А как в кабаке гнусавит Лабутя:
Нужно тонкое мастерство, чтобы, не нарушив общей интонации вещи, дать героям свои речевые характеристики. Мало того, дать их в развитии, в зависимости от ситуации и душевного настроения, как это дано Анне Снегиной. Сначала ее голос мы слышим в рассказе мельника, который только что побывал у Снегиных, потом во время болезни повествователя:
Здесь мы слышим и провинциально напущенную на себя важность и кокетство, а через некоторое время, когда она узнала, что убили мужа:
Интонационная переменчивость Анны Снегиной сама по себе, без ремарок повествующего, создает сложный образ женщины. Он романтичен памятью юности, в то же время до жалости банален. Романтическое отношение к ней и у поэта и у читателя появляется снова, когда она уже далеко...
Для нас сегодня «Анна Снегина» — редкий поэтический документ революционной эпохи, подлинность которого подтверждена временем. Этот документ некому и нечем оспаривать. Никто из поэтов тех лет не оставил нам такого полотна о жизни русского мужика в дни великого социального перелома.
Теперь о «Черном человеке».
Что такое «Черный человек», как не Моцарт и Сальери, заключенные в одном человеке: при этом Моцарт уже знает, что Сальери собирается его отравить, а может, отрава уже выпита.
Сюжетно, а вернее, композиционно эта вещь напоминает блоковского «Двойника» («Однажды в октябрьском тумане»). Оба в конце прибегают к зеркальному отражению. У Блока: «Быть может, себя самого я встретил на глади зеркальной», у Есенина:
Но разница между этими двумя вещами не только в том, что конец есенинской поэмы трагичней. У Блока — это предощущение трагедии, у Есенина — сама трагедия. «Стареющий юноша» Блока жалуется, а «Черный человек» Есенина разоблачает. Его приход — возмездие за проступки безнравственные. «Счастье, — говорил он, — есть ловкость ума и рук». А коли так, то когда-то благословлялась фальшь: «Это ничего, что много мук приносят изломанные и лживые жесты». «Черный человек» — это суд над «изломанными и лживыми жестами». В замысле поэмы совсем не случаен рефрен:
По внутреннему драматизму борьбы — это самая глубокая вещь поэта.
Все возрастающий интерес к Есенину можно объяснить и той доброй тенденцией в развитии нашей поэзии за последние десять — двенадцать лет. От бесплодной декларативности она шагнула вперед к Человеку, к его духовному миру, к тому новому, что нарождается в нем, к тому старому, что еще мешает ему жить. Сегодня душевный мир человека невероятно сложен, ибо человечество переживает, может быть, самую сложную пору. Сегодня мир так связан, что на человеке незримо скрещиваются все противоречия мира. Сегодня поэту нужно иметь мужество не только понять это, но и смелость правдиво сказать об этом. Современным поэтам есть чему поучиться у Есенина. По его книгам мы с документальной достоверностью узнаем, как жил, радовался, страдал, любил и ненавидел человек первой четверти нашего двадцатого века.
И самое главное:
Он любил Родину,
Он очень любил Родину.
И любовь к деревне, и любовь к природе, и любовь к женщине, и любовь к самой поэзии — все слилось в его душе, в его творчестве в одну огромную любовь, которая обостряла его чувства, поднимала над сутолокой литературных школ и школок, формировала его как поэта и человека. Понимая это, он говорил с укором:
«У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и не согласовано все. Поэтому они так и любят диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривлянья ради самого кривляния».
Именно благодаря этой огромной любви он и уберегся в годы первой мировой войны от шовинистического угара. Сергей Есенин отверг империалистическую бойню и принял Октябрьскую революцию, интернациональный характер которой был ему совершенно ясен.
Любовь к родной земле не помешала поэту любить Украину, Узбекистан, Грузию, Азербайджан, любить их народы, их замечательных поэтов. Мы знаем, как хорошо ему писалось на Кавказе. Спасибо земле гор за то, что на ней родились прекрасные стихи нашего русского поэта!
