Я облокотился о высокую тумбу и закурил. Немного тошнило, и я обрадовался, когда Студент сказал, что пора в Университет, а то еще опоздаем на ланч с Гутманом (“Не бойтесь, я вас сразу же оставлю вдвоем”). Когда мы закончили подъем к Скале и, как накануне, пересели в электрокар, я спросил, какие еще расчеты он делал для Каматэра. Студент отвечал, что опять чушь полная получилась. При анализе текста “Послание Старейшин Северной Трети”, содержащего знаменитое “Перечисление Долгов” и написанного через 17 лет после Победы, оказалось, что ошибки были точно такие же, как и в текстах того времени, написанных в двух других Третях Города.
“Что же в этом удивительного?” — “А то,— Студент запарковал электрокар на площадке для почетных гостей Университета,— что именно эта Треть была по Договору отдана в полное и ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ пользование победителей, то есть ледов. Допустить, что за семнадцать лет леды настолько “керизировались”, что смогли сами написать десять тысяч слов текста почти без ошибок, значило бы допустить невероятное!” “Нет,— сказал я,— если Мальчик прав, то ничего невероятного нет. Убив всех ледов, КЕРЫ ПРОДОЛЖАЛИ ПИСАТЬ ЗА НИХ НА СВОЕМ ЯЗЫКЕ. Для возможного оправдания перед своим же потомством, если последнее решит на досуге позаниматься своей историей. Ха-ха, писать за ледов могло стать у керов “культурной привычкой”, как бы выразился Гутман”.
“Господи, Мойсеич,— радостно кричал Гутман,— наконец мы вдвоем! Ну не так уж вдвоем, как того бы хотелось, но за все нужно платить, а? Мы быстро поедим и пойдем гулять. Было бы, конечно, здорово, если бы кто-нибудь из аборигенов любезно согласился показать нам наиболее интересные экспонаты этого “живого музея раннего феодализма”, как называют Город некоторые наши историки. И уж совсем было бы здорово, если бы наш гид вовсе не знал русского, так что мы бы и наговорились вволю”.
Я представил Гутману Студента. Тот сказал несколько любезных фраз на английском и вежливо ретировался в бильярдную, а я повел Гутмана в профессорский бар, где мы и оставались, пока не прозвучал гонг к ланчу.
Все это время Студент тактично не показывался, а на ланче сидел за три столика от нас и был, казалось, целиком поглощен беседой с очень красивой темноволосой девушкой. Заканчивая рассказ о своей жизни в России, Гутман пожаловался на необходимость жить одновременно в трех измерениях — научном, личном и государственном.
“А кто же вас просит жить и в государственном? По-моему, и первых двух за глаза довольно”.— “Нет, Мойсеич, вам легко говорить. Я по природе — солдат. А солдат не может быть ГРАЖДАНИНОМ. Ученым, любовником, мужем, отцом — пожалуйста. Но если ты не гражданин, то тебе остается либо быть холопом, либо бунтовщиком. Такой я и есть — лживый холоп, изменяющий государству с наукой, и неверный муж, изменяющий жене с любовницей”.— “По-моему, пока это у вас совсем неплохо выходит. Да ведь и государство, которое само хочет быть обманутым, явление историческое: приходит и уходит”.— “Я сам раньше уйду”,— заключил Гутман, привыкший к тому, что его слово — последнее.
Разумеется, когда Студент с девушкой направились к выходу, Гутман остановил его как старого знакомого или студента, который однажды пришел к нему на семинар, но не решился заговорить с маэстро. Еще бы, Студент с восторгом поводит его и меня по Городу — на этот раз по Средней его Трети, чтобы и мне было интересно. Пока Студент вез нас вниз на электрокаре, а потом на машине в Среднюю Треть, огибая Город с востока, я в двух словах изложил Гутману проблему “начала Города”. Он был настроен несколько скептически (“Текстов мало — всего ничего”).
Но скоро мы позабыли обо всем на свете. Студент водил нас от одного квартала к другому. Необычные, чудныЂе, низкие — не выше трех этажей европей-
ской городской застройки начала века — дома. Низкие и широкие двери, окна чуждых нам пропорций и форм. Однотонность фасадов, неожиданно сменяющаяся многоцветностью в духе модерновских театральных декораций. Почти полное отсутствие на улицах машин и прохожих дополняло впечатление “красивой чужести” (по выражению Гутмана) Города. На улицах было совсем тихо — все звуки выплескивались из домов, словно вибрирующих от наполнявших их голосов.
Мы проходили по вымощенной синими и зелеными плитками Главной Площади Средней Трети, когда Гутман, поровнявшись со Студентом, спросил по-французски (английский он знал плохо): “Не могли бы вы мне объяснить, почему, несмотря на явное нежелание властей Города пускать сюда иностранцев, столько людей во всем мире стремится в Город?”
Студент остановился и хитро улыбнулся в мою сторону: “Помните, что сказал Бенджамин Франклин?” — “Франклин? Он, кажется, изобрел громоотвод”.— “Не только, Профессор, ему также принадлежит афоризм, что в мире есть только две определенные и неизбежные вещи: смерть и налоги. Так вот, в Городе НЕТ налогов. Ни для своих, ни для чужих”.— “А как у вас со смертью,— не удержался я,— тоже не как везде?” — “Со смертью у нас все в порядке. С нашей собственной, я имею в виду. Что же касается чужой, то, кажется, за последние девятьсот шестьдесят лет мы почти никого не убивали — во всяком случае, в коллективном порядке”.
“Чудеса! — воскликнул Гутман.— Так прямо и никого? А кстати, коллега, откуда у вас такой великолепный французский? Вы воспитывались во Франции или здесь, с французским гувернером?”
Студент не ответил. Мне показалось, будто он немного помрачнел. Желая устранить некоторую неловкость, возникшую, по-видимому, из-за непривычки Студента к вопросам, заданным в русской или индивидуально гутмановской манере, я объяснил Гутману, что, дескать, знать или не знать французский для Студента — не важно. Он своего рода князь и как таковой был, видимо, либо рожден с готовым французским, либо парапсихически обучен ему в младенчестве.
Гутман посмотрел на Студента несколько подозрительно, и я даже испугался, что он ему сейчас скажет что-нибудь свое, заветное, наподобие того, что его, Студента, жареный петух еще в жопу не клевал. Но я тут же успокоился, сообразив, что по-русски Студент все равно не поймет, а на французский такая специфически культурная идиома едва ли переводима.
“Нет,— твердо сказал Гутман,— вам просто фантастически повезло, что за последнее тысячелетие у вас не было ни войн, ни революций”.
Эта фраза, на мой взгляд, ничем не примечательная и вполне безобидная, произвела ошеломляющий эффект на Студента.
“Послушайте, Матвеич,— сказал я по-русски несколько заискивающе,— Студент только что продемонстрировал нам вашу же старую идею о том, что разные культуры могут понимать друг друга лишь при условии неполного понимания ими самих себя. Поэтому, чтобы понять Студента, нам, может быть, следовало бы несколько умерить наше собственное культурное самосознание. Ну, отказаться хотя бы от части нашего исторического опыта, что ли”.
