— И со мной, наверное, тоже так.
Кардель принял эти слова как приглашение: полюбуйся-ка на меня, я ничем не лучше. Ну нет. Она не права. Тонкие черты лица, точеный нос. Высокие скулы. Глаза посажены чуть косо, как у народов по ту сторону Балтики, но акцента ни малейшего. Красная метка — да, конечно, портит лицо, но ее быстро перестаешь замечать.
— Не то чтобы я… подбодрить хочу, но знаешь… если бы не метка, тебе бы жизни не было. Бездомная девчушка, кто тебя защитит? Первый же и повалит.
Она некоторое время обдумывала его слова, потом решила сменить тему:
— Я уже слышала твое имя.
— Да? Странно… В городе-то меня кое-кто, может, и знает, но чтобы за таможней — в первый раз.
— Она иногда во сне шептала.
У Карделя перехватило дыхание, будто кто-то набросил на шею удавку. Или ударил под дых. Поблагодарил Бога, что можно сразу не отвечать и не спрашивать: девушка начала возиться в своей торбе.
— Табаку хочешь? У меня есть малость. Глядишь, выменяю на что-нибудь повеселее.
Кардель уже имел представление об ее имуществе. Хотел было отказаться, но сообразил, что отказ означал бы недооценку неслыханной щедрости. Высшая степень невежества.
Она протянула матерчатый кисет. Рука худая, как ветка без листьев. Постарался взять совсем чуть-чуть — только чтоб не обидеть отказом. Давно пересохший табак крупной резки, крошится в руке. Сунул за щеку.
— Значит, ты мое имя знаешь. А я твое — нет.
— Лиза.
— Очень приятно.
Почему-то трудно говорить. Язык не поворачивается. Страшно выбрать не те слова, сорвать наступившее перемирие. Не он, а она нарушила молчание:
— Карл и Майя… они ведь мертвы, да?
Лучше бы всадила свой игрушечный нож. Он коротко кивнул.
— Я всю зиму плакала. Как вспомню — плачу. Я на своих картах нагадала, но… чтобы детскую смерть предсказать — и гадалкой быть не надо.
Исповедь рвалась наружу с силой ядра, когда кардус[5] уже подпален канониром.
— Моя вина, моя, моя вина, — хрипло и медленно произнес он.
— Одно ведро на коромысле не носят, — сказала Лиза, отвернувшись. — Не только твоя. Я их первая предала. Нужна была им, как никогда… а вместо того собрала шмотки и исчезла. Ночью, чтобы удерживать не стали. Я ж их крестная мать, чтоб ты знал… лучше никого не нашлось. Это мою рубаху разорвали на пеленки… Они увидели свет здесь… вон там, ниже по холму, возле валуна.
Ее мучит тот же стыд, что и его, но она несет этот груз куда более достойно. Да, глаза покраснели от бессонных ночей с постоянно являющимися привидениями, но голос спокойный, ни одной плаксивой нотки.
— А ты знаешь, где ее искать?
— Знал бы, меня б тут не было. Я и зимой приходил. А сейчас опять… вдруг какие следы найдутся. А ты? Хоть предполагаешь, где она может быть?
Лиза показала на разбросанные прутья, изображавшие когда-то дверь в землянку:
— Не знаю, она ли… Но кто-то сюда приходил. Думаю, за тем же — ее искать. — Впервые в ее голосе он уловил нотку сомнения.
— А зачем?
Вопрос повис в воздухе. Лиза выждала несколько секунд.
— А ты зачем? Ты-то зачем ее ищешь?
Что на это ответить? Нечего. Внезапно она поймала его взгляд и уставилась так, что Кардель хотел отвести глаза, но не смог. Шея не поворачивалась. Кровь бросилась в лицо, загорелись уши. И только когда она отвернулась, смог пошевелиться. Вот это да… колдунья, что ли?
