Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Горький и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников - Марк Леонович Уральский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но учить он должен был тому, что нам надо, и видеть наши проблемы таким образом, как нам надо. За право же на заступничество, «высокое положение арбитра по культурным вопросам» и курящийся ему фимиам Горький должен был платить. И он это делал исправно, с творческим энтузиазмом, оставив в прошлом свои сомнения и колебания в оценке методов, с помощью которых большевики вели Россию в «Светлое будущее». Да и:

На что нужна правда, когда она камнем ложится на крылья?[16]

Среди особо одиозных «выплат» Горького эпохи первых сталинских пятилеток отметим воспевание подневольного труда в качестве инструмента перековки сознания, восхваление карательных органов власти как инструмента создания человека нового общества, приятельские отношения с Генеральным комиссаром государственной безопасности, беспринципным убийцей Генрихом Ягодой.

Встречи с Ягодой продолжились, превратившись в почти ежедневный ритуал. Деловые отношения как-то непроизвольно превращались в личные. Ягода стремительно и неотвратимо входил в их жизнь. Да, в их жизнь — и отца, и сына… Умению профессионального чекиста располагать к себе помогала и сентиментальность Горького, который смутно помнил своего земляка еще по Нижнему Новгороду, тот жил неподалеку

<…>

Горького связывали с Ягодой не только ностальгические воспоминания о родном городе, но и трезвый расчет: от Ягоды зависели судьбы тех, чьим заступником мог бы он стать. Макс <сын Горького Максим Пешков> — «старый» чекист — легко находил общий язык с Ягодой, который старался удовлетворять любую его прихоть и даже упреждать его желания, предлагая то, что заведомо будет тому по душе [ВАКСБЕРГ. С. 227].

Подружился Горький и с другим своим опекуном — помощником Ягоды Матвеем Подрубинским (Мотя):

милейший <…> гувернер мой, человек неукротимой энергии. Славный он. Чем больше узнаю его, тем более он мне нравится [ВАКСБЕРГ. С. 228].

Да и с ближайшими соратниками Сталина — Молотовым и Ворошиловым, отношения у него были вполне товарищескими. К ряду главных политических «заслуг» Горького как апологета советской идеологии следует также отнести его идейную роль в создании пресловутого метода «социалистического реализма».

…без авторитета Горького, сумевшего с поразительной убедительностью и энергией собрать осколки зеркала русской революции в волшебное зеркало сталинизма — соцреалистическую эстетику, — свести воедино в некую систему все бытующие тогда в марксистской критике воззрения было бы очень сложно [ДОБРЕНКО (I). С. 62].

Дискуссия о «социалистическом реализме» — уникальном эстетическом феномене ХХ столетия, продолжается до сих пор, перейдя, впрочем, из сферы выражено идеологической в сугубо научную см. [СОЦРЕАЛКАНОН].

В докладе на Первом съезде писателей (1934 г.) Горький так в общих чертах сформулировал методологию соцреализма:

Вымыслить — значит извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить в образ — так мы получим реализм. Но если к смыслу извлечений из реально данного добавить — домыслить, по логике гипотезы — желаемое, возможное и этим еще дополнить образ, — получим тот романтизм, который лежит в основе мифа и высоко полезен тем, что способствует возбуждению революционного отношения к действительности, отношения, практически изменяющего мир.

<…>

Образ здесь — это синтез семантического (идеологического) контекста с изображением (вербальным или визуальным). Этот синтез порождает не только соцреализм, но и продукт этого «реализма» — сам социализм. «Писать правду» — значит описывать уже преображенную реальность — «социализм» [Добренко (I). С. 64].

У Горького такой подход наглядно демонстрируется в особо одиозной для современного читателя книге «Беломорско-Балтийский канал им. Сталина: История строительства» (М., 1934), в которой он является автором предисловия. Описывая трудовые подвиги советских рабов, вдохновляемых чутким руководством органов ОГПУ-НКВД,

Горький восторгается политикой, которая кажется ему верной, и намеренно не замечает того, что было видно всякому. Это устройство горьковского глаза отпечаталось на годы в соцреалистической эстетике [ДОБРЕНКО (III)],

— которая утверждает, согласно определению Андрея Синявского, данному в форме иронического парадокса, что:

Желаемое — реально, ибо оно должное. Наша жизнь прекрасна — не только потому, что мы этого хотим, но и потому, что она должна быть прекрасной: у нее нет других выходов [СИНЯВСКИЙ. С. 438].

Развивая на практике предначертания Горького партия превратила творческую интеллигенцию из скопища бунтарей одиночек в хорошо организованную и управляемую армию «инженеров человеческих душ»[17] — надежный инструмент идеологической обработки общества, для которого эти спецы вымысливли «преображенную реальность», пафос освобожденного от эксплуатации человека человеком труда, воспитывали в массах чувство «революционного отношения к действительности». При этом, во многом опираясь на мировидение Горького, порицавшего развитое индустриальное общество за потерю духовности и коммерциализацию искусства, советская власть исключительно щедро датировала все областикультуры, что обеспечивало их процветание даже в условиях идеологического прессинга и ограничия свободы творчества.

Горький, официально объявленный «основоположника метода социалистического реализма», как прозаик, таковым, конечно, не являлся, но, несомненно, в качестве публициста вписывался в очерчиваемые этим методом рамки, поскольку с конца 1920-х годов выступает в печати как оголтелый романтик-коммунист, ослепленный сиянием Великой Цели. Было это ослепление «полным» или «частичным» и даже вынужденным — результатом условий, в которых пребывал писатель? На сей счет существует мнения самого различного рода, с которыми при желании читатель может познакомиться у таких авторов, как [БАСИНСКИЙ], [СПИРИДОНОВА], [ПАРАМОНОВ], [БЫКОВ] или же [САРНОВ]. При этом для всех этих историков несомненным фактом является признание исключительной важности публицистики Горького для оправдания в глазах общественности массовых репрессий эпохи сталинизма. Своим личным примером — и словом, и делом (sic!) — Горький сформулировал для целого поколения представителей мировой культуры (Луи Арагон, Анри Барбюс, Поль Элюар, Бертольд Брехт, Иоганнес Бехер, Ренатто Гуттузо, Мартина Андерсена-Нексё, Пабло Пикассо, Диего Ривера, Теодор Драйзер, Лион Фейхтвангер, Эрвин Пиксатор, Пабло Неруда, Жоржи Амаду и др.) концепт «политической ангажированности художника»[18], впоследствии философски обоснованный Жан-Поль Сартром в работе «Что такое литература?» (1948 г.).

Многие свидетели времени, например, считают, что Горький позволил себя убедить, что так надо, так именно правильно. Его товарищи по борьбе, вчерашние Вожди мирового пролетариата — Рыков, Бухарин, Каменев, Зиновьев и иже с ними, вели себя именно таким образом и, в конце концов, как бараны, ведомые козлом-провокатором, пошли на убой. Трудно поверить, что глубокий мыслитель и тонкий художник-реалист не осознавал весь кошмар разыгрывавшейся на его глазах «Оптимистической трагедии». Из личной переписки Горького видно, что вопрос о моральном оправдании чудовищных жертв, приносимых большевиками на алтарь Мировой Революции, был для него одним из самых мучительных. Вот, например, выдержка из письма к Ромен Роллану от 25 ноября 1921 года:

Я непоколебимо верю в прекрасное будущее человечества, меня болезненно смущает рост количества страданий, которыми люди платят за красоту своих надежд [НГ. С.73].