Студент встал перед Гутманом и, холодно на него глядя, произнес высокомерным фальцетом: “У нас не было войн и революций не потому, что нам везло, а потому, что мы их НЕ УСТРАИВАЛИ, а у вас они были не потому, что вам не везло, а потому, что вы их УСТРАИВАЛИ. Везение здесь категорически ни при чем. Вот и все”.
“Я не оправдываю коллективное убийство невезением,— спокойно отвечал Гутман,— я только пытаюсь объяснить этот феномен в его связи с объективными историческими закономерностями и с субъективным пониманием этих закономерностей”.— “А что если ДЛЯ МЕНЯ убийство — вне истории, а его понимание — вне культуры?”
Тут мы заметили направляющегося к нам невысокого грузного человека в коричневом твидовом костюме и с огромным портфелем под мышкой. С ним была темноволосая девушка — та самая, с которой беседовал Студент во время ланча.
“Каматэр! — закричал Студент на всю улицу.— Когда же ты, черт подери, успел ее перехватить? Иди скорей сюда, я уже утомил Профессора и Гостя своими антикультурными выпадами, и вообще мы пропадаем без прекрасных молодых женщин”.
Каматэр низко поклонился Студенту, легким кивком поприветствовал нас с Гутманом и, едва коснувшись правой руки девушки, сказал ровным, низким голосом: “Ты, Тэн, вы, Профессор, и вы, Гость, это — Александра Юнг из Цюриха. Она собирается изучать историческую статистику, и я смиренно надеюсь, что Тэн соизволит принять участие в ее статистическом образовании”.
Гутман — я это ясно видел — был несколько ошарашен знаками почтения, которые Каматэр оказывал Студенту, возможно, даже принял их за шутку. Поэтому, когда Студент стал что-то быстро говорить Каматэру и девушке, я отвел Гутмана в сторону и, как мог, объяснил, что Каматэр принадлежит к роду, подчиненному роду Студента по феодальной иерархии Города. Ну, словом, в определенном смысле он — вассал Студента.
Гутман казался раздраженным, как человек, который получил не совсем то, что ожидал.
“Знаете, Мойсеич,— произнес он глубоким речитативом,— какого рожна вам еще надо?.. Вся эта история Города, и этот блестящий полуфеодал недоучка Студент! Больного ребенка бы пожалели! Да возьмите хотя бы НАШУ загадку со “Словом о полку Игореве”. Разве что ребенка в бреду там недоставало, а так — кто ее не разгадывал? И Мусин-Пушкин, и Зимин, и Масон, и Лихачев, и Якобсон, и ваш покорный слуга. При том, что источник все-таки налицо, в руках, подлинный-не-подлинный, а лежит, издан-переиздан. С комментариями, один умнее другого. А здесь что? Кто кого убил тысячу лет назад? Ну знаете, с такой совестью, как у вашего Студента, немцам бы пришлось уже давно всем повеситься, да и нам бы не помешало”.— “У вас уж больно узкий подход к убийству,— по-русски сказал Студент, вдруг непонятным образом оказавшийся перед нами.— Либо повесить кого-нибудь, либо самому повеситься”.
“Да у вас и русский?!” — изумился Гутман. Я тоже, признаться, опешил. Но Студент, перескочив на французский, продолжал: “Давайте расширим поле наших возможностей. Согласно последней гипотезе, выдвинутой молодым принцем по прозвищу Мальчик, наш Университет стоит на двух тысячах трупов убитых керами ледов. Я серьезно считаю, что в порядке объективного возмездия, так сказать, Университет должен провалиться в ту же расщелину, куда наши не обученные наукам предки сваливали трупы. По-моему, это будет гораздо внушительнее, чем всем нам вешаться”. “Нет,— сказал Каматэр,— ты как хочешь, Тэн, но Университет! Какие дьявольские силы нужно было привести в действие, чтобы три тысячи кретинов, из которых едва ли десять знали слово “портал”, выбили в этой скале новую гробницу Тутанхамона на деньги, отслюнявленные тремястами благодетелями Города, из которых ни один, я уверен, про Тутанхамона и не слыхивал”. “По-моему, у этого Города нет единого чувства архитектуры”,— невпопад заметила темноволосая девушка. “Ничего,— сказал Студент,— вот провалится Университет, тогда будет”. “Нет, Тэн,— почтительно возразил Каматэр.— Даже если ты сомневаешься, что есть что-то глубже, чем глубина истории, и что-то дальше, за пределами смерти, то и тогда...” “Ты для того и привел ее сюда, чтобы произнести перед ней эту идиотскую фразу?” — иронически перебил его Студент. “...то и тогда,— продолжил Каматэр,— тебя не покинет чувство, будто ты пешка, которой кто-то играет в отрицание или сомнение”. “Тогда, насколько я понимаю, этот КТО-ТО может выиграть или проиграть,— заключил Студент,— но тот, КЕМ играют, всегда только проигрывает”.
Когда наконец все всех проводили и со всеми простились — Гутман канул в дверях своего отеля, а Каматэр исчез вместе с темноволосой девушкой (“Она еще не знает, что она моя,— беспристрастно прокомментировал Студент,— так что пока пусть будет с профессором”),— и мы снова оказались вдвоем на безлюдной Главной Площади Средней Трети, Студент вспомнил, что забыл на факультете записную книжку со всеми выкладками. Все это чепуха, конечно, но поскольку он твердо уверен, что больше никогда там не появится, то, пожалуй, стоило бы ее взять. И если у меня есть желание последний раз — это, уж безусловно, последний — посмотреть на Скалу, то поехали вместе.
“Лифты ненавижу,— жаловался Студент.— И вообще неплохо было бы выпить. И прямо сейчас, пока мы не спустились в этот ад накопленной учености”. Лифт мягко сел на шестой, предпоследний этаж (на Скале счет этажей шел сверху вниз). Огромное окно, мертвенно освещавшее холл Факультета археографии, документалистики и культуро-статистики, выходило на широкую, высеченную в Скале площадку. Ранняя луна еще не взошла, и я с надеждой стал искать маленькую серебряную звездочку меж низких облаков.
После первых трех глотков я почувствовал прилив веселой наглости (по выражению Гутмана). Все — прекрасно, все — кончается, и, конечно, всякому намерению всякого нормального человека в этом Городе — крышка, если он свяжется с ним, Студентом. И не думаю, что я был вашей первой жертвой, милый Студент. Теперь же — сдаюсь на милость победителя и пью за неожиданные последствия нашей встречи! Но все же хотелось бы знать, что он думает о возможных последствиях всех этих наитий, догадок и соображений насчет мифического начала истории Города?
“Ах, мой милый Гость,— Студент широко развел руками,— если по Городу пойдет гулять миф, что Университет провалится в порядке возмездия, то это непременно отразится на акциях нашей крупнейшей страховой компании “Весь город”, вице-президентом которой является отец Мальчика. А если Университет действительно провалится — нет, такой радости я не переживу! — то компания разорится в пух и прах, и тогда...” — “Тогда вы мне позвоните, и я приеду”,— сказал я.