— Она говорила во сне, думаю, строила какие-то планы. И называла еще одно имя, не твое. Какое-то необычное, иностранное, должно быть… — И начала вспоминать, переставлять буквы так и эдак.
Кардель, глядя на нее, тоже начал заглядывать в уголки троянской крепости памяти, вороша события двухлетней давности. Анна Стина Кнапп, Прядильный дом, «Мартышка», Кристофер Бликс на льду залива, его неотосланные письма мертвой сестре. Окрашенная кровью улыбка Сесила Винге в «Гамбурге».
Нет. Пора признать поражение. Чувство, похожее на другое, хорошо знакомое: начинает болеть и чесаться рука, которой нет.
Внезапно подул резкий ледяной ветер. К озеру понеслись подпрыгивающие стада опавших листьев. Посидели немного, но ветер не унимался. В конце концов и они уступили борею.
8
Дорога не так уж длинна, если считать в локтях и саженях. Можно мерить и по-иному. Вроде бы недалеко, но как посмотреть. С плохо скрытым раздражением Магнус Ульхольм перебежал Дворцовый взвоз и прошел через арку на огромный внутренний двор. Не успел он в начале прошлого года заступить на должность и начать обживать дом Индебету, сразу почувствовал царящий там дух неустойчивости и временности. Полиция для власти всегда была чем-то вроде падчерицы. Но и дворец мало чем отличался. Модель всего королевства: угасшее величие. Упадок, растерянность, глупость и несообразность, воплощенные в граните и мраморе и застывшие в виде огромного каменного параллелепипеда с бесконечными залами, переходами и коридорами, будто прорытыми жуками-древоточцами. Многочисленная челядь, у которой, как кажется, и других обязанностей нет, кроме как из года в год следить, чтобы коридоры эти использовались в строгом соответствии с рангом проходящих и принятыми правилами.
Каждый раз, приходя во дворец, он блуждал, словно в лабиринте, хотя изо всех сил и не раз старался запомнить расположение многочисленных служб. Готов был поклясться — все эти помещения от месяца к месяцу менялись местами. Камергер с презрительной миной проводил его до дверей нужной конторы. Еле сдержав ярость, полицеймейстер сухо кивнул, постучал и, открыв дверь, с облегчением увидел именно того, кого искал: за столом сидел Юхан Эрик Эдман. Краем уха услышал, как подальше по коридору монотонно диктует секретарю министр юстиции Луде, и тут же отметил, что и там обнаружили его присутствие: дверь поспешно захлопнули.
— Юхан Эрик… как дела?
Эдман развел руками над заваленным бумагами столом.
— Кончаем с густавианцами. С последними. Граф Руут предстанет перед судом еще до конца месяца. По обвинению в растрате.
— И в самом деле что-то растратил?
Эдман добродушно рассмеялся. От этого смеха у Ульхольма побежали мурашки по коже.
— А какое это имеет значение? Тот, кто ставит подобные вопросы, ничего не смыслит в приоритетах. Но он и вправду сильно облегчил нам задачу: то ли потерял, то ли не смог найти счета нашего усопшего… святейшего монарха. А если нет расписок, поди докажи, что ты не отправил золото в собственный карман. Если не сможет выплатить, будет сидеть в крепости. А даже если сможет — уже сломан. А у тебя что?
Приподнятая бровь Эдмана заставила Ульхольма поторопиться. Он достал из кармана сложенное вдвое письмо, положил на кучу бумаг на столе и присел на стул для случайных посетителей.
— Депеша от Дюлитца. Принес один из его подручных, весь в поту. Прикормленный пальт видел девицу Кнапп.
Эдман начал было читать письмо, но быстро потерял терпение.
— Почему он ее не схватил на месте?
— Парня еще при Уттисмальме ткнули штыком в колено. Он мало за кем способен угнаться. Зато любовался на нее довольно долго в театре и даже нарисовал портрет углем. И ее, и какого-то мальчишки, который с ней был.
— И что дальше?
