— Как мог я тебя разбудить, когда ты меня не разбудил? — огрызнулся он. — Теперь мы не попадем на реку раньше двенадцати. Удивляюсь, что ты даешь себе труд вообще вставать.
— Гм… — отозвался я. — Счастье твое, что я встал. Когда бы я тебя не разбудил, ты так бы и валялся две недели кряду.
В этом духе мы продолжали рявкать друг на друга в течение нескольких минут, пока нас не прервал вызывающий храп Джорджа. Впервые с пробуждения мы вспомнили о его существовании. Вот он лежал перед нами — человек, осведомлявшийся, в котором часу нас будить, — на спине, с широко разинутым ртом и подобранными коленями.
Право, не знаю, почему это так, но вид человека, спящего в постели, когда я уже встал, приводит меня в бешенство. Мне представляется возмутительным, чтобы драгоценные часы человеческой жизни — бесценные мгновенья, которым никогда более не вернуться, — тратились на ничтожный скотский сон.
Возьмите хотя бы Джорджа, расточавшего в безобразной лени неоценимый дар времени; его драгоценная жизнь, за каждую секунду которой ему придется в иной жизни давать отчет, течет мимо, не использованная им.
Он мог бы уплетать яичницу с беконом, дразнить собаку или заигрывать со служанкой, вместо того чтобы валяться здесь, погруженным в отягчающее душу забвение.
Ужасная это была мысль. Гаррис и я, очевидно, были поражены ею одновременно. Мы решили спасти его, и в этом благородном порыве личная наша размолвка была позабыта. Мы бросились к нему и сорвали с него одеяло, Гаррис хватил его туфлей, а я заревел ему в ухо, и он проснулся.
— Что случилось? — пробормотал он, садясь на кровати.
— Вставай ты, тупоголовый соня! — загремел Гаррис. — Четверть десятого!
— Что?.. — взвизгнул он, соскакивая с кровати в лохань. — Что за черт сунул сюда эту штуку?..
Мы сказали ему, что надо было быть дураком, чтобы не заметить лохань.
Мы кончили одеваться; когда же дошло до мелочей, вспомнили, что уложили зубные щетки и щетку с гребнем (я знал, что эта зубная щетка таки вгонит меня в могилу), и пришлось отправиться вниз и выудить их из чемодана. А когда мы покончили с этим, Джордж потребовал бритвенный прибор. Мы объявили ему, что он может одно утро обойтись без бритья, ибо мы отнюдь не намерены еще раз распаковывать этот чертов саквояж ни ради него, ни ради кого бы то ни было из ему подобных. Он возразил:
— Не мелите вздора. Как я могу показаться в Сити в этом виде?
Конечно, немного жестоко по отношению к Сити, но что нам до страданий человечества? Как выразился Гаррис с обычной вульгарностью, придется Сити переварить его и таким.
Мы спустились вниз завтракать. Монморанси пригласил двух собак проводить его, и они коротали время, грызясь на пороге входной двери. Мы успокоили их зонтиком и сели за котлеты и холодное мясо.
Гаррис сказал:
— Важнее всего — плотно позавтракать, — и начал с двух котлет, пояснив, что ест сперва горячее, так как мясо может и подождать.
Джордж завладел газетой и прочел нам о всех несчастных случаях на воде и предсказание погоды, сулившее «дождь, холод, переменную облачность (самое зловещее, что можно сказать о погоде), местами грозы, восточный ветер, с пониженным давлением в средних графствах (Лондон и Ламанш). Барометр падает».
Из всех пустых, раздражающих дурачеств, которыми нам досаждают, самое невыносимое, по-моему, это мошенническое предсказание погоды. Оно «предсказывает» как раз то, что происходило вчера или третьего дня, и совершенно противоположное тому, что случится сегодня.