В наше время есть немало людей, которые знают все, о чем нужно знать. Все, что невозможно не знать, если твое дело — знать все. Бакар говорит, что они составляют около одной десятой процента всего человечества. Им противопоставлено все остальное человечество, которое практически вообще ничего не знает, ибо знать — не его дело. Но это противопоставление — еще одна иллюзия. И тем и другим вместе противостоит крошечное меньшинство тех (по Бакару, их не больше шести тысяч во всем мире), кто имеет СВОЕ знание. За ними нет будущего.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Древний Человек в Городе
Спираль — движение природы!
Спирально движутся народы.
Спирально носят огороды
Свои сезонные наряды.
Нужны наряды — и снаряды,
Нежны наяды — но и яды...
Александр Кондратов
Глава шестая. ИЗ РОДНЫХ КРАЕВ
Валька Якулов не был евреем. Ранней весной 198... года он сделал доклад на Комиссии древних культурных связей на Дворцовой набережной на тему: “Древний человек в городе — опыт исследования древнейшей ледской цивилизации”. Проблема в ее простейшем изложении состояла в следующем. Где-то между 27-м и 26-м столетиями до нашей эры с верховьев реки Оредо вниз к морю спустился народ, называемый леды. Не доходя пятнадцати километров до моря, они лавиной захлестнули вознесшийся высоко над побережьем Город, возможно, избрав его местом своего последнего бивуака. У Города была одна особенность, сыгравшая огромную роль в его истории и в истории его последующего изучения шестью поколениями археологов: он изначально, чуть ли не с первобытности, строился исключительно из камня жившими в устье Оредо керами. У завоевателей ледов тоже была одна особенность: они принесли с собой клинописное письмо, возможно, первое в мировой истории, и оставили нам две огромные стелы с подробным описанием завоевания Города и непосредственно следующих за ним событий. Очевидно, что завоевателей было намного больше, чем завоеванных. Однако последние не были ни уничтожены, ни даже культурно и лингвистически подавлены, что явствует из довольно большого количества двуязычных надписей (у керов не было своей письменности, и они заимствовали клинопись ледов), благодаря чему — поскольку керский язык дошел до наших дней — оказалось возможным расшифровать клинопись ледов и изучить древнейший ледский язык. Сосуществование двух языков прослеживается до 2311-го (или 2297-го, если исходить из другой датировки) года до нашей эры, когда двуязычные надписи резко обрываются. С этой даты вся эпиграфика — только на керском (в ледской клинописи): ни одного ледского слова, ни имени, ни упоминания о ледах ни на победных стелах, ни на глиняных табличках, ни, позднее, на грифельных дощечках. И так на протяжении всей более чем четырехтысячелетней истории Города, вплоть до начала ХIХ века, когда археологи заинтересовались этим весьма трудно объяснимым феноменом исторического “обрыва”. Вся надежда была на лингвистов.
Валька не был лингвистом и всю жизнь мечтал о свободе. Разумеется, он превосходно знал шумерский, аккадский и древнеегипетский, не говоря уже о венгерском и исландском. Но язык был для него не системой, не замкнутым целым, а, как он сам выражался, “сборищем разных отдельных вещей и фактов, волею случая превратившихся в слова, грамматические формы и синтаксические конструкции”. А его мечте о свободе немало помогло то обстоятельство, что он был круглым сиротой. С двух лет его воспитывала двоюродная тетка.
Но вернемся к докладу. Спросим попросту: кто потерял свой язык и принял другой, керский? Леды. Из чего неизбежно следует, что леды столкнулись с какой-то ПРОБЛЕМОЙ, решить которую можно было только двумя способами: либо полностью перейдя на другой язык, либо подвергнувшись полному уничтожению (если, конечно, исключить версию коллективного самоуничтожения). Последнее, однако, устраняет всякую проблематичность: ведь если тебя, друг, убили, то ни о каких ТВОИХ проблемах разговора больше не будет — проблемы будут у убившего. Совершив в своем мышлении этот первый таинственный шаг (Валька, как и я, большой любитель таинственности), он уже поднял ногу, чтобы совершить второй, когда ему в голову пришла очень простая мысль: а почему, собственно, принудительное “или... или”, этот вечный бинарный кретинизм? Взять хотя бы Горького. Умный, кажется, был человек, а какую чушь сказал: если враг не сдается, его уничтожают. Не постиг всей своей народной смекалкой, что все как раз наоборот: враг сдается, и его уничтожают. Так вот, ледский язык исчез, и это — факт. Однако факт, никак не исключающий того, что кто-то кого-то еще и уничтожил. Но — кто кого?
Валька недолго стоял на одной ноге. Четкая мысль, взывающая к таинственности, немедленно нашла свою формулировку: в этом районе древнего мира никому невозможно было умереть или быть убитым, чтобы над ним не были совершены определенные погребальные обряды. Валька знал, что изначально, то есть до исчезновения ледского языка, эти обряды у керов и ледов были РАЗНЫЕ. Но потом вдруг перестали таковыми быть, когда леды перешли на керский погребальный обряд. Почему? Керы хоронили своих покойников у себя же в домах, глубоко под полом, в кожаных мешках. Леды (до загадочного “обрыва” своей истории) сжигали трупы, выбирали фрагменты костей и хранили их в маленьких берестяных торбочках, в которые обязательно вкладывались рулончики пергамента с именами покойного и того ледского владыки, в чье правление покойник жил. Бездна таких торбочек хранилась в разных музеях мира, не говоря уже о Городе. Их чтение не представляло особой трудности для специалистов, так же как и их примерная датировка (по правителям). Валька сам их прочел не меньше сотни и незадолго до своего доклада опубликовал о них большую статью, немедленно перепечатанную археологическим журналом Города.
Две недели Валька ходил женихом. Пока не начал думать об исчезновении ледского языка в связи со своим злосчастным докладом. Но второй шаг был сделан, вопрос: кто кого (или себя) убил? — задан, когда совсем неожиданно пришел пакет с идеально сделанными фотографиями еще двухсотсорока погребальных рулончиков и приложенным к ним письмом от Вебстера.
Вебстер был американец с английским воспитанием, полвека проживший в Городе и оставшийся там навсегда после выхода в отставку (он был консулом). “...А теперь попробуйте расшифровать эти двадцать дюжин рулончиков, которые я специально отобрал, прочтя вашу статью,— полусаркастически, полуодобрительно писал Вебстер,— и сами увидите, что ничего не получится. Нет, не хочу вас обезнадеживать, но и не хочу вас слишком уж обнадеживать. В рулончиках — прекрасно нарисованные ледские пиктограммы, значение которых вам отлично известно. А пытаешься понять — слов таких нет, полная абракадабра. Один подающий надежды американец из Беркли чуть с ума не сошел. На всех углах жалуется шепотом (Город ведь все-таки!), что его специально (!) обманывают, подсовывая ему подделанные (!) рулончики. Да таких-то НЕЧИТАЕМЫХ, скажем так, поздних рулончиков тысяч двадцать наберется! И не странно ли, что все они (все двадцать тысяч!) относятся к одному и тому же времени — ко времени исторического обрыва?! Мне сейчас недосуг ими заниматься. Вы, однако, попробуйте. Разгадка, мне думается, “где-то налево за углом”. Перечитайте мое письмо раз двадцать. Возможно, тогда у вас появится еще одна мысль...”