Столь же «болезненно смущает» Горького ожесточенная борьба за власть в партии большевиков, шельмование и отстранение от политической и общественной жизни советского общества видных деятелей Революции, о чем, в частности, свидетельствует следующая выдержка из его письма к Сталину от 29 ноября 1929 года из Сорренто:

…Страшно обрадован возвращением к партийной жизни Бухарина, Алексея Ивановича <Рыкова>, Томского. Очень рад. Такой праздник на душе. Тяжело переживал я этот раскол.

Крепко жму Вашу лапу. Здоровья, бодрости духа! А. Пешков

Итак, при всех мучительных сомнениях и колебаниях Горький, этот «великий гуманист», всегда оставался человеком, верящим в правоту большевистской Революции и оправдывавшим творимые ее вождями преступления, полагая их необходимыми деяниями «во имя человека и на благо человека».

Речь идет не столько о двойственности и противоречивости, сколько о трагедии человека, который в один из самых драматических моментов европейской и всемирной истории, искал альтернативу и верил в нее, и не хотел отказываться от своей великой мечты. Его искания, колебания, надежды и разочарования характерны для многих интеллектуальных протагонистов европейской истории тех лет. Горький является центральной фигурой этой истории и ее неотъемлемой частью [ЧОНИ].

Из всего того, что Горький публиковал с конца 1920-х годов и до своей кончины, можно сделать заключение, что он заставил себя увидеть в «кипучем и яростном мире» советской реальности грандиозную работу по созданию системы качественной перековки человека, базирующуюся научном фундаменте учения Маркса-Ленина. Масштабы этой работы, направляемой Сталиным, вызывали его глубокое восхищение. Он явно был горд тем, что и вносит свою лепту в дело переустройства и духовного «оздоровления русской жизни». То, что «лес рубят — щепки летят», представлялось ему, как и его единомышленникам, само собой разумеющимся. Возможно, он окончательно убедил себя в том, что «так надо», что утверждение Достоевского:

«Даже счастье всего мира не стоит одной слезинки на щеке невинного ребёнка» — величайшая ложь и противное лицемерие, <и что хотя> наша замученная страна переживает время глубоко трагическое <…>, <в ней> снова наблюдается <подъем настроения>, но этот подъем требует организующих идей и сил больше и более мощных, чем[19],

— когда бы то ни было, и что за все это надо платить большую цену — всем, и ему тоже.

Сегодня фигура Горького интересна одновременно и как «типаж», и как культурологический феномен своего времени. Ибо все знаменитые писатели и художники начала ХХ в., считавшие помимо литературной деятельности своим призванием также общественное служение на благо великой задачи нравственного совершенствования человечества приветствовали русскую Революцию. Отметим в качестве примера лишь двух из них — друзей Горького, лауреатов Нобелевской премии по литературе Ромена Роллана и Бернарда Шоу.

Первый, несмотря на послереволюционный террор, упрямо поддерживал большевиков, публикуя в печати, оправдывающие их деяния статьи — «На смерть Ленина» (1924 г.), «Письмо в „Либертэр“ о репрессиях в России» (1927 г.), «Ответ К. Бальмонту и И. Бунину» (1928 г.) и др., утверждая, что революция в России была величайшим достижением человечества. Несмотря на то, что Сталин демонстративно игнорировал обращения всемирно известного французского писателя, в которых тот призывал его, помиловать осужденных на смертную казнь бывших советских вождей, Роллан до конца жизни продолжил считать Ленина и Сталина светочами всего человечества.

Ромен Роллан являл собой в мировой литературе пример высокого идеализма, воспевающего патетику борьбы с косным общество, романтику бунта и индивидуальных поисков истинной правды жизни — темы, вполне созвучные по духу горьковским. В свою очередь Бернард Шоу — остроумнейший скептик и реалист, прославился как драматург, в своих пьесах разоблачающий возвышенные иллюзии, патетический романтизм и ложные идеалы. Но и он, мудрец, презирающий авторитеты и насквозь, казалось бы, видящий любого человека, ничтоже сумняшися, возвещал долу и миру, что:

В данный момент есть один только интересный в самом деле государственный деятель Европы. Имя его — Ленин. По мнению Ленина, социализм не вводится большинством народа путём голосования, а, наоборот, осуществляется энергичным меньшинством, имеющим убеждения. Нет никакого смысла ждать, пока большинство народа, очень мало понимающее в политике и не интересующееся ею, не проголосует вопроса, тем более что вся пресса дурачит его, надувая ему в уши всякие нелепости. Мы, социалисты, завоевав немного удобств и комфорта, готовы ждать, но люди, желающие в самом деле что-нибудь сделать, как Ленин, не ждут.

<…>

Сталин — очень приятный человек и действительно руководитель рабочего класса… Сталин — гигант, а все западные деятели — пигмеи [ВОРОНЦОВА].

А вот для примера славословие Горького в адрес Вождя того же времени:

непрерывно и все быстрее растет в мире значение Иосифа Сталина — человека, который, наиболее глубоко усвоив энергию и смелость учителя, вот уже десять лет достойно замещает его на самом тяжелом посту вождя партии. Он глубже всех других понял: действительно и нерушимо революционно-творческой может быть только истинная и чисто пролетарская, прямолинейная энергия, открытая и воспитанная Лениным [БеБаКа. С. 421].

В целом практически все политические проблемы, связанные произволом советского режима, Шоу воспринимал вполне в горьковском ключе:

В России нет парламента или другой ерунды в этом роде. Русские не так глупы, как мы; им было бы даже трудно представить, что могут быть дураки, подобные нам. Разумеется, и государственные люди советской России имеют не только огромное моральное превосходство над нашими, но и значительное умственное превосходство.

<…>

Здесь, в России, я убедился, что новая коммунистическая система способна вывести человечество из современного кризиса и спасти его от полной анархии и гибели.

<…>

Пенитенциарная система в России и суровая, и вместе с тем чрезвычайно гуманная. Можете очень дёшево убить человека: отделаетесь четырьмя годами тюрьмы. Но за политическое преступление вас казнят. Против этого так называемого террора возражают только наиболее глупые люди из несчастных остатков интеллигенции [ВОРОНЦОВА].

Бернард Шоу был в 1925 г. увенчан нобелевскими лаврами «За творчество, отмеченное идеализмом и гуманизмом, за искромётную сатиру, которая часто сочетается с исключительной поэтической красотой». Все эти качества он «оригинальным» образом продемонстрировал во время путешествия по Советскому Союзу летом 1931 года, выбросив на глазах представителей прессы банки с консервами из окна поезда, чтобы таким образом лично засвидетельствовать: слухи о голоде в СССР недостоверны, их распускает буржуазная пресса, которая дурачит рабочий класс на Западе, надувая ему в уши всякие нелепости. Один из сопровождавших его американских корреспондентов писал:

Выступая в Колонном зале Дворца профсоюзов, <…> Шоу <…> рассказал о том, насколько преувеличены слухи о тяжелой жизни в России.

Он комично рассказывал, как всхлипывающие родственники собирали их в дорогу, нагружая их корзинами еды, подушками и палатками, и что все эти вещи пришлось выбросить за ненадобностью из окна поезда, и теперь они валяются вдоль всей железной дороги.

<…>

С тех пор, как Бернард Шоу вернулся из Москвы, он проводит, так называемую, десятилетнюю лекцию о пятилетнем плане. По этому поводу говорят, что после многих лет представления других дураками, Шоу, наконец, и себя выставил дураком [DANA].