Помню, как однажды поздней осенью все мои каникулы были испорчены потому, что мы обращали внимание на бюллетень о погоде местной газеты. «Сегодня можно ожидать ливня с грозой», — гласил он в понедельник, и мы отказывалась от пикника и просиживали весь день в комнатах в ожидании дождя. Мимо нас проезжали веселые компании в шарабанах и кабриолетах, солнце светило, не было видно ни облачка.
— Ага! — приговаривали мы, глядя на них в окно. — Вот уж вернутся промокшими до ниточки!
И мы, ухмыляясь при мысли, как их спрыснет, прошли в глубь комнаты, и помешали угли в камине, и достали книжки, и занялись своими коллекциями морских водорослей и раковин. К двенадцати часам жара в залитой солнцем комнате стала невыносимой, и мы начали задавать себе вопрос, когда же наконец начнутся ливни и грозы.
— Разразятся после полудня, дайте срок, — говорили мы друг другу. — Ну, уж и промокнут те катающиеся. Вот так потеха!
В час, бывало, заглянет хозяйка спросить, не думаем ли мы прогуляться в эту чудесную погоду.
— Нет, нет, — отвечали мы с хитрой усмешкой, — нас не выманите. Мы вовсе не желаем промокнуть — нет, нет.
Когда же день почти пройдет и все же о дожде нет и помину, мы пытаемся ободрить себя мыслью, что он хлынет неожиданно, как только участники пикника пустятся в обратный путь и будут находиться вдали от всякого крова, отчего вымокнут еще хуже. Но не падало ни капли, и день кончался в полном великолепии, и завершался чудесной ночью.
На следующее утро мы читаем, что будет «жаркий, прочно ясный день; очень знойно», одеваемся в легкие костюмы и отправляемся; а полчаса спустя после нашего выхода начинается сильный дождь, и поднимается жестокий холодный ветер, и то и другое продолжается целый день, и мы возвращаемся домой, утопая в насморках и ревматизмах с головы до ног, и ложимся в постель.
Погода окончательно превышает мое разумение. Я никогда не могу понять ее. Барометр бесполезен и не менее сбивчив, чем газетные предсказания.
Был один барометр в оксфордской гостинице, в которой я остановился прошлой весной, и когда я туда приехал, он указывал на «ясно». Дождь лил как из ведра, и так было с самого утра, поэтому я не вполне мог сообразить, как обстоят дела. Я постучал по барометру, и стрелка взлетела кверху и указала на «очень сухо». Проходивший мимо чистильщик сапог остановился и сказал, что барометр, вероятно, подразумевает завтрашний день. Мне представлялось, что он подразумевает позапрошлую неделю, но чистильщик сказал, что «нет, ему кажется, что нет».
Я снова постучал на следующее утро, и он полез еще выше, а дождь лил пуще прежнего. В среду я снова пошел стучать, и стрелка завернула к «ясно», «очень сухо» и «великая сушь», пока ее не остановил гвоздь, и нельзя было идти дальше. Она сделала все, что было в ее силах, но инструмент был устроен так, что не мог с большим рвением предсказывать хорошую погоду не сломавшись. Очевидно было, что стрелка хочет идти дальше и предсказать засуху и безводие, и солнечные удары, и самум, и все такое, но гвоздь не допустил этого, и ей пришлось довольствоваться заурядным «великая сушь».
Между тем разверзлись хляби небесные и нижнюю часть города затопило, ибо река вышла из берегов. Чистильщик сапог сказал, что, очевидно,
Ясная погода так и не настала в то лето. Полагаю, что инструмент подразумевал следующую весну.
Бывают еще эти барометры нового сорта, длинные, прямые, в них я ровно ничего не понимаю. Одна сторона предназначается для 10 часов пополуночи на вчерашний день, а другая для 10 часов пополуночи на сегодняшний день; но не всегда же удается поспеть к барометру в 10 часов. Поднимается он и падает на дождь и ясную погоду, с большим или меньшим ветром, и если вы постукиваете по нему, он ничего вам не отвечает. И приходится выверить его по уровню моря и перевести на Фаренгейт, и даже тогда я не знаю, какой получается ответ.