Когда Валька перечитал письмо двадцать раз (он был великий буквалист), у него появилась “еще одна мысль”. Это и был третий шаг к разгадке ледской тайны, сделанный, благодаря намеку Вебстера. В крайне сжатом виде это можно изложить так:
Первое. По существу американец был прав, жалуясь на то, что его “специально обманывают”. Намерение обмануть здесь, безусловно, имелось. Он только напрасно принял это на свой счет. Обмануть хотели не его.
Второе. “Разгадка где-то за углом налево”.— Здесь Вебстер не мог выразиться яснее. Ледская клинопись читается справа налево, а “угол”, то есть знак “Г”, служит для отделения одного слова от другого. Здесь же слева от единственного слова, обозначающего имя умершего, то есть за углом, никакого другого слова не было. А поскольку клинописная строка в погребальных ледских рулончиках всегда начиналась с имени умершего, после которого шло имя ледского правителя, то было очевидно, что в этих особых, “нечитаемых” рулончиках имя правителя отсутствовало.
Третье и самое главное. “Абракадабра” означает набор букв или звуков, не имеющий смысла в их ОБЫЧНОМ прочтении или слушании. Свои имена в погребальных рулончиках леды записывали пиктографически, где отдельная пиктограмма изображала какое-то слово-понятие. Керские же имена в керских надписях передавались теми же ледскими пиктограммами, но употреблявшимися в качестве ФОНЕТИЧЕСКИХ знаков, а именно, совсем уж попросту,— пиктограмма, обозначавшая целое ледское слово, стала обозначать у керов один звук или звукосочетание керского языка.
И тут Валька выдвинул совсем уже фантастическое предположение, что по каким-то, пока непонятным ему причинам леды вдруг, ни с того ни с сего, стали хоронить керов по своему обряду (чтобы самим же вскоре от него и отказаться, перейдя на обряд керов?!), вкладывая фрагменты их костей в торбочки с пергаментными рулончиками. Ледские писцы, которые писали имена покойных керов в этих “нечитаемых” погребальных рулончиках (напоминаем, что у керов никаких рулончиков в погребальном обряде не было), должны были бы проделать следующую довольно сложную операцию: во-первых, найти нарицательное керское слово, соответствующее личному имени покойного (если таковое имеется), во-вторых, перевести его словом ледского языка (если опять же таковое слово в ледском имеется), в-третьих, найти ледскую пиктограмму, обозначающую данное ледское слово, и, в-четвертых, записать ею имя покойного кера.
Валька, поставив себя на место ледского писца, начал с простого примера: итак, имя покойного кера — Муро. Нарицательный смысл “му” — “гора”, “ро” — керский предлог “у”. По-ледски же “гора” — “лу”, а предлога “у” в ледском вообще нет, хотя примерно ему может соответствовать частица “лэ”, означающая “вблизи”. Тогда Муро будет записываться двумя пиктограммами: основной пиктограммой, обозначающей “лу”, или “гору”, и слева от нее маленькой пиктограммой — стрелочкой, обозначающей “вблизи”. Таким образом, по-ледски имя кера будет не Муро, а Лулэ (но это вовсе не значит, что в ледском языке действительно было слово “лулэ” — “рядом с горой”, в каковом случае мы и получаем вебстеровскую абракадабру). Нарисовав пиктограмму, Валька победно отложил карандаш. Предположив это, Валька проделал адски трудную ОБРАТНУЮ операцию: стал расшифровывать буквальный смысл ледских пиктограмм и подыскивать соответствующие им керские слова, надеясь, что они же окажутся и керскими именами. Они ими оказались.
Но оказалось и другое. Путем огромных затрат, “как материальных, так и моральных” (я цитирую Вальку), он раздобыл копии ВСЕХ обзоров и описаний древнейших ледских и керских захоронений. Два месяца пошли на статистический анализ, единственным выводом из которого было: вопреки установившемуся в науке мнению, ледов оказалось просто очень мало. По крайней мере в четыре раза меньше, чем керов.
Вот маленькая, аккуратно изданная книжка Мунро Мэнема “Керская цивилизация”. Первая страница предисловия:
“Черной стаей упали стервятники леды на Город. Они не разрушили его дворцов и храмов, не нарушили его уклада жизни. Напротив, переняв обычаи и нравы побежденных, они терпеливо — о, каким нечеловеческим должно было быть их терпение! — четверть тысячелетия ждали своего часа. Часа, когда уже давно проникнув во все поры чужеродной им стихии и превзойдя ее разросшейся массой своей биологической материи, они уничтожили, легко и безопасно, как ребенка во сне, этот маленький народ строительных гениев. Сейчас, когда...”
“Придет и мой час гибели и позора”,— подумал Валька и забросил книжку за шкаф.
“Итак,— перешел Валька к заключительной части доклада,— установив на основании описанного выше материала среднюю статистику ледской смертности и экстраполировав результаты на, к сожалению, весьма скудный керский материал — разумеется, с учетом данных иммуногенетики, согласно которым леды обладали феноменальной устойчивостью к чуме и крайней неустойчивостью к детским молочным отравлениям,— было нетрудно подсчитать, что в конце ХХIV века до нашей эры ледов было около шести тысяч, а керов около двадцати пяти тысяч, плюс-минус пятнадцать процентов. По-видимому, керы могли быть уничтожены в одну ночь путем хорошо организованного верхушечного заговора ледской племенной знати и жречества. В одну ночь — назовем ее, по аналогии с Варфоломеевской, ночью Убануни, ледского бога торговли и деторождения,— керы перестали существовать. (Ну и чего ж тут такого особенного? — добавлю я, задним числом, конечно. Валькины отец, мать и дед вместе с еще сорока тысячами жителей прекрасного северного города дворцов и каналов тоже были уничтожены в октябре 1937-го и, может быть, тоже в одну ночь.) Я думаю, что потом они много дней жгли их трупы и складывали мощи в погребальные торбочки с рулончиками пергамента, содержавшими имена убитых. Но без имен правителей, чтобы не делать их причастными к преступлению в глазах бога Убануни. Совершая над керами СВОЙ погребальный обряд, они тем самым превращали их в СВОИХ, лишая возможности посмертного мщения. Но, заметьте, это был ПОСЛЕДНИЙ совершенный ими ледский обряд, так как, превратив керов в своих, они тут же — я не преувеличиваю — превратили себя в керов, полностью приняв их пантеон, культ и язык. Последнее, я думаю, потребовало не более полутора поколений. Но, разумеется, они не стали уничтожать свое прошлое — ведь этим они бы нанесли непоправимый вред своим умершим. Так что, слава Богу, остались в целости и погребальные торбочки, и стелы, и даже некоторые юридические, податные и дарственные документы”.