Огромная любовь к Родине не притупила, а, наоборот, обострила его взгляд, когда он смотрел на Европу и Америку. Он не мог не восхититься индустриальной поэмой Нью-Йорка, созданной трудолюбивым американским народом, но он не мог не увидеть и главного героя Америки — господина Доллара, во имя которого в мире до сих пор совершаются преступления.
Он любил Родину не слепо, ибо хорошо знал ее, оборванную, измотанную борьбой, начавшую свою индустриализацию с зажигалок. Но он гордился тем, что она дала миру Ленина, открыла дерзкий путь к новому. Огромная любовь к Родине дала Сергею Есенину право сказать:
Да, так оно и будет.
Чуть-чуть...
Прошлым летом мне довелось ехать из Махачкалы в направлении аула Кубачи. По правую сторону необозримой долины причудливой цепью громоздились горы, образуя замысловатые фигуры, четко проступавшие на чистом небе. Где-то после получаса езды мой спутник остановил машину и с загадочной улыбкой предложил посмотреть на горы. Меня поразило: на ниспадающих складках гор, запрокинув голову к небу, лежал Пушкин — Пушкин на смертном одре. Да, да, все — кольца кудрей, крутой лоб и орлий нос, чуть-чуть приплюснутый книзу, верхняя удлиненная губа, застывшая в нервности, и крутой подбородок, скорбно выпятившийся из тени бакенбарда, — все повторило Пушкина таким, каким он рисовал сам себя на полях своих рукописей...
Мы тронулись и проехали всего десятки метров — в облике Пушкина произошли какие-то сдвиги, но он все еще оставался Пушкиным, а через сотню метров это был уже совсем чужой человек. Еще через сотню метров не стало и его. На том месте снова громоздились горы с отвесными скалами и впадинами. И тогда я подумал, что это мимолетное видение — то самое «чуть-чуть» в искусстве, которое дается стечением многих счастливых обстоятельств: сошлись вместе — есть Пушкин, выпало хоть одно — нет Пушкина...
О нагорном Пушкине я вспомнил в связи с дискуссией в «Литературной России» по поводу сомнительной буквы в тексте «Черного человека» С. Есенина, которую из-за похожести написания ее автором можно читать как «ч» и как «г». До сих пор во всех изданиях была признана буква «г», и текст читается так:
Литературовед В. Вдовин, уже доказавший свою бережность к поэзии Есенина, считает, что «на шее ноги» — бессмыслица, что следует читать «на шее ночи (множественное число) маячить больше невмочь». При этом он ссылается на С. Злобина, в свое время высказавшего такое же мнение, а также на поправку с «г» на «ч», сделанную в машинописном тексте при издании первого собрания сочинений поэта, но почему-то не принятую в расчет, а более всего — на образную систему есенинского стиха. «Заметки текстолога» В. Вдовина вызвали большой интерес литературной общественности. Со своими суждениями выступили читатели и литературоведы, среди которых оказались горячие защитники и ныне действующего текста.
Скажу откровенно, дискуссия была для меня несколько неожиданной. Не занимаясь текстологическими изысканиями, ранее я предполагал, что поэма «Черный человек» при жизни поэта не имела чистового списка и поэтому, читая «на шее ноги», закрывал глаза на сплюснутость этого образа. Но поскольку чистовая прижизненная редакция существует, то спор приобретает для меня особый cмысл.
Из всех оппонентов В. Вдовина наиболее аргументированно выступил В. Баранов, считающий, что ныне существующая редакция соответствует задачам поэмы и вполне передает «болезненно-надломленное состояние героя», якобы обозначенное поэтом с первых же строк:
Все последующие выводы В. Баранова будут исходить из той посылки, что поэт находится в состоянии болезненности и надломленности. «Повышенная экспрессивность языковых средств направлена на то, чтобы это состояние передать». С этим можно согласиться лишь отчасти.