Но кому охота знать погоду наперед? Она и так уже достаточно плоха, без того, чтобы мучиться заранее предвидением ее. Угодный нашему сердцу пророк — тот старик, что в особенно мрачное утро дня, когда нам особенно хочется ясной погоды, осматривает горизонт особенно знающим оком и изрекает:
— О, нет, сударь, думаю, что разъяснится. Тучи разойдутся в свое время, сударь.
— Ах, уж он-то знает! — говорим мы, желая ему доброго утра и удаляясь. — Удивительный нюх у этих старикашек!
И мы чувствуем к этому человеку нежность, нисколько не умаленную тем обстоятельством, что погода не разъясняется и весь день непрерывно продолжает лить дождь.
— Ну, что же, — говорим мы, — он сделал все, что мог.
К человеку, предсказавшему нам скверную погоду, мы питаем, наоборот, горькие и мстительные чувства.
— Как вы думаете, прояснится? — бодро кричите вы ему мимоходом.
— Ну нет, сэр, боюсь, что зарядило на целый день, — отвечает он, покачивая головой.
— Старый болван! — бормочете вы. — Много он в этом смыслит!
А если его предсказание оказывается верным, вы возвращаетесь вдвойне рассерженным на него и проникаетесь смутным впечатлением, что, так или иначе, а тут не обошлось без его участия.
Данное утро было чересчур ясно и солнечно, чтобы на нас могли подействовать леденящие кровь сообщения Джорджа о том, что «барометр падает», «область пониженного давления проходит косой линией по Южной Европе»; поэтому, убедившись, что он не может повергнуть нас в отчаяние и только понапрасну тратит время, он стащил тщательно свернутую мною для себя папироску и убрался по своим делам.
Тогда мы с Гаррисом, предварительно покончив с уцелевшими остатками съестных припасов, переволокли багаж к подъезду и стали дожидаться извозчика.
Багажа оказалось изрядное количество, когда мы все сложили в кучу. Во-первых, большой саквояж и маленький ручной сак, потом обе корзины, большой сверток с пледами и штуки четыре или пять пальто и непромокаемых плащей, и несколько зонтиков, а кроме того, дыня, отдельно в мешке, потому что она оказалась чересчур громоздкой, чтобы где-либо поместиться, да фунта два винограда в другом мешке, да японский бумажный зонтик, да сковорода, которую мы для скорости не стали упаковывать, а просто завернули в оберточную бумагу.
Ворох оказался внушительный, и нам с Гаррисом стало немножко совестно, хотя вовсе не вижу, чего в этом стыдного. Извозчики все не показывались, но взамен их появились уличные мальчишки, которые, очевидно, заинтересовались зрелищем и стали останавливаться.
Первым явился мальчик от Биггса. Биггс — наш зеленщик. Главный его талант заключается в найме наиболее отпетых и беспринципных рассыльных, когда-либо произведенных цивилизацией. Коль скоро в околотке всплывает что-либо особо гнусное в области мальчишеских подвигов, мы знаем наверняка, что это дело рук последнего биггсовского мальчика. Мне рассказывали, что во время убийства на Грэйт-Корам-стрит наша улица тотчас же заключила, что в нем замешан биггсовский мальчик (очередной), и плохо бы ему пришлось, если бы не удалось дать удовлетворительного ответа на допрос, встретивший его на следующее утро после убийства в 19-м номере, куда он явился за заказом (причем в допросе помогал номер 21-й, случайно оказавшийся тут же у подъезда), в результате он доказал полное алиби. Я не знавал тогдашнего биггсовского мальчика, но, основываясь на позднейшем моем знакомстве с ними, лично не приписал бы этому алиби большого значения.
Как я уже говорил, из-за угла появился биггсовский мальчик. Он, очевидно, бежал и запыхался, когда впервые предстал перед нами, но, завидев Гарриса, и меня, и Монморанси, и вещи, замедлил шаг и выпучил глаза. Гаррис и я сделали сердитое лицо. Более впечатлительная натура могла бы оскорбиться, но биггсовские мальчики, вообще говоря, не отличаются щекотливостью. Не доходя одного ярда до нашего подъезда, он остановился как вкопанный, прислонился к решетке и, выбрав подходящую соломинку для жеванья, воззрился на нас. Явно было, что он хочет просмотреть комедию до конца.