Напомним, что именно в 1931 году в СССР начинался страшный голодомор, унесший миллионы жизней. Во время голода в Поволжье 1921–1922 годов, возникшем как одно из последствий всеразрушительной Гражданской войны, большевистское правительство обратилось за продовольственной помощью к Западу. Максим Горький, войдя в состав учредителей Помгола[20], играл тогда роль одного из самых авторитетных просителей. Продовольственная катастрофа 30-х годов — «голодомор», разразившаяся во многих регионах огромной страны, явился прямым результатом Первой сталинской пятилетки 1928–1932 годов. Советский режим, расплачивавшийся за поставки с Запада промышленных проектов, оборудования и специалистов своими сырьевыми ресурсами, в том числе зерном, тщательно скрывал информацию о катастрофической нехватке продовольствия в стране. По указке из Москвы прокоммунистические и сочувствующие Советам органы массовой информации на Западе объявляли, просачивающиеся за «железный занавес» слухи о голоде в СССР злостной клеветой недругов молодого государства рабочих и крестьян. Всю правду о «голодоморе» 1930-х годов общественность узнала только после распада СССР. Согласно официальной оценке — см. заявление Государственной Думы Российской Федерации от 2 апреля 2008 года «Памяти жертв голода 30-х годов на территории СССР», в Поволжье, Центрально-Черноземной области, на Северном Кавказе, Урале, Крыму, части Западной Сибири, Казахстана, Украины и Белоруссии «от голода и болезней, связанных с недоеданием» в 1932–1933 годах погибло около 7 млн. человек, причиной чему были «репрессивные меры для обеспечения хлебозаготовок». По другим оценкам число жертв этой трагедии, венчавшей «легендарный» период Первой сталинской пятилетки, доходит в пределе до 8 млн. человек [УКРАИНА].

Горький, живший в те годы на два дома: осенью и зимой в Сорренто, весной и летом в Москве, также как и Бернард Шоу считал слухи о голоде буржуазной пропагандой. Более того, Горький не только игнорировал слухи о голодоморе, но в своих статьях тех лет превозносил вызвавший его

большевицкий террор, НКВД и ГУЛаг как культурные явления… <…> Публицистика Горького 30-х годов — кошмарное чтение <…>: переиздать сейчас горьковские статьи того времени — все равно что вывесить на Красной площади портреты Ягоды, Ежова и Берии [ПАРАМОНОВ (I). С. 186–187],

В 1920–1930 гг. СССР посетили Бернард Шоу, Герберт Уэллс, Ромен Роллан, Теодор Драйзер, Эдуард Эррио, Поль Вайян-Кутюрье, Жорж Дюамель, Анри Барбюс, Андре Мальро, Луи Арагон, Лион Фейхтвангер, Андре Жид, Шарль Вильдрак и др. Визитам этих знаменитостей на самом высшем уровне придавалось очень большое значение их встречали по-царски, провожали с подарками и, естественно, ждали, что советское гостеприимство будет воспринято должным образом, а именно признанием в западной печати успехов социалистического строительства в СССР и превознесением личности его гениального вождя — тов. Сталина. Проводя параллели отношения Верховной власти к литераторам в России эпохи Николая I и СССР, Максим Горький, графиня Софья Панина, Вера Фигнер, бывший председатель II-й Государственной Думы Фёдор Головин, Сергей Прокопович и его жена Екатерина Кускова… а также множество агрономов, врачей и писателей. Большевистские деятели рассчитывали при посредничестве Помгола получить помощь западноевропейских государств и США. Несмотря на начавшиеся поставки продовольствия с Запада, уже в августе 1921 года Постановлением Президиума ВЦИК общественная организация ВК Помгол была распущена, а большинство ее членов арестовано и обвинено во всевозможных контрреволюционных деяниях.

напомним известное наблюдение маркиза Астольфа де Кюстина[21], посетившего Россию в 1839 г., который писал:

Известно ли вам, что значит путешествовать по России? Для ума поверхностного это означает питаться иллюзиями; но для всякого, чьи глаза открыты и кто наделен хотя бы малейшей наблюдательностью в сочетании с независимым нравом, путешествие — это постоянная и упорная работа, тяжкое усилие, совершаемое для того, чтобы в любых обстоятельствах уметь различить в людской толпе две противоборствующие нации. Две эти нации — Россия, как она есть и Россия, какой ее желают представить перед Европой. <…> Русское гостеприимство столь уснащено формальностями, что отравляет жизнь самим покровительствуемым иностранцам. Эти формальности служат благовидным предлогом для того, чтобы стеснять движение иностранца и ограничить свободу его суждений. Вас торжественно принимают и любезно знакомят со всеми достопримечательностями, поэтому вам невозможно шагу ступить без проводника. Путешественник никогда не бывает наедине с собой, у него нет времени составить себе собственное мнение, а этого-то как раз и добиваются.

<…> Если же ваше любопытство исключительно выносливо и вам не надоедает причинять хлопоты людям, то, во всяком случае, вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные сношения со всевозможными начальниками и вам предоставят лишь одну свободу — свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вам ни в чем не отказывают, но вас повсюду сопровождают. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами [КЮСТИН. С. 56 и 69].

Отношение к приему «знатных» заморских гостей в николаевской России, подробно описываемое маркизом де Кюстином, — пресловутое «русское гостеприимство», в целом: и по целям, которое оно преследовало, и по внешневидовым признакам, на удивление схоже с официальным «советским гостеприимством». Здесь замечание маркиза де Кюстина:

народы, которым недостает узаконенных прав, ищут опоры только в привычках [КЮСТИН. С. 55],

— звучит и прозорливым и справедливым. Конечно, при детальном сопоставлении обеих практик, несомненно, найдется немало различий. Например, представляется маловероятным, чтобы Николай I лично до мелочей расписывал, утверждал в форме строжайшего предписания и строго контролировал программу приема каждого иностранного визитера. А вот в Советском Союзе только

Высшие партийные органы давали разрешение на прием тех или иных гостей и определяли его уровень. <…> <К>онтроль за пребыванием иностранцев, осуществлял<…>ся Политбюро и лично И. В. Сталиным [КУЛИКОВА. С. 43, 46].

Гостям показывали только то, что считали нужным показать из пропагандистских соображений и дозволяли общаться лишь с узким кругом проверенных лиц. Не в последнюю очередь именно по этой причине все вышеозначенные гости СССР оставили весьма положительные отзывы об увиденном. В частности не только эксцентричный Бернард Шоу, но и такой рассудительный государственный деятель, как неоднократный премьер-министр Франции Эдуард Эррио после посещения СССР в августе 1933 г, заявил, что все сообщения о голоде на Украине являются большой ложью и выдумкой нацистской пропаганды, что, естественно, ввело в заблуждение французскую общественность. Конечно, шила в мешке не утаишь, особенно, когда речь идет о писателях — особо зорких людях, «чьи глаза открыты и кто наделен <…>наблюдательностью в сочетании с независимым нравом». Но здесь то и проявлялась пресловутая «ангажированность»: о том «негативе», что ими был подмечен и вызывал, как впоследствии выяснилось, глубокую обеспокоенность, они из чувства солидарности с молодой страной Советов предпочитали публично не распространяться. Например:

Вполне позитивно относившийся к Советскому Союзу Ромен Роллан, высказавший в своем дневнике ряд критических позиций, разрешил его публикацию только через 50 лет. Одной из причин такого решения была боязнь «шпионящих наблюдателей». А в целом апологетическая книга Л. Фейхтвангера «Москва 1937. Отчет о поездке для моих друзей», быстро изданная на русском языке, из-за «ряда ошибок и непра-вильных оценок» была очень скоро переведена в спецхраны библиотек. <…> В высказываниях, оценках, да и в поведении выдающихся представителей творческой интеллигенции Западной Европы проявлялись вполне объяснимые с позиций сегодняшнего дня двойные стандарты. С одной стороны — традиционное отношение европейской элиты к отсталой России, причудливо переплетавшееся с исповедуемыми на Западе либеральными традициями. С другой — восприятие СССР как надежного заслона от надвигавшейся фашистской опасности. Дневники, переписка, книги зарубежных авторов, опубликованные только в 1990-х гг., ясно показывают двойственность их позиций. Не для печати авторы высказывались более откровенно, их размышления становились глубже и критичнее, но они не хотели допустить, чтобы враги СССР воспользовались ими «в политических целях». Особенно отчетливо это видно по переписке и дневникам Р. Роллана. В 1927 г. он писал одному из своих читателей: «В отношении большевизма я взглядов не менял. Носитель высоких идей или, скорее, выразитель великого дела (ибо идейная область никогда не была его сильной стороной), большевизм погубил их своим узким сектантством, нелепой непримиримостью и культом насилия. Он породил фашизм, который есть не что иное, как коммунизм навыворот. Я не признаю ни за каким меньшинством, ни за каким отдельным человеком право принуждать целый народ, пусть и в благих целях, жестокими методами». Несколько позже, в письме Иллариону РемезовуРоллан попытался объяснить причины таких действий советских вождей, считая, что «им необходимо защитить великое дело — великую мечту. А они видят эту мечту всюду под угрозой. Но разум теряется в этой постоянной подозрительности и, в конечном счете, начинает видеть кругом врагов. Только бы, лишь бы не дошли они в безумии до уничтожения лучших друзей, незаменимых служителей их общего дела». И добавляет в конце письма: «Настоятельно прошу Вас сохранить в секрете то, о чем я пишу (Можете конфиденциально сказать об этом одно слово Горькому). Не нужно, чтобы кто бы то ни было воспользовался этим в политических целях против СССР. Люди там ведут столь гигантские бои, что я слишком хорошо понимаю их душевное перенапряжение и их ошибки уровень» [КУЛИКОВА. С. 40 и 53, 54].

Единственный прокол в «гостевой политике» у советских товарищей произошел с Андре Жидом — в то время очень популярным в СССР[22] и на Западе писателем, которого Горький в своем выступлении на 1-м Съезде советских писателей причислил вместе со своим другом Роменом Ролланом к категории «инженер человеческих душ». В поездку по советской России Андре Жид, по его словам, отправился с самыми радужными представлениями: он был человеком левых взглядов, антиколониалистом и антикапиталистом, восхищавшимся СССР.

Все, о чем мы мечтали, — все было там. Эта была земля, где утопия становилась реальностью [ЖИД АНДРЕ (II)].

Его, как гея, даже не смущало принятие в 1934 году закона против гомосексуализма[23]. Визит Андре Жида в СССР начался 17 июня 1936 года. Его торжественно встретили в Москве. Газета «Известия» в честь этого события опубликовала статью с заголовком: «Привет Андре Жиду», где говорилось:

Сегодня Красная столица встречает виднейшего писателя современной Франции, лучшего друга СССР.

Одной из целей его поездки была встреча с Горьким, но она не состоялась — 18 июня Горький скончался. Почетный гость принял активное участие в церемонии всенародного прощания с Максимом Горьким, организованной с большим размахом. Его даже удостоили высокой чести, выступить с речью на Красной площади. Находясь рядом со Сталиным, трибуне Мавзолея, Жид патетически заявил:

В наших умах судьбу культуры мы связываем с СССР. Мы будем его защищать [ЖИД АНДРЕ (I)],

Впоследствии, Андре Жид, вспоминая о своих первых днях в Москве, трогательно описал прощание народа с Горьким:

Я видел, как тот же самый народ — тот же самый и в то же время другой, похожий, скорее, как я думаю, на русский народ при царском режиме, — шел нескончаемым потоком мимо траурного катафалка в Колонном зале. Тогда это были не самые красивые, не самые сильные, не самые веселые народные представители, а «первые встречные» в скорби — женщины, дети особенно, иногда старики, почти все плохо одетые и казавшиеся иногда очень несчастными. Молчаливая, мрачная, сосредоточенная колонна двигалась, казалось, в безупречном порядке из прошлого, и шла она гораздо дольше, чем та другая — парадная. Я очень долго вглядывался в нее. Кем был Горький для всех этих людей? Толком не знаю. Учитель? Товарищ? Брат? И на всех лицах, даже у малышей, — печать грустного изумления, выражение глубокой скорби. Сколько я видел людей, чья одухотворенность лишь подчеркивалась бедностью. Чуть не каждого мне хотелось прижать к сердцу! [ЖИД АНДРЕ (II)].

Неделю напролет французскую знаменитость кормили, поили, возили по стране и развлекали показами советских чудес, одновременно тщательно оберегая от случайных неположенных по протоколу контактов[24].

Никогда я не путешествовал в таких роскошных условиях. Специальный вагон и лучшие автомобили, лучшие номера в лучших отелях. Стол самый обильный и самый изысканный. А прием! А внимание! Предупредительность! [ЖИД АНДРЕ (III)].

На фоне нищеты, с которой писатель повсеместно сталкивался в СССР, выглядели для него, левого западного интеллектуала, что называется «черезчур уж черезчур».

В 9. 30 приносят овощной суп с большими кусками курицы, объявляют запеченные в тесте креветки, к ним добавляются запеченные грибы, затем рыба, различное жаркое и овощи. Я ухожу, чтобы собрать чемодан, успеть написать несколько строк в «Правду» по поводу событий дня. Возвращаюсь как раз вовремя — чтобы заглотать большую порцию мороженого. Я не только испытываю отвращение к этому обжорству, я его осуждаю [ЖИД АНДРЕ (II)].

Что же касается увиденных Жидом чудес социалистического строительства, о которых по задумке принимающей стороны он должен был раструбить на весь мир, то по-настоящему его впечатлил только московский Парк культуры. Таким образом, по всем статьям «пускания пыли в глаза» советская пропагандистская машина в случае с Анри Жидом, что называется «не прокатила». Впоследствии писатель иронизировал по этому поводу:

Очевидно, делая такие авансы, они рассчитывали на совсем другой результат. Думаю, что недовольство «Правды» частично объясняется тем, что я оказался не слишком рентабельным [ЖИД АНДРЕ (III)].

Писатель не ошибался. Причиной недовольства «Правды», а вместе с ней и всего советского руководства, послужил очерк Андре Жида «Возвращение из СССР», который он опубликовал сразу же по приезду домой и в котором, подводя итоги всего увиденного за время своей ознакомительной поездки по СССР, неожиданно явил крайне нежелательное для принимавшей его стороны «самовидение». В начале этой статьи писатель выступил «за здравие», напомнив читателям, что еще с начала 1930-х годов он:

…говорил о своей любви, о своем восхищении Советским Союзом. Там совершался беспрецендентный эксперимент, наполнявший наши сердца надеждой, оттуда мы ждали великого прогресса, там зарождался порыв, способный увлечь все человечество. Чтобы быть свидетелем этого обновления, думал я, стоит жить, стоит отдать жизнь, чтобы ему способствовать. В наших сердцах и умах мы решительно связывали со славным будущим СССР будущее самой культуры. Мы много раз это повторяли, нам хотелось бы иметь возможность повторить это и теперь. <…> …спустя четыре дня после приезда в Москву я еще заявлял в своей речи на Красной площади по случаю похорон Горького: «В наших умах судьбу культуры мы связываем с СССР. Мы будем его защищать»,

При всем этом, однако, Андре Жид категорически высказался против принципа «лакировки действительности», в отличии от своих западных коллег заявив, что защита эта должна звучать «искренне и нелицеприятно», доброжелательно по тону, но с учетом всех фактов реального положения дел.