— Дюлитц далеко не дурак. Он сразу поставил людей у всех мостов. Ясно одно: Кнапп в городе. Я велел размножить рисунки. Начнем все сначала.
Эдман поднялся с кресла и подошел к высоченному окну. Посмотрел на конюшни на острове Святого Духа, на Стрёммен[6], все еще не признавший безнадежность весеннего штурма опор недостроенного моста.
— Будем надеяться, что письмо Руденшёльд по-прежнему у нее… Готов сожрать собственные сапоги, если там не найдется имя графа Руута. Судебная волокита сократится на много недель, а его сообщники попадут за решетку без досадных промедлений. Густавианский заговор можно разгромить за одну ночь.
В дверь постучали. На пороге появился слуга.
— Прошу прощения, но господин Эдман повелел, чтобы я незамедлительно сообщал о важных событиях. Говорят, весь Копенгаген в огне.
9
С одного постоялого двора на другой — все его путешествие укладывается в это короткое описание. На выезде из города коляска катила по широким, мощеным трактам, два экипажа разъезжаются без труда. Но чем дальше в глубь страны, тем у́же дороги. Уже и хуже. Разбитая тяжелыми колесами и копытами колея в раскисшей глине. Если попадется хоть раз в час отмечающий каждую милю[7] придорожный камень с намалеванной цифрой — считай, повезло. Кучера это нисколько не раздражало: он никуда не торопился и напевал что-то под нос, стараясь, не всегда, впрочем, удачно, попасть в такт шагу своей лошадки.
Изредка попадались встречные экипажи. Тут же начинались ругань и споры — кому уступать дорогу, сдавать назад или съезжать в чавкающую грязь по обочинам. Винге пребывал в несколько меланхолическом расположении духа, чего не скажешь о его попутчиках. Те ввязывались в каждую ссору, предлагали свои способы разъезда, отчего продвижение замедлялось дополнительно. В конце концов кое-как, задев друг друга осями, разъезжались. Эмилю ничего не оставалось, как молча наблюдать за этими баталиями и поплотнее заворачиваться в свое пальто. На рыбьем меху, как говорит Кардель. Ему еще повезло: коляска попалась крытая, дождь не страшен, а от пронизывающего ветра можно защититься, пристегнув на окно специально выкроенный прямоугольник ветхой кожи.
Первую ночь он провел на придорожном постоялом дворе на полпути к Упсале. А дальше начались трудности. Выправленное Блумом дорожное удостоверение давало право на бесплатный ночлег, но чем дальше от Стокгольма, тем яснее он понимал: длинные руки закона намного короче, чем можно было бы ожидать. Хозяева постоялых дворов качали головой — у них оказывалось множество давно отрепетированных пояснений, почему постоялец должен платить. Кто-то скромно выказывал подозрения, что бумаги, возможно, фальшивые, что без подписи уездного исправника они недействительны. Другие привычно ссылались на неграмотность — а уж против такого аргумента и вовсе нечего возразить, особенно если говорят с добродушнейшим и даже несколько виноватым видом. Раз за разом Винге ставили перед выбором: выкладывать монеты или ночевать на сеновале. Как-то раз он ради принципа выбрал сеновал, но уже к полуночи было очевидно: битва проиграна. К тому же Эмиль в душе понимал трактирщиков: вряд ли его внешность внушает им доверие. Чересчур экзотична для полицейского.
С каждым днем он продвигался все дальше на север. От уезда к уезду, от постоялого двора к постоялому двору. Часто не находилось лошадей. За ними посылали на ближайшие хутора, и упрямые фермеры после долгих уговоров выделяли за приличную плату измочаленных непосильной работой одров. Винге уже привык ждать часами. Прислониться к печи и ждать. Обмуровка еле теплая — дрова подкидывают регулярно, но очень скупо. Могли бы класть и поменьше, но не позволяет стыд.