Минуту спустя по другой стороне улицы прошел мальчик из бакалейной лавки. Биггсовский мальчик окликнул его:
— Эй! Нижний этаж сорок второго номера съезжает!
Мальчик из бакалейной лавки перешел улицу и занял позицию по ту сторону подъезда. Затем остановился юный джентльмен из сапожного магазина, присоединившийся к биггсовскому мальчику, в то время как заведующий пустыми кружками в заведении «Голубых столбов» занял независимую позицию около тумбы.
— С голоду не помрут? А? — заметил джентльмен из сапожного магазина.
— И ты бы захватил кусок-другой, — возразил «Голубые столбы», — если бы собирался переплыть Атлантический океан на маленькой лодочке.
— Они не Атлантический океан будут переплывать, — вставил биггсовский мальчик, — они отправляются разыскивать Стэнли.
К этому времени собралась уже целая маленькая толпа, и люди спрашивали друг друга, что случилось. Одна пара (наиболее юные и легкомысленные члены толпы) утверждала, что это свадьба, и наметила Гарриса женихом, тогда как более пожилая и вдумчивая часть была склонна думать, что происходят похороны и что я, вероятно, брат покойника.
Наконец подвернулся свободный кэбмен (в обычное время и когда они вам не нужны, их по этой улице проезжает по три штуки в минуту, причем они торчат у вас над душой и не дают вам прохода); мы втиснулись в него вместе со своими пожитками и, спугнув пару приятелей Монморанси, очевидно, поклявшихся никогда не расставаться с ним, укатили, сопровождаемые приветственными криками толпы, причем биггсовский мальчик швырнул нам вслед морковь на счастье.
Мы прибыли на вокзал Ватерлоо в одиннадцать часов и спросили, откуда отходит поезд в одиннадцать пять.
Никто, разумеется, не знал; на вокзале Ватерлоо никто никогда не знает, откуда отойдет поезд или куда он отправится, когда отойдет, ни вообще ничего, что касается поездов. Носильщик, взявший наши вещи, полагал, что он отойдет с платформы № 2, тогда как другой носильщик, с которым он обсуждал вопрос, слыхал, будто поезд отбудет с платформы № 1. С другой стороны, начальник станции был убежден, что поезд отходит от пригородной платформы.
Чтобы положить конец недоумению, мы поднялись наверх и спросили инспектора движения, и он сказал нам, что только что встретил человека, сказавшего, что видел поезд на платформе № 3. Мы отправились на платформу № 3, но тамошнее начальство объявило, что, по их мнению, этот поезд должен скорее быть саутгемптонским экспрессом либо виндзорским окружным. В одном они были уверены, что это не кингстонский поезд, хотя и не сумели сказать, почему они в этом уверены.
Тогда наш носильщик заявил, что поезд, может быть, находится на верхней платформе: ему сдается, что он знает этот поезд. Мы, следовательно, отправились на верхнюю платформу, обратились к машинисту и спросили его, едет ли он в Кингстон. Он отвечал, что наверняка сказать, разумеется, не может, но, должно быть, это так. Во всяком случае, если он — не 11.05 в Кингстоне, то почти наверное 9.32 в Вирджиния-Уотер, или же десятичасовой экспресс на остров Уайт, или вообще что-нибудь в этом направлении, и что мы все узнаем, когда приедем на место. Мы сунули полкроны ему в руку и попросили его отбыть 11.05 в Кингстон.
— Никто никогда не узнает на этой линии, — сказали мы, — что вы такое или куда идете. Дорогу вы знаете, ускользните втихомолку и отправляйтесь в Кингстон.