СССР «строится». Важно об этом постоянно напоминать себе. Поэтому захватывающе интересно пребывание в этой необъятной стране, мучающейся родами, — кажется, само будущее рождается на глазах. <…> Общаясь с рабочими на стройках, на заводах или в домах отдыха, в садах, в «парках культуры», я порой испытывал истинную радость. Я чувствовал, как по-братски относятся они ко мне, и из сердца уходила тревога, оно наполнялось радостью.<…> Надо сказать, что повсюду я был представлен как друг и чувствовал всюду дружеское к себе отношение. <…> Нигде отношения между людьми не завязываются с такой легкостью, непринужденностью, глубиной и искренностью, как в СССР. Иногда достаточно одного взгляда, чтобы возникла горячая взаимная симпатия. Да, я не думаю, что где-нибудь еще, кроме СССР, можно испытать чувство человеческой общности такой глубины и силы. Несмотря на различия языков, нигде и никогда еще я с такой полнотой не чувствовал себя товарищем, братом [ЖИД АНДРЕ (II)].

Закончив с панегириком, мало чем отличающимся от хвалебных отзывов всех «друзей СССР», Андре Жид решился посмотреть правде в глаза. Оказывается, СССР — вовсе не страна одних чудес:

Там есть хорошее и плохое. Точнее было бы сказать: самое лучшее и самое худшее. Самое лучшее достигалось часто ценой невероятных усилий. Усилиями этими не всегда и не везде достигалось то, чего желали достигнуть. Иногда позволительно думать: пока еще. Иногда худшее сочетается с лучшим, можно даже сказать, оно является его продолжением. И переходы от яркого света к мраку удручающе резки. Нередко путешественник, имея определенное мнение, вспоминает только одно или другое. Очень часто друзья СССР отказываются видеть плохое или, по крайней мере, его признать. Поэтому нередко правда об СССР говорится с ненавистью, а ложь — с любовью. <…> Все друг на друга похожи. Нигде результаты социального нивелирования не заметны до такой степени, как на московских улицах, — словно в бесклассовом обществе у всех одинаковые нужды. <…> В одежде исключительное однообразие. Несомненно, то же самое обнаружилось бы и в умах, если бы это можно было увидеть. Каждый встречный кажется довольным жизнью (так долго во всем нуждались, что теперь довольны тем немногим, что есть). Когда у соседа не больше, человек доволен тем, что он имеет. <…> На первый взгляд кажется, что человек настолько сливается с толпой, так мало в нем личного, что можно было бы вообще не употреблять слово «люди», а обойтись одним понятием «масса».

<…> «Стахановское движение» было замечательным изобретением, чтобы встряхнуть народ от спячки (когда-то для этой цели был кнут). В стране, где рабочие привыкли работать, «стахановское движение» было бы не нужным. Но здесь, оставленные без присмотра, они тотчас же расслабляются. <…> Я был в домах многих колхозников этого процветающего колхоза… Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит «интерьер» в <…> домах <колхозников>: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина — и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. <…> Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А все самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в «парк культуры», в места собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счет счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым.

<…> В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают <…>. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства…

<…>

Эта культура целенаправленная, накопительская, в ней нет бескорыстия и почти совершенно отсутствует (несмотря на марксизм) критическое начало. Я знаю, там носятся с так называемой «самокритикой». Со стороны я восхищался ею и думаю, что при серьезном и искреннем отношении она могла бы дать замечательные результаты. Однако я быстро понял, что, кроме доносительства и замечаний по мелким поводам (суп в столовой холодный, читальный зал в клубе плохо выметен), эта критика состоит только в том, чтобы постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует «линии». Спорят отнюдь не по поводу самой «линии». Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствуют этой священной «линии». И горе тому, кто попытался бы от нее отклониться. В пределах «линии» критикуй сколько тебе угодно. Но дальше — не позволено. <…>

И тут в связи с СССР нас волнует вопрос: означает ли победа революции, что художник может плыть по течению? Вопрос формулируется именно так: что случится, если при новом социальном строе у художника не будет больше повода для протеста? Что станет делать художник, если ему не нужно будет вставать в оппозицию, а только плыть по течению? Понятно, что, пока идет борьба, победа еще не достигнута, художник сам может участвовать в этой борьбе и отражать ее, способствуя тем самым достижению победы. А дальше… Вот о чем я себя спрашивал, отправляясь в СССР. «Понимаете ли, — объяснял<и> мне <…> — художник у нас должен прежде всего придерживаться „линии“. Без этого самый яркий талант будет рассматриваться как „формалистический“. Именно это слово мы выбрали для обозначения всего того, что мы не хотим видеть или слышать».

«Вы принудите ваших художников к конформизму, — сказал я <…>, — а лучших из них, кто не захочет осквернить искусство или просто его унизить, вы заставите замолчать. Культура, которой вы будто бы служите, которую защищаете, проклянет вас». Тогда <мне> возразил<и>, что я рассуждаю, как буржуа.

<…>

Самое главное <…> — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надежно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду — с заграницей). <…> Советский гражданин пребывает в полнейшем неведении относительно заграницы.

Изображения Сталина встречаются на каждом шагу, его имя у всех на устах, похвалы ему во всех выступлениях. Важно не обольщаться и признать без обиняков: это вовсе не то, чего все хотели. Уничтожение оппозиции в государстве или даже запрещение ей высказываться, действовать — дело чрезвычайно опасное: приглашение к терроризму. Результат — тотальная подозрительность. Каждый следит за другим и за собой и подвергается слежке. На социальной лестнице, сверху донизу реформированной, на самом лучшем положении находятся наиболее низкие, раболепные, подлые. Те же, кто чуть-чуть приподнимается над общим уровнем, один за другим устраняются или высылаются [ЖИД АНДРЕ (II)].

Несмотря на доброжелательный — в целом, тон и отдельные всплески «восхищения», Андре Жид в своих скромных по объему заметках «Возвращение из СССР» сумел, по сути своей, не только воскресить архитипические тезисы марксизма де Кюстина о России и русских, но и показать, что СССР — это отнюдь не то государство, о котором мечтали левые западные интеллектуалы, не утопия ставшая реальностью, а реально воссозданная коммунистами «антиутопия», — та самая, которую в своих предостерегающих человечество романах описали Евгений Замятин («Мы», 1920 г.) и Олдос Хаксли («О дивный новый мир», 1932 г.). Путевые заметки Андре Жида вызвали взрыв недовольства не только в СССР, но и в Западе. Ромен Роллан и Лион Фейхтвангер, певшие в эти же годы дифирамбы СССР и лично тов. Сталину[25], высказали осуждение в адрес коллеги, до сего времени в мировоззренческом плане считавшегося их единомышленником. В свою очередь Андре Жид, ответил на их обвинения еще более резким в критическом отношении очерком «Поправки к моему „Возвращению из СССР“» (1937 г.), где, отстаивая свою точку зрения, без обиняков жестко заявил:

различные свидетельства, которые до меня доходят, данные, которые я мог собрать, отчеты непредвзятых очевидцев (какими бы большими «друзьями СССР» они ни были до и после поездки туда) — все это подтверждает мои суждения относительно настоящего положения дел в СССР, усиливает мои опасения. <Он вспоминает о> тысячах сосланных <…>, тех, кто не сумел, не захотел склониться так — и настолько, как это было нужно. <…> Я вижу их, я слышу их, я ощущаю их вокруг себя. Это их беззвучные крики разбудили меня сегодня ночью; их молчанье диктует мне сегодня эти строки. Именно мысли об этих мучениках навеяли мне те слова, против которых вы сегодня протестуете, ибо безмолвное признание со стороны этих людей — если книга моя сможет их достичь — для меня важнее восхвалений или поношений в «Правде». <…> Пришло время для коммунистической партии Франции открыть глаза, чтобы перестали ей лгать. Или, если сказать по-другому, чтобы трудящиеся поняли, что коммунисты их обманывают так же, как их самих обманывает Москва [ЖИД АНДРЕ (III)].