Валька перевел дыхание, вытер большим носовым платком пот со лба, нежно улыбнулся сидевшей в первом ряду Катьке, потом комически-беспомощно развел руками и совсем тихо сказал: “В этом я вижу какое-то чисто биологическое решение, удовлетворение, ну, скажем, какой-то генетической нужды в ИЗМЕНЕНИИ самих себя, какового никакими другими способами они бы не достигли. Леды думали о своем “другом будущем”, так сказать, которое началось с момента этой страшной резни. Биология не заботится о прошлом: ни уничтожает его, ни восстанавливает. И то и другое — дело культуры, а культуру-то леды и решили сменить. Значит, называющие себя керами нынешние обитатели Города являются потомками ледов, уничтоживших всех керов примерно четыре тысячи триста лет назад”.
“Последняя фраза — категорически лишняя,— сказал Игорь Михайлович Дьяконов (как показали дальнейшие события, старик был прав, можно даже сказать, категорически прав!).— Да и вообще, как вы, Валентин Иванович, можете объяснить, почему ледские писцы, педанты и аккуратисты, не вычистили из нового керского обихода те последние четыре процента своих слов?” “Слишком долго жили в двуязычии,— объяснил Валька.— Могли и спутать, что свое, что чужое. Кроме того, они ведь не были лингвистами, Игорь Михайлович”. На что Вячеслав Всеволодович Иванов заметил, что задача полного перехода с ледского на керский могла бы быть выполнена двуязычной ледской элитой.
Когда после доклада все спешили к Юрию Ефимовичу Борщевскому, чтобы триумфально отметить “годовщину Убанунской ночи”, тибетолог Юрий Михайлович Парфионович произнес свое заключительное суждение, но не о докладе, а о докладчике. “Все-таки странно, что ты не еврей,— сказал он Вальке.— Ведь весь набор налицо — генеалогия уничтожения, личный опыт самоуничтожения и, главное, попытка — жульническая, конечно, но у евреев это всегда так,— исследования чужого уничтожения как своего, как если бы им и своего было мало”. “Юрочка,— взмолился Валька,— у меня же все наоборот. Евреи всегда — пришлое меньшинство, и их бьет местное большинство, а здесь пришлая верхушка вырезает своих местных подданных”. “Исторически, может быть, это и так, но непохоже на правду”,— заметил Парфионович. “Ты, Юра, плохо знаешь историю,— серьезно возразил Парфионовичу Владамир Аронович Лившиц.— Без евреев история невозможна, а без правды — вполне”.
Вернувшись из Города в Лондон, я позвонил Вальке и довольно подробно изложил ему свои впечатления от тамошних людей, разговоров и улиц, не забыв при этом упомянуть об “открытии” Мальчика и комментариях Студента и других удивительных персонажей, а также о веселом предсказании Студентом грядущей гибели Университета. Сравнив обе версии, официальную и Мальчика, я заключил: “Смотри, Валечка, ведь обе эти версии не могут иметь никакого отношения к теме твоего доклада! Ты ведь говорил о том, что произошло четыре тысячи триста лет назад, а они относятся к событиям совсем недавнего прошлого — меньше тысячи лет назад, да? Но не странно ли, что во всех трех леды теряют свой язык, хотя в официальной это происходит по обоюдному согласию, в версии Мальчика вследствие уничтожения ледов керами, а в твоей по причине уничтожения ледами керов и последующего превращения себя в них. Не говоря уже о том, что в официальной версии у ледов не было письменности, а у керов она была, в твоей же — наоборот, в то время как сон или наитие Мальчика вообще это упускают. Знаешь, от этого можно легко сойти с ума, если захочешь”.
“Да,— послушно согласился Валька,— я бы мог сойти с ума, но не хочу. Не знаю, провалится там Университет или нет, но я-то, безусловно, проваливаюсь. Через две недели после опубликования моего доклада посланник Города в Москве заявил резкий протест против “оскорбления национального достоинства Города” и назвал меня “псевдоисториком, облекшим грязную клевету в покровы объективного историзма”. Теперь ставится вопрос о моем увольнении из института. Но ты ведь знаешь, я по первой профессии криминалист-графолог. Проживу как-нибудь, пока все уляжется. Да черт с ним, со всем этим! Пока решил немного позаниматься древнеперсидским. Дьяконов считает это “категорически необходимым”. Ну а ты что?” “Да я ничего...— начал я, но вдруг вспомнил то, что шипом застряло в памяти.— Валя! — закричал я.— Откуда взялся Древний Человек в названии твоего доклада? Не метафора ли это личного свидетельствования о событиях, без которого нет истории?” “Не знаю,— отвечал Валька,— ты первый, кто меня об этом спросил. Я убрал Древнего Человека из названия доклада, когда послал его для публикации”.
Разумеется, такой ответ никого бы не мог удовлетворить. Но за ним было что-то еще, по судьбе или по случаю попавшее в голову полусумасшедшего Вальки, но им самим не замеченное.
Валька позвонил через два года и шестнадцать дней после этого разговора. “Съездил бы ты в Город”,— были его первые слова. “А это зачем?” — “А ни зачем. Просто я тебя прошу. И не отговаривайся, что нет денег. Нет денег — это состояние сознания”. “Хорошо,— я проявил максимум уступчивости,— но что я там буду делать?” — “Это — не твое дело. Просто явишься и предоставишь себя в распоряжение истории”.— “Чьей истории?” — “История — ничья, Сашенька. Это ты — ее, а не она — твоя. Вот телефон Вебстера. Он ждет твоего звонка и хочет тебя видеть. Так что о ночлеге не заботься. Не лети самолетом. Только поезд. Ты увидишь совсем другой Город”.
Мне не пришлось увидеть “совсем другой Город”. Через месяц после разговора с Валькой и звонка Вебстеру последний мне сообщил телеграммой, что ввиду неожиданно изменившихся обстоятельств он отменяет свое приглашение мне и приглашает вместо меня моего друга (и хорошего приятеля Вальки) англо-американского русского Августа В. из-за крайней нужды в геодезической компетенции последнего. Затем последовала серия разговоров, моих с Августом, Августа с Валькой и моих с тем же Валькой. Мы с Валькой его уговорили.
Он приехал в Город ровно через два с четвертью года после меня. Он до сих пор не знает — жалеть ему об этом или нет.
Глава седьмая. ОН
Он стоял на площадке, выложенной цветными каменными плитками, перед входом в отель “Таверна”, куда за час до того приехал прямо с вокзала и теперь решал, где бы ему поужинать.
Пока исполнение задуманного — не им или, во всяком случае, не только им — шло безупречно. Слишком безупречно. Стрела моста — над врезанным в гранитное плато ущельем, по дну которого темно-серая змея, река Оредо, плавно извиваясь, катилась к сине-зеленому морю. Стрела поезда после двухминутной задержки в Предмостье для проверки документов за шесть минут донесла его до Вокзала. Игрушечный электрокар еще за шесть минут примчал его к отелю “Таверна”, где был заказан номер.