Коляски чаще открытые, то и дело приходилось самому садиться в корявое деревенское седло, увешанное к тому же торбами и пакетами. Очень страшно. Он никогда не ездил верхом и никогда не предполагал, что лошади такие высоченные — если сверзиться, пиши пропало. Шею сломать — пара пустяков. Тем более что неторопливый, с помахиванием головой лошадиный шаг — как пение сирен. Если подчиниться этому убаюкивающему ритму и задремать — свалишься наверняка.
Он прибыл в чужую страну. Совершенно чужую, хотя язык почти тот же. Не совсем, но почти. Здесь люди пустили корни раз и навсегда. Живут и умирают на том же клочке земли, поэтому на путешественников смотрят с неодобрительным подозрением. Не могут понять — что это им на месте не сидится? Наверняка безбожники и распутники. Но от денег не отказываются. Он называет свое имя — они пожимают плечами. Разве это имя? Пустой, ничего не значащий звук, сотрясение воздуха. Имя, никак не связанное ни с местом, ни с каким-то известным им родом. Он здесь чужак. Подозрительный чужак. Здесь край поверий, край, населенный лешими, лесовичками и хульдрами[8]. Край болотных огней и говорящих филинов, а уж с ними-то встреча и вовсе ничего хорошего не сулит. Здесь кладут на порог чугунную чушку — чтобы крепко спать. Под подушку суют катехизис — отпугнуть троллей.
Все это поначалу пугало Эмиля, но ведь почти невозможно полностью отгородиться от окружающего. А лес вокруг и вправду темен и бесконечен. Даже солнце в зените не в силах разогнать царящий в нем вечный мрак. А по ночам лес поет. Наполняется таинственными стонами и воплями. Происхождение их он, как ни силится, определить не может. То ли лисы, то ли косули. А может, росомахи или другие, неизвестные науке звери.
Быть проводником — задача нелегкая. Калеки, дети слишком слабы для такой работы. Разве что в паре. Чтобы проехать по угодьям, приходилось постоянно открывать и закрывать тяжелые ворота. Иногда и самому надо спрыгивать с коляски и снимать неподъемные засовы. Если встречаются вспаханные поля, тут уж выбора нет, кроме длинных извилистых объездов — результат постоянных распрей хуторян. К тому же то и дело на дороге валяются камни — нелегкое испытание для подков и деревянных колес. Земля еще не впитала весенний паводок. Если повезет — кто-то успел перебросить через огромные лужи скользкие сосновые стволы, а так — делать нечего, надо искать брод.
Большой кусок пришлось идти пешком. Лошадей не нашлось. Дело было утром, до темноты далеко, весь день впереди, но он скоро пожалел о своем решении. Дождливая весна и еще не сошедшие талые воды превратили дорогу в играющую в догонялки стайку журчащих ручейков. Каждая попытка обогнуть сопряжена с риском поскользнуться и грохнуться в жидкую грязь. На хуторах люди звали друг друга полюбоваться на редкое зрелище. С нескрываемым злорадством наблюдали за необычным канатоходцем, подбадривали насмешливыми выкриками и даже принимались аплодировать, когда ему удавался особо виртуозный пируэт. В конце концов Винге надоело доставлять им удовольствие, и он двинулся напрямую. Уже через пару саженей панталоны промокли выше коленей.
По обе стороны так называемого проселка — полусгнившие заборы. Стоят по пояс в воде, как мачты затопленных кораблей. Время бежит быстро. Когда Эмиль добрался до более или менее сухого холмика в лесу, было уже далеко за полдень, солнце начало свой путь к закату — необычно торопливый. Тревога не понимает хода времени, для истинной тревоги время не движется, стоит на месте, поэтому Винге засомневался в показаниях карманных часов. Тех самых, когда-то принадлежащих Сесилу, — Бьюрлинга. Внезапно его охватил страх — не привычный, а иной: давно, возможно с младенчества, забытый страх. В обществе он научился справляться с приступами беспокойства, научился уговаривать себя — повод надуманный, тревожиться нечего, все обойдется… но тут-то совсем другое дело! Лес дик и беспощаден, и с каждым шажком надвигающейся тьмы растет понимание его, леса, доисторической, равнодушной к человеческим резонам опасной сущности. Он, лес, не замечает человека, а если и замечает, то как одну из пешек в вечном сражении жизни и смерти. Смерть одного обитателя леса — возможность жизни другого, только и всего.