— Право, не знаю, господа, — сказал благородный малый, — полагаю, что какому-нибудь поезду да надо пробраться в Кингстон, и я спроворю дело. Давайте сюда полкроны.
Так мы попали в Кингстон по Лондонской и Юго-Западной дороге.
Впоследствии мы узнали, что доставивший нас поезд в действительности был эксетерским почтовым и что на вокзале Ватерлоо потратили целые часы, разыскивая его, и никто не знал, куда он подевался.
Наша лодка дожидалась нас в Кингстоне, как раз под мостом, к ней мы направили путь, разложили багаж и устроились сами.
— Все в порядке, сударь? — спросил лодочник.
— Порядок, — отозвались мы.
Гаррис сел на веслах, я на руле, Монморанси, горестный, глубоко подозрительный, на корме, и мы пустились по волнам, долженствовавшим в продолжение двух недель служить нам домашним очагом.
VI
Было чудесное утро поздней весны или раннего лета, как вам больше понравится, когда нежный глянец листьев и травки переходит в более глубокую зелень и природа подобна прекрасной молодой девушке, трепещущей непонятным ей трепетом пробуждения на краю женственности.
Своеобразные задворки Кингстона, спускающиеся к берегу реки, казались прямо-таки живописными в сверкающих лучах солнца; блестящая река со скользящими по ней баржами, свисающие с берега деревья, кряхтящий на веслах Гаррис в красной с оранжевым фуфайке, мелькающий вдали старый серый замок Тюдоров — все слагалось в ясную картину, такую веселую, хотя и тихую, такую полную жизни, хотя мирную, что, как бы ни было еще рано, я дал себя убаюкать сонливым грезам.
Я грезил о Кингстоне, или Кёнингестуне, как звали его в те дни, когда в нем короновались саксонские «кенинги». Здесь перешел реку великий Цезарь, и на отлогих высотах раскинулись лагерем римские легионы. Как позднее Елизавета, так же и Цезарь, по-видимому, останавливался повсеместно; только он был почтеннее доброй королевы Бесс: он не останавливался в харчевнях.
Какой же любительницей харчевен была девственная королева Англии! Едва ли в десяти милях в окрестностях Лондона найдется сколько-нибудь сносный трактир, в который она бы не заглянула в то или иное время, либо остановилась, либо переночевала в нем. Интересно узнать, если Гаррис, так сказать, исправился бы и сделался великим и добродетельным человеком, и был назначен премьер-министром, и умер, — украсились бы пользовавшиеся его покровительством трактиры такого рода вывесками: «Гаррис выпил здесь стакан горького пива»; «Гаррис хватил здесь два стакана холодного шотландского летом 1888 года»; «Гарриса вытурили отсюда в декабре 1886 года»?
Нет, их было бы чересчур много! Скорее прославились бы те заведения, которых он никогда не посещал. «Единственное заведение в южном Лондоне, в котором Гаррис ни разу ничего не выпил». Публика толпами стремилась бы в него, чтобы разузнать, в чем же секрет.
Как бедный слабоумный король Эдви должен был ненавидеть Кёнингестун! Коронационный пир оказался свыше его сил. Возможно, что кабанья голова, начиненная обсахаренным миндалем, пришлась ему не по нутру (я сужу по себе), и до меда и испанского вина больше не было охоты; вот он и ускользнул от туманного разгула, чтобы уделить тихий часок при лунном свете своей возлюбленной Эльдживе.
Быть может, они стояли рука об руку у окна, любуясь тихим светом луны на реке, между тем как из дальних палат взрывами смутного гама и шума, доносились к ним отголоски буйного веселья.
Потом грубый Одо и Сент-Дунстан шумно врываются в тихую комнату и осыпают низкими оскорблениями кротколикую королеву, и тащат бедного Эдви обратно в шумный зал пьяного беснования.