На журнальном столике лежало письмо от Вебстера с извинением, что тот не мог его встретить из-за необходимости быть в это время в другом месте. Он вернется через два дня и надеется, что за это время Август посмотрит восточную часть Города и главное — Новую Эстакаду. “Ума не приложу,— писал Вебстер,— отчего она называется новой, когда никакой другой эстакады в Городе, кажется, никогда не было и вообще в этой части Города вряд ли найдется
более древнее сооружение”. Еще он сообщал, что, вернувшись, поместит Августа в свой городской дом, где они будут обсуждать их будущую совместную работу о протокерских влияниях в формировании ранней цивилизации Города. (Уж не сошел ли он с ума? Или я? Нет.) И дальше: “Валентин Иванович рекомендовал Вас как человека, который, хотя и не являясь историком и даже отрицая историю, сможет именно благодаря этому (чему?) оказаться бесценным участником нашего начинания”. Бессмыслица полная, но где же все-таки поужинать? Или сначала выпить немного здесь же, в отеле?
“Нет, нет, никого не слушайте, если действительно интересуетесь нашей историей! И держитесь подальше от этих умников из Северной Трети, всех этих переученных профессоров и недоучившихся аристократов! — Бармен говорил с радостным раздражением любителя, жаждущего запоздалого признания от профессионала из другой области. — Очень хорошо, что вы не историк. Кто теперь будет этих козлов слушать? Леды? Да их и не было никогда! Их просто выдумали, чтобы ссылаться на них, когда не хочешь говорить о самом себе. Я вот недавно прочел маленькую книжку о евреях. Вы знаете, кто такие евреи? Уверяю вас, на самом деле их нет. Как нет и ледов. И те и другие выдуманы для сведения концов с концами. Так вот, повторяю, Город никогда не владел прибрежной полосой, никогда. Вы даже можете услышать, что он и не нуждался в выходе к морю — и в этом мнении есть свой резон, уверяю вас. При всей его близости к бухте — двенадцать километров пологого спуска вниз от городской границы, но по вполне приличной дороге, построенной три тысячи лет назад,— Город по своей природе совсем не прибрежное место. Подумайте, Город, где в ясную погоду с крыш и балконов видны белые барашки прибоя, чужд всему морскому. Здесь даже устриц и кальмаров не особенно любят. Кстати, взгляните на меню: жареная свиная грудинка в устричном соусе. Но это — исключение, и притом божественно вкусное, уверяю вас”.
Он несколько устал от воодушевления бармена, но тот просил не искать ужина на стороне, и Август решил — до еды оставалось еще часа полтора — медленно прогуляться к Вокзальной площади. Выпитая водка странным образом погасила голод. Второй стаканчик он уже пил в вокзальном ресторане, сидя перед огромным раскрытым окном с видом на улетающую стрелу железнодорожного моста.
Когда он поднялся, чтобы вернуться в отель, неожиданно появившийся официант с телефоном в руке протянул ему трубку: “Вам звонок, сэр”. — “Мне?! Но откуда вы знаете, КТО я?!” — “Вы Август, сэр?” — “Безусловно”.— “Тогда возьмите трубку”. “Слушай внимательно,— начал Валька,— и, если можно, не задавай кретинских вопросов. Когда увидишь Вебстера, тоже постарайся их не задавать. Вернемся к нашему последнему разговору. Слушай. Когда мы думаем об истории или, скажем точнее, об одном историческом событии, то думаем о нем только в отношении времени. То есть как о том, чего не было ни до, ни после того, как оно случилось. Что же касается пространства этого события, то оно всегда определено, будь то мир, Европа, Город или какое угодно другое место. Теперь постараемся себе представить, что какое-то историческое событие происходит не во всем своем географическом пространстве, а только в каких-то ТОЧ-
КАХ. Что это за точки?” — “Такими точками могут быть только ОТДЕЛЬНЫЕ СОЗНАНИЯ, Валя, но этот разговор тебя разорит”.— “Без этих точек все пространство истории превращается в белое пятно, место, где ничего не произошло”. “Понятно,— решился Август, — ты — одна из таких точек, Мальчик — другая и так далее”. — “Не забудь себя! — засмеялся Валька (Августу не понравился его смех). — Ты слишком засиделся в своем благоразумном Лондоне, не пора ли размяться (он, по-видимому, уже забыл, что Август — в Городе, и по его же просьбе)”. — “Каждый из моих друзей упорно хочет, чтобы я сошел с ума его образом, отказывая мне в праве на индивидуальное сумасшествие. Ладно, я готов попробовать твой, но пока позволь мне насладиться еще неведомым мне Городом. А как приедет Вебстер, послушаем, что он скажет. Пока, Валька”.
“У нас в Городе,— официант отсчитал сдачу и небрежно кивнул в знак благодарности за чаевые,— телефонная станция почти немедленно найдет человека, даже если звонящему неизвестно, где тот в данный момент находится. Для этого есть несколько способов”.— “О Господи! А есть ли у того несчастного, КОМУ звонят, хотя бы один способ не быть найденным?” — “Безусловно, сэр. Я же спросил вас, не Август ли вы? Если бы вы сказали, что нет, я бы тут же унес телефон”.
Рано проснувшись и желая любой ценой избежать встречи с барменом-историком (как в возможном будущем — с официантом-сыщиком), он, не позавтракав, выскользнул из отеля и, резко свернув направо от Вокзальной улицы (карта была заранее выучена еще в Лондоне), быстро сбежал по ступеням Парадного спуска (74 ступени) и потом, свернув налево и пройдя еще метров сто, оказался на Нижней Площадке Покинутого Бастиона. Когда-то здесь проходила граница Города.
Чисто вымытые фасады двух совершенно одинаковых, низких, в два этажа, прямоугольных зданий с восемью окнами-иллюминаторами каждый. Две черного дуба массивные двери в рамках завершенных капителями колонн с квадратным сечением. Тишина. Он знал, что сегодня выходной и немногочисленные жители этой, по-видимому, старейшей части Города еще и не помышляют о том, чтобы куда-нибудь отправиться. Между домами узкий проход, где, наверное, должны стоять мусорные баки, но восходящее солнце било ему в глаза (фасад был обращен к западу), и проход казался черной щелью. Он уже направлялся влево, чтобы, обойдя площадку с севера, спуститься в центр Южного Города, когда увидел, что в проходе между домами нет никаких мусорных баков, что он, безусловно, ведет вверх и если не приведет его к двери частного дома или не окажется тупиком, то может в конце концов вывести на Верхнюю Площадку Покинутого Бастиона. Легкая зарешеченная калитка была приоткрыта, и Август начал свое восхождение, удивляясь крутизне подъема и отсутствию ступенек. Глухие стены домов (как мог он не увидеть их, стоя на Нижней Площадке?) с обеих сторон стискивали узкий проход и оставляли наверху лишь узкую серо-голубую ленту утреннего неба. Подъем оказался далеко не прямым, и, когда в проходе потемнело, он понял, что сильно отклонился влево, на север, то есть в сторону, противоположную цели его прогулки, Южному Городу. Посмотрев на часы, он увидел, что поднимается уже семнадцать минут (следить за собой во времени было привычкой всей его жизни). Потом был резкий поворот направо. Высокие стены домов кончились, уступив место низким, не более чем в два метра, стенам садов или дворов, сложенным из длинных узких красных кирпичей, за которыми ничего не было видно.