Оба очерка Андре Жида в стране Советов, естественно, не публиковались, но его имя с тех пор навсегда было занесено в список «злейших врагов СССР». Одновременно с появлением «Возвращения из СССР» было приостановлено печатание нового собрания сочинений писателя,

пятый том последнего издания, объявленный к выходу в 1936 г., как и его книга «Новая пища», переведенная под редакцией И. Бабеля, в свет не вышли… В декабре 1936 г. в стране началась пропагандистская кампания против книги Жида. Книга была названа смесью догматически надерганных газетных вырезок и старых контрреволюционных анекдотов, а сам писатель — человеком слабым, пустым, ограниченным и жалким. <…> 13 июля 1937 г. Политбюро постановило «уполномочить т. Кольцова написать ответ на книгу А. Жида». Специальную книгу на эту тему Кольцову написать было не суждено, хотя в «Испанском дневнике», вышедшем в свет в том же году, он успел покритиковать французского писателя, назвав его произведение «открытой троцкистской бранью и клеветой», составленной из смеси демагогически надерганных газетных вырезок и старых контрреволюционных анекдотов. Выступая на международном антифашистском конгрессе писателей, Кольцов пояснял свою позицию: «Мы требуем от писателя честного ответа: с кем он, по какую сторону фронта борьбы он находится? Никто не вправе диктовать линию поведения художника и творца. Но всякий желающий слыть честным человеком, не позволит себе гулять то по одну, то по другую сторону баррикады. Это стало опасным для жизни и смертельным для репутации». Вскоре Кольцов был арестован и казнен в застенках НКВД. <…> Пропагандистская кампания против написанной по личным впечатлениям книги А. Жида была настолько масштабной, что предусматривала тщательное наблюдение за реакцией на ее появление всего сообщества советских писателей. В донесении сексота по кличке «Эммануэль» от 5 июля 1936 г. делался вывод о сомнительных настроениях И. Бабеля, у которого 26 июня обедал А. Жид. Бабель, как доносил сексот, охарактеризовал своего гостя следующим образом: «Он хитрый, как черт. Еще не известно, что он напишет, когда вернется домой. Его не так легко провести. Горький, по сравнению с ним, сельский пономарь. Он <Жид> по возвращении во Францию может выкинуть какую-нибудь дьявольскую штуку». Очень характерен и еще один документ. 9 января 1937 г. начальник 4-го отдела ГУГБ НКВД СССР комиссар госбезопасности 3-го ранга Курский в спецсправке на имя Ежова (а от него Сталину), с которой ознакомились также Молотов и Каганович, сообщал, что во время общемосковского совещания писателей, посвященного VIII Всесоюзному съезду советов (декабрь 1936 г.), Пастернак в кулуарных разговорах доходил до того, что выражал солидарность «с подлой клеветой из-за рубежа на нашу общественную жизнь», оправдывал Жида, считая, что «он писал, что думал, и имел на это полное право», а Павел Антокольский, поддерживая позицию Пастернака, замечал, что «Жид увидел основное — что мы (советские писатели) мелкие и трусливые твари» [КУЛИКОВА. С. 49 и 56–57].

Отметим, что в годы «Большого террора» контакты с посещавшими СССР зарубежными писателями часто фигурировали в числе обвинений во «вражеской деятельности», предъявлявшихся органами НКВД арестованным как «враги народа» советским литераторам. Большое число этих «новых звезд» вскоре погасло — одних расстреляли, другие сгинули в ГУЛАГе. Особенно пострадала «птичья стая» — российские поэты, представители различных национальных культур, всего — около 200 человек! — см. «Погибшие поэты — жертвы коммунистических репрессий»: URL: http://vcisch2.narod.ru. Вильгельм Кюхельбекер, старый друг «первого русского поэта», увековеченный его едким каламбуром «И кюхельбекерно и тошно», ничуть не преувеличивал, когда, в своей сибирской ссылке писал в оде «Участь русских поэтов» (1847 г.):

Горька судьба поэтов всех племен;

Тяжеле всех судьба казнит Россию.

Не менее жестоко судьба казнила и советских прозаиков. Борис Пильняк, Артем Веселый, Исаак Бабель, Виктор Третьяков, Михаил Козырев (автор антиутопии «Ленинград», 1925 г.), Бруно Ясенский, Иван Катаев, Александр Аросев[26]… — в этом расстрельном перечне приведены только наиболее известные фамилии, общий же перечень репрессированных советских писателей включает в себя более сотни имен, см. [РаПи]. Политическая ангажированность стала своего рода ахиллесовой пятой Горького, с ней и только с ней, собственно говоря, связано все то «нечистое», что приписывается личности. Именно по этой причине русская эмиграция, сделала все возможное, чтобы не допустить присуждение ему Нобелевской премии по литературе, на которую он, начиная с 1918 г., номинировался пять раз (sic!). Нисколько не умаляя заслуг Бунина перед русской литературой, приведем все же здесь мнение на сей счет Марины Цветаевой, в роли литературного критика отличавшейся особым «ракурсом видения»:

Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее — Горький. Горький — эпоха, а Бунин — конец эпохи.

— см. письмо к А. А. Тесковой от 24 ноября 1933 года [НМЦ]. Следует отметить, что если на Горького после распада коммунистической системы вылили немало ушатов грязи, — главным образом отечественные публицисты, то его знаменитые друзья из числа «прогрессивных западных писателей», в те годы, как отмечалось выше, ничуть не менее ангажированные и зачарованные личностью тов. Сталина (sic!), остались вне зоны осуждения. Бывшие «леваки» всех мастей, задающие и поныне тон в западной критике, обижать своих учителей не стали. Их пожурили, конечно, за «заблуждения», но с пониманием, беря поправку на «дух» того славного времени, когда в Советском Союзе для дорогих западных гостей буквально на костях ставили жизнерадостные показательные спектакли о героике советских трудовых будней [ДЕВИД-ФОКС]. Для Горького же, который в отличие от западных единомышленников жил в СССР под надзором НКВД и лично Генерального комиссара государственной безопасности тов. Генриха Ягоды, подобного рода смягчающие обстоятельства во внимание, как правило, не принимаются. Забывают очень часто и обо всем том добром и благородном, что неразрывно связано с именем Горького. Своим братьям-писателям — Куприну, Бунину, Юшкевичу, Чирикову…, он, будучи совладельцем издательства «Знание», выплачивал такие гонорары, которые в начале их карьеры им и не снились, и о которых впоследствии, уже прозябая в эмиграции, они могли только мечтать. Выступая в роли всероссийского заступника за «униженных и оскорбленных», Горький последовательно и бескомпромиссно противостоял беззаконию власть имущих, как при царизме, так и в эпоху террора, развязанного большевиками под лозунгом «диктатуры пролетариата». Ставшие в 1990-х годах достоянием общественности его письма к Ленину тех лет [ISAKOV S. G.], отдельные выдержки из которых цитируются ниже, — тому яркое свидетельство. Как уже отмечалось, Революция явилась для Горького великим разочарованием, т. к. — и это с насмешкой отмечали его критики из стана большевиков, она не отвечала его романтическому представлению о том, как все должно было бы быть. Поэтому его конфликт с новой властью был неизбежен. Анализируя сложившиюся тогда ситуацию, Лидия Спиридонова, как правило, избегающая жестких упреков в адрес Горького, утверждает, например, что

корень разногласий Горького с большевиками заключался именно в том, что он, как художник, оценивал события с общечеловеческой точки зрения, а большевики стояли на позициях классовых, партийных [СПИРИДОНОВА (II). С. 137],

Со своей стороны, Борис Парамонов — один из первых отечественных критиков Горького с позиции «дифирамба и полинодии», уверен, что

…полемику свою с революцией Горький начал совсем не в октябре 17-го года, а чуть ли уже не в феврале. Сама Февральская революция вызвала у него весьма мрачные предчувствия — отнюдь не иллюзии. <…> Угрозу, созданную Февральской революцией, Горький усматривает в развязанной ею анархической стихии, готовой снести хрупкое здание русской культуры. <…> социализм для него — цивилизующее, европеизирующее, активизирующее страну начало. И на страницах «Несвоевременных мыслей» большевики прямо и непосредственно отождествляются с этой анархической, противокультурной стихией … <…> Горький, старый социалист, <поначалу> не понял того, <…> что <…> пафос большевизма — не разрушительный, а организационный, строительный, проективный; не менее, чем <им самим>, большевиками владеет мифология «борьбы с природой» как конечное задание культуры. Анархия, которую Горький видел в то время на улицах Петрограда или в русской деревне (а главный его страх — перед «азиатским» крестьянством), была не стратегией, а тактикой [ПАРАМОНОВ (II)].