Герой поэмы признается, что болен, но с выводом, что надломлен, торопиться не следует. Болезненность не обязательно должна сопрягаться с надломленностью, он еще не знает ни характера, ни причины своей болезни: «Сам не знаю, откуда взялась эта боль». А коли так, не будем забегать вперед и определять якобы необходимого характера «экспрессивности языковых средств». Легко поддаться соблазну и увидеть природу болезни в строчках: «То ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь». Тогда исследователю можно принять и экспрессию есенинского стиха вроде пьяного бреда. Однако поэт пишет: «То ли ветер свистит... То ль...»
Первая строфа, как и вторая, о которой разгорелся спор, еще только экспозиция поэмы, задача которой — поставить верный диагноз болезни. Для экспозиции же не требуется какой-то особой экспрессии. Тем более вскоре же мы узнаем, что болезнь героя — не банально бытовая, а нравственная. Уже сам поиск верного диагноза болезни, активная борьба с ней, борьба на взлете светлой половины раздвоенного сознания, не снимая трагичности ситуаций, исключают надломленность как результат болезненности.
Перейдем к доказательствам В. Баранова: «Машущая крыльями ушей голова» и «шея ноги» — это две составляющие
Мысль сама по себе интересна, но слишком лабораторна для есенинской практики. Дело в том, что таких наложений образа на образ у Есенина не было даже в период увлечений имажинизмом. Рождение действительно причудливого образа «на шее ноги» он пытается объяснить влиянием образной системы драматической поэмы «Пугачев», во время работы над которой якобы задумывался и «Черный человек». Не берусь оспаривать дату замысла поэмы. Она пока что не имеет значения. Хочу возразить В. Баранову по существу самих аналогий. Их несколько.
При этом он замечает: «Пространственное построение образа то же, что и в «Черном человеке». В этих стихах пространство есть, а где пространство у образа, который представляет, по мысли самого же В. Баранова, «два отпечатка на одном и том же листе фотобумаги»? Его-то как раз и нет. Образ замкнулся на «шее ноги». Уже нет емкости, которая всегда присутствовала в стихах Есенина даже в раннем имажинистском периоде, включая и «Пугачева». Вот примеры самого же Баранова:
У Есенина была очень разработанная архитектура образа. Он был всегда объемен и зрим. У него не было никакой нужды в экспозиционной строфе, по задаче — действительно, информационной, изменять своей образной системе вообще, а тем более после того, как он публично отказался от имажинизма и объявил о своем повороте к Пушкину. Утверждение, что поэт в 1925 году лишь завершил давно начатую поэму, как видим, ничего не доказывает. У В. Баранова есть еще пример из «Пугачева», который он считает важным в своих доказательствах.
После этой цитаты со многими курсивами оппонент В. Вдовина приходит к выводу: «Если допустимо сказать, что есть у трав ноги или ноги у крови (!), то почему поэт не мог сказать: «шея ноги»? Законно в свою очередь спросить, а почему мог, если все приведенные образы по своему смысловому значению однолинейны и элементарно понятны. Ноги трав? Весь этот образ в пределах наших обычных представлений. Еще обычнее то, что «не может она, как птица, оторваться от земли в синь». Здесь лишь один образ выходит за грань реальных представлений — это «вросли ногами крови в избы», но у него, по-моему, есть и другое толкование — не в смысле «ноги у крови», что было бы странным, а сама кровь — и есть ноги, которыми вросли в избы, подобно тому, как трава корнями врастает в землю. Потому-то и сказано следом: «Что нам первый ряд подкошенной травы?»
Статья В. Баранова меня привлекла как раз тем, что он обращается не только к букве стиха, но и к духу творчества С. Есенина. Подход единственно правильный в таком споре. К сожалению, торопливая посылка, что герой поэмы находится в состоянии не только болезни, но и душевного надлома, повела его за сомнительными доказательствами в имажинизм. Он даже привел пример, что в то время писали другие имажинисты. Другой оппонент В. Вдовина П. Юшин прав, когда утверждает, что «Черный человек» связан с циклом «Москва кабацкая», но только связаны они не временем, а последующим развитием темы. Поэма «Черный человек» — более поздняя реакция поэта на «Москву кабацкую», породившую черного двойника. Сам замысел мог родиться в то время, но выполнить его поэт мог лишь на более зрелом этапе, когда трагедия уже осознана.
