— Так.
— Новых работников пока не нанимать.
— Так.
— Я тем временем начну разбираться в делах Разбойного приказа и разгонять дармоедов. Сдается, и не только дармоедов.
Чекмай знал — когда у князя так сдвигаются брови, принято решение действовать по его особым, княжьим законам, и тут хоть многие тысячи ему обещай — с пути не свернет.
— А потом как? — спросил Чекмай.
— А потом — как всегда. О чем мы сговариваемся и что затеваем — никому знать не положено. Те, что будут крутиться у Разбойного приказа, вынюхивать да домыслы строить, тебя там не увидят.
— Все знают, что я тебе служу. Коли я там ни разу не появлюсь…
— Уразумел. Иногда станешь приходить.
— Так.
— Когда Гаврила вернется — опять будет при тебе.
— Если вернется… — тихо сказал Чекмай.
— Если не вернется — значит, плохо ты его воспитал.
Князь рассказал о погибших стольниках Балашовых.
— Дурой нужно быть, чтобы парнишек в такое время в подмосковную отправлять. Им казалось, будто саблю в руку возьмешь — и она сама во все стороны разить примется, — князь вздохнул.
— Восемнадцать — это уж не парнишка.
— Кто в Смуту рос и мужал — тот и в пятнадцать почти что взрослый. А эти — в Кремле росли, живого казака, ляха и литвина, может, в глаза не видывали. Так что беремся за дело — будем разгребать Авгиевы конюшни.
Чекмай тихо засмеялся.
Мало кто на Москве знал, что сие речение означает. А князь и Чекмай — знали, поскольку монах, учивший их грамоте, был человеком книжным и немало таких историй вычитал и своими словами пересказывал.
Потом они из крестовой палаты пошли в покои княгини и деток — князь сделал жене краткое внушение, призывая к величайшей осторожности, а Чекмай исследовал, какие окошки куда глядят да нет ли чего подозрительного в чуланах, вроде окошка, заставленного старой рухлядью. Так он дошел до княжьей опочивальни и, подойдя к стене, погладил ножны длинной, в полтора аршина, сабли, что крепилась к персидскому ковру.
Это была знатная сабля, рукоять обложена чеканным позолоченным серебром, украшена бирюзой, в головке рукояти — немалой величины смарагд, на крестовине — пластина яшмы с бирюзовыми вставками. И деревянные ножны также обложены золоченым серебром, по которому мелкий цветочный узор и камешки бирюзы. Устье и наконечник ножен, а также охватывающие их обоймицы — сказочно хороши, обложены яшмой, по которой — тонкая золотая насечка, мелкие красные яхонты и смарагды в золотых гнездах. Отменно потрудились золотых дел мастера и немало, видать, отдали за саблю московские жители — оружие они преподнесли князю в знак благодарности за освобождение. Саблю эту князь очень ценил и берег, прицеплял к поясу редко, да и не биться же такой в бою. Боя она и не знавала.
Для боя было другое оружие — лучшие турецкие, персидские, черкасские клинки. А эта сабля — память, которая останется детям, внукам и правнукам. Это — честь.
Чекмай, глядя на нее, обычно вспоминал былое и улыбался.
И вот он уже третий день исполнял княжье поручение. Понимая, что настоящие заботы — еще впереди, он позвал друзей на угощение — как знать, когда еще будет для того время и возможность.
Глеб ничего не сказал, лишь кивнул, и Чекмай понял — он догадался. И то — новости по Кремлю разлетаются быстро…
Из светлицы, куда отправили ребятишек, донеслись вопли. Настасья и Ульянушка поспешили туда — разбираться. За ними пошел Митя. Олешенька был поздним и единственным ребенком, других детей у Мити, статочно, уже не будет, а в этом кудрявом, как отец, ангелочке — вся его жизнь.
Глеб и Чекмай молчали. Глеб, после сладких пряженых пирожков, шарил ложкой в почти опустевшей миске с солеными рыжиками. Чекмай смотрел на соленые огурцы, как будто решая — есть или не есть?
Но на самом деле это был беззвучный разговор.
— Я был бы с тобой, — говорил Глеб, — да вот только Ульянушка и дети… Мне детей подымать…
— А то я не разумею, — даже не взглядом, а молчанием своим отвечал Чекмай. — Не мучайся, не трави душу. Это в Смуту на войну шли все. А сейчас — тот, по кому плакать не станут ни жена, ни дети.