На сорок седьмой минуте пути он сделал геодезическое предположение, что этот подъем представляет собой так называемый “полулабиринт Жанлеве”, имитирующий запутанную горную тропинку на полой полусфере (потом он мне это долго объяснял, но я ничего не понял). Иначе он должен был бы уже давно свалиться с крутого берега реки Оредо, до которого по прямой было не более двух километров. Но тут опять — высокие стены и наконец ступеньки. Сорок девять ступенек, и он оказался на квадратной площадке с большим вязом посередине, с трех сторон обнесенной невысокой каменной оградой, а с четвертой отделенной от остального пространства длинным одноэтажным домом с одной дверью и восемью колоннами на фасаде.
Нет, нет, я — человек времяпрепровождения, а не дела. Я — не стрела, пущенная в цель, и не камень, брошенный в воду. Август тоже — не стрела и не камень, но, и летя и падая, он предпочел бы знать, где и когда это с ним происходит. Поэтому, увидев выходящего из дверей дома грузного человека в бархатной академической шапочке и темно-зеленом плаще, он извлек из своей памяти два десятка керских слов и, поклонившись, спросил, прав ли он в своем предположении, что это Верхняя Площадка Покинутого Бастиона? “Нет, не правы,— ответил человек по-французски,— как, я думаю, и в некоторых других ваших предположениях”.— “Но позвольте, мсье, я же поднимался сюда с Нижней Площадки и за все время подъема не увидел ни одного ответвления, ни даже двери, калитки или окна, через которые живое существо могло бы выбрать себе другую дорогу?”
“В вашем французском я слышу отзвуки двух географически противоположных диалектов, пиренейского и льежского. Что касается площадок и бастионов, о которых вы говорите, то ни о чем подобном я не имею ни малейшего представления, так же как и о способе вашего проникновения на территорию имения без всякого на то права или разрешения”. “Способе! — вскричал Август.— Так вот же ведущие сюда ступеньки, которыми завершается подъем от Нижней Площадки!” — “Где эти ступеньки, мсье?”
Август застыл с вытянутой рукой. Никакого входа на площадку он не увидел. Была сплошная стена, а за ней два обращенных к площадке торцами дома, между задними стенами которых — в этом он был совершенно уверен — шли ступеньки, приведшие его сюда.
“Заметьте, мсье,— бесстрастно продолжал грузный человек,— КАК вы сюда проникли — прошли по дну Оредо ныром, пролетели над ущельем или прокрались подземным ходом,— меня нисколько не интересует. Скорее могло бы представлять некоторый интерес, как вы будете отсюда выбираться, если, конечно, вас это заботит”. “Пока нет,— сказал Август,— пока я бы хотел чашечку кофе, если мне будет позволено просить о такой любезности, но только если это никак не потревожит владельцев имения, на территорию которого я столь неосмотрительно вторгся”. “Владельцы имения давно спят в своих гробах”,— сказал грузный человек, игнорируя вопрос о кофе. “Давно? Как давно? До или после уничтожения керов ледами? Кстати, как ВЫ думаете, каким именно образом леды убили керов? Вы случайно не видели это своими глазами?” “Что касается кофе,— продолжал грузный человек, игнорируя вопрос об уничтожении керов,— то, я полагаю, нам его не придется долго ждать”. И, резко повернувшись, он вошел в дом, оставив дверь открытой.
Теперь грузный человек сидел в низком резном кресле с изогнутой спинкой и подлокотниками. Август стоял перед ним с чашкой в руке, выставив вперед левую ногу, как боец перед началом схватки. Немного поодаль, на низкой софе, покрытой клетчатым пледом, сидела, подобрав ноги, темноволосая молодая женщина, которую грузный человек представил как Александру Юнг из Цюриха. Августа он ей вообще никак не представил, как не представился сам ему. Август говорил по-английски тоном, решительно исключающим, что его перебьют или зададут вопрос.
“Нет,— говорил он,— нет нужды изображать всю ситуацию, как если бы она была кем-то для меня специально подстроена, например, вами, Вебстер. Но также не вижу никакой необходимости относить ее целиком за счет моей нетерпеливости или опрометчивости. Я постараюсь держаться средней линии. Меня не интересует причинность событий или ситуаций, только их последовательность. Оттого я почти сразу сообразил, кто вы. А это уже — половина истории. И если вы не захотите отвечать на мои прямые вопросы об истории Города, ради ответов на которые я сюда приехал по вашему же приглашению, то у меня есть другие. Точнее, один вопрос, относящийся к факту, перед значимостью которого бледнеет история ледов и керов да и вся история вообще. Я говорю...”
Не дожидаясь конца его фразы, Вебстер вышел из комнаты.
“Садитесь, пожалуйста,— сказала Александра, принимая от него чашку.— Я вам налью еще кофе”. Она склонилась над кофейным столиком, и упавшие волосы почти закрыли лицо. Он с удовольствием смотрел, как одним коротким движением она наполнила чашку темно-шоколадным мокко, бросила туда комок желтого сахара, брызнула полрюмки рома на маслянистую поверхность утреннего напитка, придвинула столик к Августу, села с ним рядом и зажгла неизвестно как появившуюся у нее в губах сигарету. “Вы долго этому учились?” — спросил он. “Чему?” — “А вот так, все делать тремя жестами в три секунды”. “Нет,— она засмеялась,— я просто ненавижу тратить время на подготовку к получению удовольствия”. — “Какое же удовольствие вы так спешите получить в настоящий момент?” — “Просто сидеть с вами, вас видеть и слышать”. “Я удивлен скромности ваших желаний.— Он улыбнулся.— Последняя женщина, любовником которой я был, говорила, что много бы дала, чтобы меня не видеть и не слышать”.
Александра встала, чтобы налить себе кофе, но, словно неожиданно передумав, наклонилась к Августу и сильно поцеловала его в губы. Потом, резко выпрямившись, глубоко затянулась сигаретой и уже занялась кофейником, когда появившийся совсем не из той двери, за которой он только что исчез, Вебстер, широко разведя руками в золотых перстнях, сказал, что, видимо, его Александра (так он выразился) не пребывала в праздном безделии даже то короткое время, когда он отсутствовал.
“Скорость, с которой фрейлейн Александра живет и движется, не оставляет никакой надежды ее когда-либо догнать, по крайней мере у такого пожилого и склонного к рефлексии одиночки, как я”,— отпарировал Август. “Ни у кого не оставляет,— мрачно заметил Вебстер.— Она — спринтер, обгоняющий звук стартового пистолета. Но что при этом она делает? — спросил он как бы у самого себя.— Спит, соблазняет мужчин и читает. Больше ничего, если не говорить о редких “приступах возбуждения”, когда она ходит по Городу часами, иногда сутками. Ну, пора! — грубо оборвал он себя.— Пошли, я вас выведу с другой стороны”.
“Надеюсь, что фрейлейн Александра разрешит мне сопутствовать ей хотя бы в одном из перечисленных выше занятий”,— сказал Август, раскланиваясь.