Мне хочется «Черного человека» отделить от «Пугачева» не по временны́м мотивам, а по более существенным. Если бы «Черный человек» в какой-то редакции появился в то же время или вскоре после «Пугачева», то и тогда не было бы оснований искать текстовых связей между этими поэмами. Слишком у них разные задачи, а значит, были разными и эмоциональные накопления. В. Баранов утверждает, что «художественное мышление представляет собой сложное органическое единство. И следует больше внимания уделять тому, что я бы назвал взаимодействием смежных замыслов в творческой лаборатории писателя». Снова мысль очень интересная, но справедливая, на мой взгляд, лишь в одной части. Смежные замыслы наверняка влияют друг на друга в плане их осмысления, но чем больше они осмыслены, тем они обособленней, независимей в строительном материале. В идеале общие строительные блоки им противопоказаны. И те совпадения, которые заметил В. Баранов (в «Пугачеве»: «Золотою известкой над низеньким домом брызжет широкий и теплый месяц»; в «Черном человеке»: «Вся равнина покрыта сыпучей и мягкой известкой»), лишь доказывают мою мысль. Нужно было отдалиться от одного образа, даже забыть его, чтобы написать нечто похожее.
В споре о влиянии «Пугачева» на поэму «Черный человек» для его участников стало важным установить дату написания последней поэмы. Сторонники ранней даты опираются на свидетельство Мариенгофа, якобы слышавшего поэму сразу же после возвращения Есенина из-за границы, сторонники поздней — на Асеева, тоже слышавшего поэму незадолго до смерти поэта. Последнее свидетельство, подкрепленное и другими аргументами, для меня лично более приемлемо, ибо я всегда воспринимал поэму как итоговую, целиком вышедшую из лирики. Именно после «Москвы кабацкой» в стихах поэта последних лет мы найдем явные эмоциональные и тематические пересечения с поэмой, хотя бы в «Ответе» матери:
Разве в этих стихах не слышится та же трагическая нота, что и в поэме, но в «Черном человеке» она поставлена уже в более высоком философском и трагическом плане. В герое поэмы, как я уже однажды говорил, одновременно и Моцарт и Сальери, при этом Моцарт знает, что Сальери его отравил. Было бы непостижимо, чтобы такой сложный замысел мог быть осуществлен в простом ряду стихов «Москвы кабацкой» — и так, что текст поэмы потом мог потребовать лишь отдельные стилистические поправки, как полагают П. Юшин и В. Баранов. Нет, вышеприведенный пример говорит о том, что замысел вызрел и осуществился после многих самых лучших стихов последних двух лет жизни поэта.
Сравните звукопись стиха второй строфы приведенного мной примера со звукописью строфы из «Черного человека» — «Голова моя машет ушами...» Как он сознательно нагнетает звук «
Здесь, как и в «Ответе», принцип звуковой подготовки эмоционального взрыва тот же, но если в первом случае есть лишь намек на трагедию — все же писано матери! — то при вступлении в трагедию потребность в ее звуковой подготовке во много раз бо́льшая, ведь поэт трижды в нарастающем чувстве трагедийности повторяет подряд:
Если в первой половине строфы три «
Здесь еще только информация о том, что было многими ночами. Эмоциональный взрыв с троекратным повтором «Черный человек» обусловлен переходом к настоящему времени, к данной ночи, о которой предстоит рассказать. «Черный человек на кровать ко мне
Когда я занялся дискуссией о спорной букве есенинского стиха, у меня не было заведомого желания что-то доказывать. Мне нужно было сначала разобраться во всем самому, что я и попытался сделать. Не знаю, смогу ли я своим разбором убедить других, но себя я убедил в том, что вместо «