Много лет спустя саксонские короли и саксонский разгул были погребены бок о бок, при грохоте боевой музыки, и величие Кингстона временно угасло, с тем чтобы возродиться заново, когда Хэмптон-Корт сделался дворцом Тюдоров и Стюартов, и королевские баржи покачивались на канатах у берега реки, и щеголи в пестрых плащах спускались, красуясь, вниз по ступенькам, вызывая паромщика.
Многие из виднеющихся вокруг старых домов явственно говорят о тех днях, когда Кингстон был королевским пригородом, и вельможи и придворные обитали здесь, около своего короля, и длинная дорога к королевским воротам день-деньской пестрела бряцающей сталью, и гарцующими конями, и шелестящими шелками, и бархатами, и прекрасными лицами. Большие вместительные дома-замки с их круглыми решетчатыми окнами, огромными очагами и остроконечными крышами говорят о временах коротеньких камзолов и длинных чулок, расшитых жемчугом поясов и изысканных богохульств. Дома эти были воздвигнуты в те дни, «когда умели строить». Жесткий красный кирпич лишь плотнее слежался со временем, а дубовые лестницы не стонут и не кряхтят, когда стараешься бесшумно спуститься по ним.
По поводу дубовых лестниц мне припоминается великолепная лестница резного дуба в одном из кингстонских домов. Теперь это лавка на базарной площади, но когда-то здесь, очевидно, находились палаты какого-нибудь знатного вельможи. Один из моих знакомых, проживающий в Кингстоне, однажды пришел купить шляпу в этом магазине и по рассеянности заплатил за нее втридорога.
Хозяин магазина (он знает моего приятеля), естественно, был несколько ошеломлен вначале, однако скоро пришел в себя и, чувствуя, что такого рода поведение заслуживает поощрения, предложил нашему герою посмотреть прекрасные образчики старинного резного дуба. Приятель мой выразил согласие, и тогда купец повел его сквозь лавку вверх по домовой лестнице. Перила оказались чудом мастерства, и стены до самого верха были отделаны дубовыми панелями, работа которых не посрамила бы дворца.
С лестницы они вошли в гостиную. Это была большая светлая комната, отделанная несколько бьющими в глаза, но веселенькими обоями с голубым фоном. В комнате, впрочем, не было ничего замечательного, и мой знакомый недоумевал, почему его привели сюда. Хозяин подошел к стене и постучал по ней. Послышался деревянный звук.
— Дуб, — пояснил он. — Сплошной резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь, какой вы видели на лестнице.
— Но, великий Цезарь! — воскликнул мой приятель. — Не может же быть, чтобы вы заклеили резной дуб голубыми бумажными обоями?
— Ну да, — ответил тот, — убыточная была штука. Пришлось, понятно, все затянуть сперва досками. Зато комната теперь стала веселой. Прежде уж очень было мрачно.
Не могу сказать, чтобы я безусловно осуждал этого человека (что, несомненно, должно значительно облегчить его совесть). С его точки зрения, то есть точки зрения не полоумного любителя старины, а среднего домохозяина, желающего смотреть на жизнь по возможности легко, на его стороне была доля здравого смысла. Очень приятно взирать на резной дуб и даже иметь его немножко, но жить в его недрах, без сомнения, должно быть, удручающе для тех, чье воображение не настроено в этом направлении.
Нет, печально в этом случае то, что он, не дорожащий резным дубом, имеет гостиную, целиком выстланную им, в то время как люди, питающие к тому же дубу пристрастие, должны платить за него огромные деньги. По-видимому, таков житейский закон: каждый человек имеет то, что ему не нужно.
Женатые люди имеют жен и, по-видимому, ничуть не дорожат ими; а молодые холостяки горюют о том, что не могут ими обзавестись. У бедняков, с трудом могущих прокормить самих себя, бывает до восьми человек детей. Богатые старики, которым некому оставить своих денег, умирают бездетными.
Потом еще девушки с поклонниками! Тем девушкам, у которых имеются поклонники, они никогда не бывают нужны. Они говорят, что предпочли бы от них отделаться, что они только мешают им, и почему бы им не пойти поухаживать за мисс Смит или мисс Браун, которые невзрачны и немолоды и вовсе не имеют поклонников. Самим им поклонники не нужны. Они решили никогда не выходить замуж.