Пожалуй, если бы Чекмай смолоду завел жену и детишек, семейная жизнь стала бы для него привычной. Но потом — потом он все более понимал, что не для него это.
Спустились Ульянушка и Настасья, Митя пришел чуть позже — развлекал детишек скороговорками.
— Подрались из-за дурости, кто-то кому-то подножку подставил, — сказала мужу Ульянушка. — Дело житейское. Мишенька на косяк налетел, шишка у него на лбу.
— Если сейчас будут синяков и шишек бояться, что из них вырастет? — спросил Чекмай. — А шишка заживет! Снегу ком нажми и к ней приложи.
Ульянушка и Настасья стали наперебой рассказывать о своем опыте лечения парнишек, которые куда только не залезали и откуда только не падали. Чекмай усмехался — он чуточку завидовал Глебу, но не показывал этого. А тут и Митя спустился.
— Четверть четверика гороха без червоточинки, — сказал он. — И бредут бобры в сыры боры, бобры храбры, до бобрят добры. Авось хоть немного в светлице будет тихо.
В сени с крыльца вошел человек и распахнул дверь в горницу.
— Мир дому сему, — негромко сказал статный русоволосый молодец в простом тулупчике, но с богатым меховым колпаком в руке.
Тулупчик распахнулся, под ним был туго перепоясанный синий кафтан, а на поясе — длинный нож немецкого дела, с костяной рукоятью, в занятных ножнах — эти ножны имели на себе еще кармашек для другого клинка, вершков трех в длину.
— Гаврила! — воскликнул Чекмай. — Слава те Господи! Вернулся! Ну, что, как?
— Помер дед. Я его в живых не застал.
— Господи Иисусе, царствие небесное… — зашептали, крестясь, женщины.
— Никто не вечен, а Ивану Андреевичу, поди, уже восьмой десяток шел, — сказал Глеб. — Но у него там, в Вологде, семья была, жена и сынок. Где они?
— Я их там оставлять не стал, с собой привез. Сейчас они у вас, дядька Митрий, отдыхают с дороги. А мне сказали, что ты с матушкой и с Олешей пошел к дядьке Чекмаю, ну так я — сюда…
Старшие дочки Настасьи приходились дедову младшему сыну Никите, как это ни забавно, племянницами, а Гаврила — племянником. Они были детьми дедова покойного сына Михайлы. И Гаврила именно туда должен был привезти отрока Никиту с его матушкой Авдотьей. По крайней мере, он так полагал. У Настасьи, впрочем, было иное мнение.
— Царствие небесное, — молвила Настасья. — Грех чего дурного сказать, свекор он был хороший, добрый. Садись сюда, сынок, соскучилась я по тебе. Обниму хоть… Сколько не виделись!
Гаврила стал рассказывать, как доехал до Вологды, как исполнил поручения и отдал в воеводской избе грамоты из Земского и Стрелецкого приказов, как не сразу нашел дедово жилище, какой спор вышел с его вдовой.
Авдотья не хотела уезжать из Вологды. Не то чтобы ей было там хорошо, а просто — не хотела. Там жили две ее замужние дочки, Аннушка и Василиса, с мужьями и детьми. Гаврила стал объяснять: Никите, сыну покойного деда, стало быть, Гаврилиному родному дядюшке, лучше жить на Москве, где он сможет учиться и готовиться к службе. А что за учеба и что за служба в Вологде?
Авдотья возражала: в Вологде спокойнее, чем в Москве, и казачьи отряды под городские стены не подступают. Гаврила напомнил: пока ополчение шло освобождать Москву, Вологду легко взяли польские и литовские люди, с ними — бунташные казаки. Как они подошли к городу незамеченными — непонятно; стрельцы в тот день пили, гуляли и всячески веселились, воеводы не отставали, караул у ворот был мал и неопытен. Три дня грабили Вологду, многих жителей убили, церкви разорили, на прощание город подожгли. Старый Деревнин нюхом чуял — быть беде. Он вовремя увел своих, жену с младенцем, дочек с новобрачными мужьями, в леса за Дюдиковой пустынью. Авдотья это помнила, но в Москву не желала.