Опять Сесил. Но в голосе нет обычной непререкаемости, похоже, сам не уверен в своих словах. В не столько опускающихся, сколько быстро поднимающихся от влажной земли сумерках становится труднее различать тропу. Быстро темнеет еще недавно огненно-оранжевая грубая кора сосен, все больше напоминает бронзовые рыцарские доспехи. В просветах между ними то и дело опасно блеснет болото, как черная рана в теле покрытой рыжей прошлогодней хвоей и призрачной зеленью мха земли. Если заблудиться — конец.
Мысль о возможной ночевке в лесу заставляет прибавить шаг, а потом и перейти на бег.
Сначала Эмиль почувствовал запах дыма и только потом увидел хижину. Ее тоже не пощадил вездесущий мох. Окна между балками фахверка заколочены досками. Чуть поодаль — сарай и конюшня. Все же бывают в этом мире и удачи. Можно высушить одежду, согреться. Тревога еще не прошла, но теперь он вооружился терпением и пониманием: упаси Бог от таких походов. Главная доблесть — терпение. Дождаться лошадей, проводника, сторговаться о плате. Завтра его ждет тощий, как былинка, паренек, и они двинутся в путь как можно раньше. Ему предстоит еще немало таких походов.
10
Какой-то шум на нижнем этаже. Шум, тут же отозвавшийся взрывом памяти.
Польша, детство, преследования, погромы, необходимость постоянно скрываться. В короткие секунды между сном и явью Дюлитц вновь чувствует себя ребенком, завернутым во влажную простыню, с колотящимся от ужаса сердцем. Но и медленно возвращающееся сознание ничего хорошего не сулит. Стареющее тело тоже дает о себе знать. Пока работает более или менее исправно, но жалобы предъявляет все чаще. Если раньше любая болячка не вызывала никаких чувств, кроме «а, ерунда, пройдет», то теперь все по-иному: «А вдруг не пройдет? А вдруг навсегда?» Шею во сне запирает так, что трудно повернуть голову, спина разгибается все хуже.
Шум переместился на улицу. Потирая затекшую руку, дохромал до окна — как раз вовремя, чтобы увидеть Оттоссона — тот бежал вверх по взвозу такими прыжками, что каждый из них мог закончиться сальто-мортале. Дюлитц успел заметить: слуга зажимает рукой окровавленный нос. Он мысленно перебрал перерасчеты и деловые конфликты — интересно, который из них мог повести к столь драматическим последствиям. Кряхтя, накинул поверх ночной рубашки халат, отодвинул засов и приоткрыл дверь. И первое, что услышал, — стоны Эрлинга, своего слуги.
Дело серьезное. Потер тыльной стороной ладони глаза, вычистил карикатурные остатки сна и начал спускаться по лестнице. Рассвет набирает силу, самые усердные уже спешат на работу.
Эрлинг лежит у стены, съежившись настолько, насколько может съежиться здоровенный мужик. Чуть ли не в позе плода. Прижимает к груди странно согнутую, по-видимому, сломанную или вывихнутую руку. Дышит с присвистом. Стол перевернут, причем довольно странно: на торцевую сторону. На обоях потеки чернил. Стулья разбросаны по стенам — все, кроме одного. И на нем, как на троне, торжественно восседает победитель.
— Жан Мишель Кардель. Должен признаться — помучился, пока вспомнил вашу фамилию. Но все же вспомнил — и вот он я.
Дышит с трудом, со лба стекает пот. Дюлитц ощутил слабое удовлетворение: все же его верные слуги без борьбы не сдались, не дали себя унизить окончательно.