Понятное дело, что уровень «понимания» диалектики актуальных революционных событий, каким оперируют Парамонов и другие современные историки, для Горького при всей его прозорливости был недоступен. Поэтому он шел наперекор тактики большевиков, отстаивая в годы Революции и Гражданской войны устаревшие «по понятиям» его товарищей из стана большевиков обще-гуманистические ценности, спасая пролетариев умственного труда из числа «гнилой интеллигенции» и национальные художественные ценности. Он делал все, что мог: звонил вождям, протестовал, ругался, публиковал крамольные «Несвоевременные мысли», в которых оповещал, например:

В Москве арестован И. Д. Сытин, человек, недавно отпраздновавший пятидесятилетний юбилей книгоиздательской деятельности. Он был министром народного просвещения гораздо более действительным и полезным для русской деревни, чем граф Дм. Толстой и другие министры царя. Несомненно, что сотни миллионов сытинских календарей и листовок по крайней мере наполовину сокращали рецидивы безграмотности. Он всю жизнь стремился привлечь к своей работе лучшие силы русской интеллигенции, и не его вина, что он был плохо понят ею в своем искреннем желании «облагородить» сытинскую книгу. Все-таки он сумел привлечь к своему делу внимание и помощь таких людей, как Л. Н. Толстой, А. П. Чехов <…> и десятки других. Им основано книгоиздательство «Посредник», он дал Харьковскому Комитету грамотности мысль издать многотомную и полезную «Сельско-Хозяйственную Энциклопедию».

<…> За пятьдесят лет Иван Сытин, самоучка, совершил огромную работу неоспоримого культурного значения. Во Франции, в Англии, странах «буржуазных», как это известно, Сытин был бы признан гениальным человеком и по смерти ему поставили бы памятник, как другу и просветителю народа. <…> В «социалистической» России, «самой свободной стране мира», Сытина посадили в тюрьму, предварительно разрушив его огромное, превосходно налаженное технически дело и разорив старика. Конечно, было бы умнее и полезнее для Советской власти привлечь Сытина, как лучшего организатора книгоиздательской деятельности, к работе по реставрации развалившегося книжного дела, но — об этом не догадались, а сочли нужным наградить редкого работника за труд его жизни — тюрьмой. Так матерая русская глупость заваливает затеями и нелепостями пути и тропы к возрождению страны, так Советская власть расходует свою энергию на бессмысленное и пагубное и для нее самой, и для всей страны возбуждение злобы, ненависти и злорадства, с которым органические враги социализма отмечают каждый ложный шаг, каждую ошибку, все вольные и невольные грехи ее.

Сытина вскоре освободили и даже удостоили дружеской беседы с Лениным, но критическая позиция Горького по отношению к произволу и насилию и его стремление защитить творческую интел-лигенциюи русскую культуру вызывали постоянное недовольство товарищей по партии все годы, что Горький находился в революционном Петрограде (1917–1921). Вот как, например, в 15 сентября 1919 года Ильич увещевал своего друга:

Дорогой Алексей Максимович, … мы решили в Цека назначить Каменева и Бухарина для проверки ареста буржуазных интеллигентов околокадетского типа и для освобождения кого можно. Ибо для нас ясно, что и тут ошибки были. В общем мера ареста кадетской (и околокадетской) публики была необходима и правильна. Когда я читаю Ваше откровенное мнение по этому поводу, я вспоминаю особенно мне запавшую в голову при наших разговорах (в Лондоне, на Капри и после) Вашу фразу: «Мы, художники, невменяемые люди». Вот именно! Невероятно сердитые слова говорите Вы по какому поводу? По поводу того, что несколько десятков (или хотя бы даже сотен) кадетских и околокадетских господчиков посидят в тюрьме для предупреждения заговоров <…>, заговоров, грозящих гибелью десяткам тысяч рабочих и крестьян… «Художники невменяемые люди». «Интеллектуальные силы» народа смешивать с «силами» буржуазных интеллигентов неправильно.

За образец их возьму Короленко: я недавно прочел его, написанную в августе 1917 г., брошюру «Война, отечество и человечество». Короленко ведь лучший из «околокадетских», почти меньшевик. А какая гнусная, подлая, мерзкая защита империалистической войны, прикрытая слащавыми фразами! Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками! Для таких господ 10 000 000 убитых на империалистической войне — дело, заслуживающее поддержки (делами, при слащавых фразах «против» войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывают ахи, охи, вздохи, истерики. Нет, таким «талантам» не грех посидеть недельки в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров <…> и гибели десятков тысяч. А мы эти заговоры кадетов и «околокадетов» открыли. И мы знаем, что околокадетские профессора дают сплошь да рядом заговорщикам помощь. Это факт.

Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллиегнтиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно.

«Интеллектуальным силам», желающим нести науку народу (а не прислуживать капиталу), мы платим жалованье выше среднего. Это факт. Мы их бережем. Это факт. Десятки тысяч офицеров у нас служат Красной Армии и побеждают вопреки сотням изменников. Это факт. Что касается Ваших настроений, то «понимать» я их понимаю (раз Вы заговорили о том, пойму ли я Вас). Не раз и на Капри и после я Вам говорил: Вы даете себя окружить именно худшим элементам буржуазной интеллигенции и поддаетесь на ее хныканье. Вопль сотен интеллигентов по поводу «ужасного» ареста на несколько недель Вы слышите и слушаете, а голоса массы, миллионов, рабочих и крестьян, коим угрожает Деникин, Колчак, Лианозов, Родзянко, красногорские (и другие кадетские) заговорщики, этого голоса Вы не слышите и не слушаете. Вполне понимаю, вполне, вполне понимаю, что так можно дописаться не только до того, что-де «красные такие же враги народа, как и белые» (борцы за свержение капиталистов и помещиков такие же враги народа, как и помещики с капиталистами), но и до веры в боженьку или в царя-батюшку. Вполне понимаю. Ей-ей, погибнете, ежели из этой обстановки буржуазных интеллигентов не вырветесь! От души желаю поскорее вырваться. Лучшие приветы!

Ваш Ленин

Ибо Вы ведь не пишите! Тратить себя на хныканье сгнивших интеллигентов и не писать — для художника разве не гибель, разве не срам? [ЛЕНИН. Т 51. С. 47–49].