Лаялись, лаялись, наконец вмешалась Аннушка, припомнила матушке какие-то загадочные былые грехи. Дальше уже спорили мать с дочерью, а Гавриле слушать это надоело, и он пошел прочь — погулять по Вологде. Было ему что вспомнить — несколько месяцев там прожил в пору Смуты, когда дед, ожидая больших неприятностей от поляков, увез в Вологду с помощью приятеля-купца свое семейство — жену с дочками и вдовую невестку с внуком и внучками.
На помощь Аннушке пришла Василиса, общими усилиями они мать уломали и помогли ей собраться в дорогу. Еще какое-то время ждали обоза на Владимир. Потом во Владимире ждали обоза на Москву. Бог миловал — добрались благополучно.
— Душа моя, пора и честь знать, — сказал жене Глеб.
— Да и нам, — добавил, обращаясь к Настасье, Митя. — Ты, Гаврюша, тут ведь останешься? А то — приходи к ужину!
Женщины отправились наверх, за детьми, и задержались на лестнице.
— До чего ж глуп мужеский пол, — прошептала Настасья. — Как дети малые, до десяти сосчитать не умеют.
— Нишкни, — одернула ее Ульянушка. — Кому какое дело?
— А такое — отчего мне теперь заботиться о невесть чьем сыне? Как по пальцам месяцы сочтешь — так и выходит, что Никита — не от покойного свекра. А им и невдомек!
— Коли твой покойный свекор его крестить, как родного, велел, стало быть — так ему надо. Не станешь ведь теперь с покойником спорить.
— Так как же быть?
Ульянушка вздохнула. Она все прекрасно понимала, считать умела, Авдотью не одобряла. Но и обсуждать с Настасьей Авдотьины грехи не желала.
Одно было женщинам ясно: впутывать в это дело мужчин нельзя. Раз уж Гаврила привез Авдотью — придется держать языки за зубами. Иначе — непонятно, куда же ее с сыном девать. Не то чтобы Глеб и Митя были такими уж несокрушимыми праведниками… Но святость супружеского союза они понимали по-мужски, без снисхождения к оступившейся женщине.
Потом всех ребятишек одели и повели домой. За неубранным столом остались Чекмай и Гаврила.
— Жаль деда, — сказал Гаврила. — Годы, конечно, и хворобы…
— Не всякий до того дня доживет, чтобы внука увидеть взрослым молодцом.
— Так ведь не увидел…
— Он все про тебя знал. И ты ему весточки передавал, и я — при случае. Думаю, он за тебя радовался.
— Он всегда хотел, чтобы я в приказе служил, а не князю. Хотел — в Земский меня определить, где сам чуть не сорок лет прослужил.
— Поменее. Ну, приказ у нас с тобой будет… когда с одним дельцем справимся…
Чекмай рассказал Гавриле новость.
— Доедай пироги, — велел он воспитаннику. — Ночевать оставайся тут. Я велю мыльню истопить, дров не жалея. Столько всяких обрезков и обрубков — на полгода все печи топить станет.
— Мыльня с дороги — это славно!
Чекмай вышел на крыльцо, окликнул пробегавшего Климку, велел позвать к себе старого истопника Федота, по прозванию Корноух — в Смуту ему пол-уха польская сабля снесла. Потом он потолковал с Гаврилой про положение дел в Вологде, принял у него письма от вологодских знакомцев и снова вышел на крыльцо — спросить дворовых, не вернулся ли князь из приказа. Оказалось — нет, не вернулся.
Разговор с ним состоялся уже на следующее утро.
Каждый раз, приходя к князю, Чекмай беззвучно молился Богу: хоть бы был в духе. С Дмитрием Михайловичем случалось — накатывала на него угрюмая мрачность, а отчего — поди догадайся. То ли старые раны ноют, то ли голова разболелась — а она тоже в Смуту получила изрядную рану, то ли снова привязалась хворь, которую лекари именуют «черным недугом»: вроде бы тело не страждет, а душа погружается в какие-то беспросветные пучины. Такое за князем водилось издавна.
Однако на сей раз он был довольно бодр и даже весел — насколько вообще был способен к веселью.