— Ваше имя… — Дюлитц приложил все силы, чтобы выглядеть спокойным. — Мне кажется, я от кого-то его слышал.
— От Анны Стины Кнапп. Или Бликс, уж не знаю, как она представилась.
Незваный гость поднял руку и показал на один из упавших стульев. Дюлитц поднял один, хотел было сесть и тут же обрадовался, что не сел: ножка подломилась сама по себе. Стул рухнул на пол. Со вторым повезло больше. Он сел и вгляделся. Постепенно проявились черты сидящего против света взломщика. Обгоревшие волосы, лицо даже лицом назвать трудно — сплошные шрамы и бугры. Дюлитца даже передернуло — представил себе страдания, оставившие подобные следы.
— Вы позволите моему слуге нас покинуть, чтобы поговорить без помех? Не беспокойтесь: была бы возможность вызвать подкрепление, Оттоссон уже нашел бы способ. А сам я стар и сопротивления вам оказать не могу.
Гость пробурчал что-то невнятное. Дюлитц предпочел истолковать это бурчание как согласие и кивнул Эрлингу. Тот не заставил повторять — переполз через порог и исчез. Дюлитц использовал эти несколько мгновений, чтобы привести в порядок разбегающиеся мысли и взвесить свои козыри в переговорах.
— Значит, вам угодно повидаться с этой девушкой… а знаете ли вы, что не у вас одного такое желание?
Гостю понадобилась пара секунд, чтобы скрыть удивление, — вполне достаточно для Дюлитца. Что-что, а мысли читать он умел.
— Осенью прошлого года мне нанес визит не кто иной, как полицеймейстер, собственной персоной. Да еще в сопровождении не кого-нибудь, а самого Юхана Эрика Эдмана. И знаете, какова был цель их визита? Та же, что и у вас.
— Давайте-ка с самого начала. Я не настолько… вернее, я настолько же умен, насколько хорош собой. Не Декарт, одним словом.
— Кристофер Бликс… имя знакомо?
— Знакомо.
— Так вот… эта девушка, про которую вы спрашиваете, обратилась ко мне, потому что нуждалась в деньгах. Вернее, женщина. Вдова того самого Кристофера, если верить ее словам. Единственный товар, что она могла предложить, — свою незаурядную гибкость. Два года назад ей удалось бежать из Прядильного дома на Лонгхольмене. Через подземный туннель для паводковых вод, про который забыли и строители, и хозяева. Такой узкий… змея не проползет. Ну, змея, положим, проползет, но человек — представить трудно. И надо же такому случиться: в прошлом году в Прядильный дом поместили знаменитую узницу — всего на несколько дней, пока золотили другую клетку. По заказу одного из моих клиентов я дал вашей знакомой задание: тем же путем проникнуть в Прядильный дом. И, представьте, она это сделала. Ночью, в новолуние, под защитой темноты…
Человек напротив поднял левую руку, и Дюлитц осекся. Он впервые заметил, что огромный кулак черен, как уголь, с коралловыми следами крови его слуг. А пальцев и вовсе нет. Человек ли это?
— А дальше? Вы послали ее в Прядильный дом, это я понял. В
— Думаете, я не понимаю, как ужасно это звучит? Но вы ошибаетесь. Поверьте, я не хотел ей зла. Большинство моих клиентов приходят ко мне сами, когда наделают кучу глупостей, в которых сами и повинны. Между прочим, и ее бывший муж тоже из таких. Но она пришла сама и попросила о помощи. Двести риксдалеров, чтобы спасти своих детей. За такие деньги многие мои работодатели покупают чесалки для спины из слоновой кости. А этот был готов заплатить и вдвое, и втрое, а может, и больше. Я предложил провести от ее имени переговоры с заказчиком, увеличить сумму, но она отказалась. Представьте: она отказалась!
— А сколько из этих денег вы собирались оставить себе?