В 1920 г. в связи с неодобрением Зиновьевым и его соратниками деятельности Горького в области культпросвета и книгоиздательского дела обстановка вокруг писателя особенно накалилась. Видный большевистский функционер С. М. Закс-Гладнев, обращаясь лично к Ленину, прямо обвинил Горького в ренегатстве:

<…> При всей любви к Вам я никогда не почитал за партийный долг ладить с людьми, почему-либо сумевшими снискать В<аше> доверие. <…> Назову одиозные случаи Мирона Черномазова и Романа Малиновского, коих доверия я не заслужил и не добивался, ибо сам им не доверял. Оба провокатора пользовались известностью в партии: Р. В. Малиновский был избран рабочими депутатом IV Государственной думы, М. Е. Черномазов был секретарем газеты «Правда». По моему внутреннему убеждению, М. Горький в теперешней революции играет роль не на много более почетную, нежели та, которую играли те оба лица в борьбе с царизмом. Как и они, он не верит в пролетарскую революцию, и огромное его преимущество в том, что он свое будущее ренегатство на случай — если мы будем когда-нибудь разбиты — подготовляет открыто, на наших глазах, и на наши никчемные госзнаки… [НГ. С. 55–56].

В свою очередь Горький письмами от 15 и 16 сентября 1920 года Ленину объявил о своем решении уйти из всех учреждений, им созданных, фактически устранившись от той просветительской и издательской деятельности, которую он вел в России:

В сущности меня водили за нос даже не три недели, а несколько месяцев, в продолжение коих мною все-таки была сделана огромная работа: привлечено к делу популяризации научных знаний около 300 человек лучших ученых России, заказаны, написаны и сданы в печать за границей десятки книг и т. д. Теперь вся моя работа идет прахом. Пусть так. Но я имею перед родиной и революцией некоторые заслуги, и достаточно стар для того, чтоб позволить и дальше издеваться надо мною, относясь к моей работе так небрежно и глупо. Ни работать, ни разговаривать с Заксом и подобными ему я не стану. И вообще я отказываюсь работать как в учреждениях, созданных моим трудом — во «Всемирной литературе», Издательстве Гржебина, в «Экспертной комиссии», в «Комиссии по улучшению быта ученых», так и во всех других учреждениях, где работал до сего дня. Иначе поступить я не могу. Я устал от бестолковщины [НГ. С. 34].

В этом конфликте, как, впрочем, и в других внутрипартийных разборках, связанных с «капризами» Горького, Ленин принял его сторону: специальная комиссия ЦК РКП(б) под председательством Рыкова постановила выделить субсидии для печатания книг за границей при посредничестве издательства Гржебина, за которым стоял сам Горький. Последовало также прямое указание ЦК тов. Заксу «не осложнять и не затруднять работу тов. Горького в Петрограде и за границей по книгоиздательству» и настоятельные рекомендации по «внимательному и бережному отношению к этому делу»[27]. Во что пишет о «заступничестве» Горького Владислав Ходасевич, живший в 1920 г. в Петрограде у него на квартире:

Летом 1920 года со мной случилась беда. Обнаружилось, что одна из врачебных комиссий, через которую проходили призываемые на войну, брала взятки. Нескольких врачей расстреляли, а все, кто был ими освобожден, подверглись переосвидетельствованию. Я очутился в числе этих несчастных, которых новая комиссия сплошь признавала годными в строй, от страха не глядя уже ни на что. Мне было дано два дня сроку, после чего предстояло прямо из санатория отправляться во Псков, а оттуда на фронт. Случайно в Москве очутился Горький. Он мне велел написать Ленину письмо, которое сам отвез в Кремль. Меня еще раз освидетельствовали и, разумеется, отпустили.

Прощаясь со мной, Горький сказал:

— Перебирайтесь-ка в Петербург. Здесь надо служить, а у нас можно еще писать.

Я послушался его совета и в середине ноября переселился в Петербург. К этому времени горьковская квартира оказалась густо заселена. В ней жила новая секретарша Горького — Мария Игнатьевна Бенкендорф (впоследствии баронесса Будберг); жила маленькая студентка-медичка, по прозванию Молекула, славная девушка, сирота, дочь давнишних знакомых Горького; жил художник Иван Николаевич Ракицкий; наконец, жила моя племянница с мужем. Вот это последнее обстоятельство и определило раз навсегда характер моих отношений с Горьким: не деловой, не литературный, а вполне частный, житейский. <…>

С раннего утра до позднего вечера в квартире шла толчея. К каждому ее обитателю приходили люди. Самого Горького осаждали посетители — по делам «Дома Искусств» «Дома Литераторов», «Дома Ученых», «Всемирной Литературы»; приходили литераторы и ученые, петербургские и приезжие; приходили рабочие и матросы — просить защиты от Зиновьева, всесильного комиссара Северной области; приходили артисты, художники, спекулянты, бывшие сановники, великосветские дамы. У него просили заступничества за арестованных, через него добывали пайки, квартиры, одежду, лекарства, жиры, железнодорожные билеты, командировки, табак, писчую бумагу, чернила, вставные зубы для стариков и молоко для новорожденных, — словом, все, чего нельзя было достать без протекции.

Горький выслушивал всех и писал бесчисленные рекомендательные письма. Только однажды я видел, как он отказал человеку в просьбе: это был клоун Дельвари, который непременно хотел, чтобы Горький был крестным отцом его будущего ребенка [ХОДАСЕВИЧ (II)].

Десятки людей из самых разных слоев русской интеллигенции, попавших в жернова революции, были в буквальном смысле обязаны Горькому жизнью. Многих своих критиков из числа эмигрантов первой волны он вырвал из лап ЧК, других спас от голодной смерти, выбив им литературный паек, многим помог эмигрировать. Даже скандально известного правого журналиста Буренина, нещадно поливавшего его до Революции в суворинском «Новом времени», он пригрел, исхлопотав у большевиков нуждавшемуся больному старику достойное содержание.

В 1919 году Горький возглавил КУБУ[28], избавив от гибели тысячи ученых, писателей и культурных деятелей, в 1921 году в качестве председателя петроградского комитета Помощи голодающим активно занимался организацией его деятельности. После смерти писателя Ф. Шаляпин утверждал, что заступничество за арестованных «было главным смыслом его жизни в первый период большевизма». [СПИРИДОНОВА (II). С. 10].

А вот душераздирающий пример «вопля о помощи» старого друга-писателя, который в глазах большевиков

был заведомой дрянью, трусом, приживальщиком, подлипалой. И это составляло суть его. Даровитость его была в пределах выражения этой сути [ТРОЦКИЙ Л. (IV). С. 11].

— В. В. Розанова, бежавшего после революции из Петрограда в Сергиев Посад:

«Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния. Квартира не топлена, и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза… и я, глупый… Максимушка, родной, как быть? Максимушка, я хватаюсь за твои руки. Ты знаешь, что значит хвататься за руки? Я не понимаю ни как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну…» <…>

…в 1918 году <Горький> помог Розанову. Передал через М. О. Гершензона 4000 рублей, позволившие семье философа выжить лютой подмосковной зимой 1917–1918 годов [БАСИНСКИЙ (II). С. 5].

В эмиграции этот жест со стороны Горького был воспринят довольно скептически.

Вокруг финансовой помощи Горького Розанову уже в 20-е годы стали плодиться противоречивые слухи: З. Н. Гиппиус, например, писала о том, что Горький приказал своим «приспешникам» отправить Розанову немного денег. <…> В рецензии на мемуары Гиппиус ее скорректировал В. Ф. Ходасевич: «… не было здесь, конечно, ни приспешников, ни клевретов, никаких вообще тайн Мадридского двора. Просто — пришёл ко мне покойный Гершензон и попросил меня позвонить Горькому по телефону и сообщить о бедственном положении Розонова. Я так и сделал. Позвонил по прямому проводу из московского отделения „Всемирной литературы“» [ПЕРЕПИСКА РОЗ-ГЕРШ. С. 242].



Поделиться книгой:

На главную
Назад