Не годится и задумываться над такими вещами: становится слишком грустно.
Был у нас в школе мальчик, которого мы прозвали Сэндфорд-и-Мертон. Настоящая его фамилия была Стиввингс. Это был самый необыкновенный мальчик из всех, кого мне доводилось знать. Право, мне кажется, что он на самом деле любил ученье. Бывало, ему страшно попадало за то, что он просиживал по ночам в постели за греческим уроком; а уж что касается французских неправильных глаголов, то его прямо-таки было не оторвать от них. Он был заражен жуткими и неестественными побуждениями сделать честь своим родителям и прославить училище; жаждал заслуживать награды и сделаться образованным человеком и вообще страдал всякими слабоумными предрассудками. Никогда я не знавал более странного существа, хотя и невинного, имейте в виду, как неродившийся младенец.
Ну-с, так вот этот мальчик бывал болен примерно раза два в неделю и не мог тогда посещать школу. Еще не бывало на свете такого мастера болеть, как этот Сэндфорд-и-Мертон. Стоило какой бы то ни было известной болезни показаться на расстояния десяти миль, чтобы он заболел ею, да еще в тяжелой форме. Он хворал бронхитом в каникулы и схватывал сенную лихорадку под Рождество. После шестинедельной засухи он обыкновенно заболевал ревматизмом, а уж если выходил пройтись в ноябрьский туман, то неизбежно возвращался домой с солнечным ударом.
Однажды беднягу подвергли действию наркоза, вытащили все его зубы и вставили ему фальшивые, потому что он страшно страдал зубными болями; а потом пошли у него невралгии и боли в ушах. Он никогда не бывал без насморка, за исключением девяти недель, во время которых проболел скарлатиной; а уж об отмороженных пальцах и говорить нечего. Во время большой холерной паники 1871 года наша местность на редкость была благополучна по холере. Во всем приходе отмечен был единственный случай: это был юный Стиввингс.
Когда он хворал, его укладывали в постель и кормили цыплятами, омлетом и тепличным виноградом; а он лежал и рыдал, потому что ему не позволяли готовить латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.
А мы, остальные мальчики, мы, которые охотно дали бы десять учебных полугодий за один день болезни и не имели ни малейшего желания поощрять своих родителей к чванству, мы не ухитрялись приобрести даже маленькой простуды. Мы играли на сквозняках, что, по-видимому, приносило нам одну только пользу и освежало нас, и наедались всякой дряни, чтобы заболеть, и только жирели от нее и приобретали лучший аппетит. Нам не удавалось придумать ничего, способного повредить нашему здоровью, пока не наступали каникулы. Внезапно, в самый день роспуска, начинались насморки и коклюши, и всевозможные недуги, продолжавшиеся до возвращения в классы, когда, невзирая на все наши контрманевры, мы столь же внезапно поправлялись и чувствовали себя лучше, чем когда-либо.
Такова жизнь; а мы лишь трава, которую скосят, положат в печь и сожгут.
Чтобы возвратиться к вопросу о резном дубе, думаю, что у наших прапрадедов были очень недурные понятия о художественном и прекрасном. Да ведь все наши теперешние художественные редкости не более чем откопанные где-нибудь трех- или четырехсотлетние заурядности! Интересно бы знать, точно ли имеется подлинная красота в столь ценимых ныне нами старых суповых тарелках, пивных кружках и щипцах для свеч, или они только приобретают в наших глазах прелесть от окутывающей их дымки старины? Старый синий фарфор, который мы развешиваем по стенам в качестве украшений, служил обыкновенной домашней утварью несколько веков назад; а розовые пастушки и желтые пастушки, которых наши знакомые передают из рук в руки, умиляясь над ними и делая вид, что знают в них толк, стояли незамеченными на камине, и мать XVII века давала их раскапризничавшемуся ребенку, чтобы унять его слезы.