Вебстер повел его по низкому широкому коридору. Он не помнил, сколько они шли, пока коридор не закончился белой стеной с маленькой, едва выделявшейся на ее фоне дверцей. Вебстер вставил ключ в микроскопический черный глазок замочной скважины, сильно пригнул голову Августу, чтобы тот мог кое-как пройти под очень низкой притолокой (дверца открывалась наружу), и Август оказался... на широкой улице. Такой широкой, каких он, пожалуй, не видел. Мимо, со свистом разрезая воздух, неслись автомашины. “Осторожнее! — крикнул Вебстер, стоя по ту сторону порога.— Здесь нет ограничения скорости.
И нет переходов. Да они вам и не понадобятся. Идите налево по тротуару до первого спуска, и через десять минут вы — в Южном Городе”. “Что? — изумился Август.— Он же гораздо дальше и с другой стороны? Этого не может быть!” — “Может. Буду у вас в “Таверне” завтра в десять утра”.
Что это? Южный Город был непохож на остальные части Города больше, чем тот на другие города или даже страны; он казался чужее уже знакомому ему Привокзалью, чем Лима Москве или Гамбург Цюриху. Александра — из Цюриха. Почему она не предложила поводить его по Южному Городу? Он остановился перед огромной витриной ресторана с французским названием “On y mange” (“Здесь едят”) и вывеской на французском же: “Здесь едят, кто как хочет, сколько хочет и за сколько хочет. Цена обеда — от десяти городских франков до бесконечности. Время обеда — круглые сутки. Продолжительность обеда — от десяти минут до бесконечности. Не разрешается спать, петь, заниматься любовью и курить трубку, чируты и самокрутки”. Надо же наконец поесть! Самое время для позднего завтрака — ведь сейчас вряд ли меньше одиннадцати. Он не пошел дальше первой из бесконечной анфилады зал, сел за единственный свободный маленький круглый столик, у которого стоял уже ждавший его официант, и заказал яйца, овсянку с грибами и минеральную воду. “Вы здесь впервые, мсье,— поклонился официант,— поэтому я позволю себе вас предупредить. Здесь всё — обед, мсье, даже если время — четыре утра. Таким образом, имело бы смысл дополнить ваш заказ стаканом предвечернего бреро. И это будет как раз десять франков, наш минимум с персоны, мсье. Чаевых здесь не берут”.
Август поднял глаза на псевдобарочные позолоченные часы на противоположной стене — половина шестого. Что?! Что он делал десять часов? Черт, его часы остались в отеле.
“Вы уверены, что на этих часах правильное время?” — “Вне всякого сомнения, мсье, но взгляните на ваши”.
Часы, которые он всю жизнь носил на левой руке, неожиданно оказались на правой. Ну, конечно же, он столько раз смотрел на них во время своего утреннего подъема на “Площадку Вебстера” — так он теперь ее прозвал. “Тогда я изменяю заказ. Рыбный суп, бифштекс “Тартар”, какие-нибудь фрукты. Да, минеральную воду и немного водки, пожалуйста”.
О непонятно куда исчезнувших десяти часах он решил пока не думать. Ну в конце концов если Валька считает, что история возможна без времени, то его собственная маленькая история еще одного бестолкового дня — и подавно. Но все же. А эта Александра, которая сейчас, по-видимому, спит с Вебстером или читает, хотя время — самое неподходящее. А почему, собственно, его кто-то должен обманывать? Ну хорошо, допустим, что сегодняшняя история — “урок выключения времени”. Но какой же это урок, если он просто “попал” в не-время? Нельзя же назвать случай, когда человек попадает под машину, “уроком попадания под машину”? Если Валька прав и история возможна только при взгляде на нее из НЕ-ИСТОРИИ, то надо найти такую внеисторическую точку такого вневременного человека наконец, который и ОКАЖЕТСЯ Валькиным Древним Человеком... Хорошо бы удержать мысль о нем... ей так легко потеряться... А значит, надо скорее, сейчас же, снова пойти к Вебстеру другой, короткой дорогой, не дожидаясь его завтрашнего прихода.
Он положил на стол тридцать франков, допил водку и быстро вышел на улицу. Теперь, конечно, это заняло немного больше времени — путь опять шел круто вверх,— и когда он свернул направо, то понял, что страшно, гнетуще устал. Опять свист проносящихся машин. Дом Вебстера смотрел на них невидящими зеницами слепых окон заднего фасада. Вот здесь — дверь. Никакой двери не было. Ну, конечно же, она открывалась наружу, и не было бы безумием предположить, что служила только для выхода, а вход был с площадки. Он провел пальцами по стене, стараясь нащупать очертания проема. Ничего не было. Скорее поймать такси и вернуться в “Таверну”!
Превозмогая страстное желание усесться тут же, в холле “Таверны”, в одно из глубоких мягких кресел и остаться там навсегда, он все-таки добрался до лифта. Последним усилием сознания вспомнил, что ему еще надо вставить ключ в замочную скважину, повернуть его четыре раза. В номере, сбросив одежду на пол, он забрался под одеяло и застыл в бездумной сладостной мечте о полной остановке ВСЕГО, в себе и вокруг.
Ему захотелось курить, но он не решился, боясь, что заснет с зажженной сигаретой, и уже снова стал погружаться в божественное безмыслие, когда кто-то громко постучал в дверь. Господи, что это еще!
“Тысяча извинений, сэр,— это был портье,— вам срочная электрограмма с пометкой: вручить лично и немедленно”.
Боже! Кто опять хочет найти его, чтобы опять запугать или прельстить новой кабалой свободы и страха? Или это опять Валька со своими последними соображениями и уточнениями? Он вскрыл хрустящий конверт с эмблемой отеля и прочел: “Доктор Андрей фон Потапофф имеет честь пригласить Вас на открытие первой в Городе (и в мире!) выставки поздней византийской миниатюры. Ваша супруга Виктория только что звонила из Нью-Йорка в отчаянии, что не успеет прилететь к открытию, и буквально умоляла разыскать Вас и послать Вам приглашение. Вы, разумеется, окажетесь в чрезвычайно узком кругу тех из-
бранных, которые примут участие в банкете после открытия...”
Он слабо застонал, бросил электрограмму в корзину, сел на край постели и закурил. Виктория никогда не была его женой и умерла семнадцать лет назад в Филадельфии от скоротечной чахотки. Это был редкий случай, и о нем писали в газетах. Ей было тогда двадцать пять лет. Он пытался учить ее испанскому. Но Виктория тянула за собой еще что-то. Что — он не мог вспомнить. Оно цеплялось снизу за поверхность памяти, но не могло продраться сквозь пленку забвения или рассеянности. Чье-то имя, наверное...
Нет, он уже не хочет спать. Надо принять душ, переодеться и, может быть, даже прогуляться немного вокруг отеля, размышляя, на этот раз без всяких мистических или эротических отвлечений, о когда-то живших здесь керах и их наследниках псевдокерах, не знающих или скрывающих, что они — леды. Накануне историк-бармен дал ему ключ от бокового выхода из отеля, так что можно будет выскользнуть, не проходя через холл. Было без четверти одиннадцать вечера. Он кончил одеваться, закурил и уже искал глазами шляпу, когда в дверь снова постучали. Ладно, он все равно уходит. Перед ним стояла Александра.
В этот момент он вспомнил. Пленка забвения прорвалась.