— Вот с чего следует начать, — сказал Дмитрий Михайлович. — С литвинов. Литвины пришли на Москву с ляхами, было их тут немало, а когда мы Москву очистили, не все из них в свое княжество литовское убрались. Я про то как-то еще в Смуту с патриархом беседовал. И он прямо говорил — ляхов было мало, те полтысячи, которых в Москве перебили, когда порешили Расстригу, приехали его свадьбу праздновать. А против нас воевали казаки, с толку сбитые, да литвины.
— Одного такого я, помнится, сам для тебя изловил. Он служил в войске Сапеги. Помнишь, когда мы на две недели уходили языков надежных брать? Его так и звали — Пронко Литвин. Потом мы его в обозе, кажись, за собой возили.
— Помню! А многие после всей суматохи остались тут и, статочно, объединились с бунташными казаками — с теми, что на государя двенадцать лет назад охотились. Сейчас те казаки, что уцелели, сбились в шайки, как-то договорились с нашими налетчиками. Я смотрел кое-какие сказки, какие отобраны у свидетелей и у пойманных злодеев. И, сдается, эти сукины дети просто-напросто поделили меж собой московские окрестности. Я взял домой немногие столбцы Разбойного приказа со сказками, остальные доставят, мне обещали еще принести столбцы из Земского приказа, и мы с тобой сегодня будем их читать и сверять.
— Как прикажешь, — буркнул Чекмай.
Сверка приказных столбцов — дело муторное, утомительное, требующее хорошей памяти. Имен и прозвищ там скопилось — со времени царя Ивана…
— Вот так и прикажу. Будем искать литвинские имена. Одно я уже знаю — Янушко, что родом из Пропойска. Да не смейся — доподлинно есть такой город. Понимаешь, литвину легче говорить по-нашему, чем ляху, ежели наловчится — его от здешнего посадского человека не отличишь. К тому же, литвин, скорее всего, православный, крестится по-нашему. А он же, подлец, тут постарается укорениться, может, женится на вдове, вдов тогда осталось много. Ты видел письма самозванца? — спросил князь.
— Видел.
— Помнишь, что там было? Что он-де пришел к Москве с литовскими людьми. Мы тогда не поняли — для нас что лях, что литвин, все едино было. Враг! А вот теперь оно и вылезло на свет Божий.
— Что ж они домой не ушли? — спросил Чекмай.
— А кто их знает… Иной, может, не мог — раны залечивал… Иной — пошел воевать, потому что дома у него уж земля под ногами горела… Мало ли сомнительного народа прибежало к нам в Ополчение? Там могли надежно спрятаться…
— А иной — чересчур хорошо поладил с казаками…
В дверь поскребся Ивашка, парнишка лет двенадцати, служивший на побегушках и постоянно ожидавший в сенях приказаний.
— Заходи! — велел князь. — Что там?
— К твоей милости человек с коробом! Сказался из Земского приказа.
Когда гость вошел, Чекмай рассмеялся:
— Да это не человек с коробом, а короб с человеком!
— От судьи Урусова тебе, княже, столбцы, — и гость, спустив с плеч на пол лубяное вместилище невероятной величины, поклонился в пояс. — Все туда, понятно, не влезли, я потом еще принесу.
— Чекмай, дай ему за труды деньгу, — велел князь.
Чекмай взял с аналоя, за которым князь частенько стоя писал письма, листок дешевой рыхлой бумаги, завернул две «чешуйки», каждая — в полушку, и вручил гонцу. Иначе нельзя — без бумажки только нищим на паперти подают. Тот поблагодарил и помог выложить свернутые в трубочку столбцы на широкую скамью.
— Вот бы кто сейчас пригодился, так это подьячий Деревнин, — глядя на гору столбцов чуть не в полтора аршина высотой, сказал Чекмай. — Он бы в этих залежах живо разобрался.
— А где он? — полюбопытствовал князь.
— Помер в Вологде. А его жену с сыном Гаврила в Москву привез.
— Деревнина помню. Так ведь сын — поди, уже зрелый муж?
— Кабы Михайла Деревнин остался жив, то и был бы зрелым мужем. А Никита у Ивана Андреевича младшенький, во внуки годится. Гаврила его привез, чтобы тут к службе готовить. Двенадцать лет отроку — пора.
— Пора… — князь вздохнул. — Ну что, брат, беремся за дело?