс.
Он откусил от пончика и зажевал.
— Это случилось по дороге из Динкейн-Фоллз в Грилауб, — сказал Тим Уолбрук. — Это два маленьких городка на границе штата. В одном не повезло родиться мне, другой стал родиной моему самому первому другу, Эрни Коберну. Расстояние между городками составляло четыре мили, но по старому железнодорожному мосту, который проложили лет сто двадцать назад, чтобы вывозить медную руду с рудника Монсона, можно было здорово срезать, милю-то сэкономить точно. Мы с Эрни постоянно ходили этим путем, доказывая свою мальчишескую доблесть. Правда, в одиночку никто из нас этого не делал. Места там были глухие, рудник как-то частично завалило, и в дни моей молодости вовсю бродили истории про мертвых рудокопов, которые только и ждут одинокого путника, чтобы утащить его под землю.
Лемгюйс поежился.
— Сносно, — пробормотал он и отпил из стакана.
— В общем, мне тогда исполнилось двенадцать, — сказал Тим Уолбрук. — Я решил, что уже достаточно взрослый, чтобы врезать любому мертвому рудокопу, который встанет у меня на пути. У меня был перочинный нож в самодельных ножнах, скроенных из кожи отцовского сапога. К тому же я довольно быстро бегал. А мертвецы тогда представлялись мне исключительно медленными и тупыми увальнями. Страшными, да, но медленными. Это в нынешних фильмах им старательно задирают характеристики.
Радио разразилось хриплым смешком. Лемгюйс отсалютовал невидимому ведущему и допил вино. Жирные от пончика пальцы он вытер о голое бедро.
— Я вышел в полдень, — продолжил Тим Уолбрук. — Был июль, наверное, один из самых жарких на моей памяти. Солнце стояло в зените. По склону до моста я дошагал достаточно бодро. Не помню уже, в чем была срочность, возможно, никакой срочности и не было, чтобы вдруг решиться на короткий путь, но точно помню, что предвкушал, как вытянется веснушчатое лицо Эрни, когда я скажу ему, что прошел по мосту рядом с рудником.
— Все комплексы идут из детства, — сказал Лемгюйс.
Он глотнул уже из горлышка и лег. Повозившись, выковырял из-под себя одеяло, натянул его на грудь. Очередной пончик из коробки поплыл ко рту. Тонкие лучи закатного солнца, прорвавшись через заслон жалюзи, отпечатались на стене.
— Надо сказать, — произнес Тим Уолбрук, — что мост был перекинут через широкую и глубокую расщелину, по дну которой бежал ручей. Рельсы с моста все свинтили, конечно, но на полотне темных шпал так и остались светлые следы.
Радио вдруг зашипело, и Лемгюйс замер с куском пончика в зубах.
— Не, ну так не честно, — сказал он.
Радио, впрочем, секунду спустя исправилось. Голос Тима Уолбрука, перебитый треском помехи, зазвучал снова.
— Длина моста была, наверное, ярдов двести. Может быть, двести пятьдесят. Не самый большой мост, не так ли? Перил у него не было. Сквозь промежутки в шпалах были видны балки, распорки, сваи и темное ничто расщелины. Весь он поскрипывал и кряхтел, как старый дед, но казался еще крепким.
Тим Уолбрук помолчал, давая Лемгюйсу глотнуть из бутылки. Как знать, может, у себя в студии он также отхлебнул чего покрепче.
— В общем, половину моста я отмахал как ни в чем не бывало, — сказал ведущий. — Не помню, о чем я думал тогда, возможно, о Пенни Шмицер, которая мне нравилась. Никакой пошлятины, дорогие мои слушатели, сплошная романтическая чушь, типа, какие у нее глаза да какая она красивая, когда смотрит. Мне все-таки было двенадцать лет! Прохладный, несмотря на июльское пекло, ветер, посвистывая, задувал снизу, какая-то жестянка в исступлении билась о дерево впереди, но мне это было побоку, ребята. Когда у тебя Пенни Шмицер в голове, на всякую тревожащую муть ты просто не обращаешь внимания. Попробуйте с какой-нибудь своей Пенни Шмицер, результат, думаю, будет тот же.
Но потом я услышал. Услышал. За спиной.
Тим Уолбрук умолк, и Лемгюйс приподнялся на локте. Эфир онемел, ни дыхания, ни шелеста одежды, ни единого звука.
— Интрига, да? — неожиданно грянул Тим Уолбрук.
И Лемгюйс вздрогнул.
— Скотина, — прошептал он.
— Знаете, что я услышал? — поинтересовался Тим Уолбрук, понижая голос. — Я услышал паровозный гудок. Своего рода сообщение: «Сойди с пути, придурок, если не ищешь смерти». Гудок, дорогие мои слушатели, означавший, что позади меня на мост выезжает поезд. Поезд! По несуществующим рельсам! Тут-то Пенни Шмицер и покинула меня. Я же, помню, заледенел. Ощущение ледышки вместо сердца до сих пор живет где-то во мне, такое же реальное, как и то время. Собрав воедино всю свою храбрость, которой у меня было не так уж много, я как-то смог обернуться. Шейные позвонки заскрипели, будто несмазанные петли. Сначала я увидел марево, дрожащий от зноя воздух, скрадывающий то, что за ним есть. А затем из этого марева вынырнул локомотив, могучий, черный от сажи «Американский стандарт», раздувающий по сторонам клубы пара. Болдуин делал такие в своих мастерских в середине девятнадцатого. Я услышал стук колес, звон сочленений, кажется, увидел даже машущего из будки кочегара. И только новый гудок вывел меня из оцепенения. Я тогда не думал, настоящий это поезд или мираж. Мой мозг стал лихорадочно искать способ, как не погибнуть под его пусть и мнимыми колесами. Прыжок с моста означал верную смерть. Такой же верной смертью грозила попытка встать на краю шпалы в надежде, что меня не заденет тендером с углем или вагонами. Мост был чересчур узок. Путь оставался один — посоревноваться с поездом в скорости, уповая на гандикап в сотню ярдов и на свои ноги. И да, ребята, я побежал!
Послышался звук глотка, и теперь уже Лемгюйс был уверен на сто процентов, что ведущий подкрепляется горячительным в перерывах своего монолога.
— Ну что, ребята? — сказал Тим Уолбрук. — Так я не бегал никогда в своей жизни. Я не видел поезда, но чувствовал, как он настигает меня. Призрачный, настоящий — какая разница? Шпалы звенели под подошвами, вся конструкция моста, казалось, извивалась подо мной, пытаясь сбросить вниз или вызвать неверный шаг. Шипение пара в котле, в цилиндрах, стук колес становились все громче, все явственней, все ближе. То и дело лодыжки мои обдавало жаром, словно пар достигал моих ног, и я рвался вперед, раскрыв рот и вытаращив глаза, с легкими, готовыми разорваться от усилий. Сколько там по времени нужно, чтобы пробежать сто ярдов двенадцатилетнему пацану? Секунд двадцать? Мне казалось, что с каждым преодоленным ярдом мост вытягивается еще на десять.
Но я почти успел.
— Что? — спросил Лемгюйс.