Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ХX век: проработка прошлого. Практики переходного правосудия и политика памяти в бывших диктатурах. Германия, Россия, страны Центральной и Восточной Европы - Евгения Лёзина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На начальном этапе, как следует из отчетов военного губернатора, дело продвигалось очень медленно: до конца марта 1947 года немецкими трибуналами были вынесены приговоры лишь в отношении 262 интернированных из 50 747 остававшихся под стражей (включая 26 212 бывших офицеров СС, 17 471 члена нацистской верхушки, 1430 гестаповцев, 740 членов СД и 4894 представителей других категорий)[62]. В 1947–1948 годах, в контексте усиливавшегося противостояния с Советским Союзом и стремления западных союзников как можно быстрее завершить денацификацию в своих зонах, процесс освобождения интернированных был ускорен: чаще всего они освобождались с учетом отбытых сроков или приговаривались к штрафам. Так, в конце июля 1948 года в лагерях американской зоны оставалось лишь 3542 человека, из которых 1390 отбывали сроки, назначенные трибуналами[63]. А к концу года число интернированных исчислялось лишь несколькими сотнями[64].

Для сравнения: в советской зоне оккупации Германии интернированию были подвергнуты 150 тыс. человек, из которых 17 тыс. были осуждены советскими военными трибуналами. Находясь в заключении, 44 тыс. интернированных погибли от ужасных условий содержания и болезней, а около 25 тыс. были депортированы в СССР и Польшу на принудительные работы[65].

Помимо автоматического ареста и последующего интернирования в специально организованные лагеря по факту принадлежности к ключевым организационным структурам Третьего рейха, союзники занимались активным поиском отдельных подозреваемых в военных преступлениях, которые впоследствии должны были понести личную ответственность за свои деяния, представ перед судом.

Два различных типа помещения под стражу – задержание с последующим интернированием подлежавших «автоматическому аресту» и аресты подозреваемых в тяжких преступлениях – были определены директивой Контрольного совета № 38 «Арест и наказание военных преступников, нацистов и милитаристов; интернирование, контроль и надзор за потенциально опасными немцами» от 12 октября 1946 года. Среди целей этого документа, устанавливавшего общую линию поведения союзников в период оккупации Германии и согласовывавшего «некоторые детали в отношении определения категорий и характера наказаний и санкций», были указаны: «a) наказание военных преступников, нацистов, милитаристов и промышленников, которые вдохновляли и поддерживали нацистский режим; б) полное и окончательное уничтожение нацизма и милитаризма путем изоляции видных участников или сторонников этих идей и путем ограничения деятельности этих лиц; в) интернирование немцев, которые, не являясь виновными в определенных преступлениях, считаются опасными для союзных целей, а также контроль и надзор над другими, которые считаются потенциально опасными»[66].

Результатом совместных усилий союзников по привлечению к уголовной ответственности руководителей Третьего рейха стал Международный военный трибунал (МВТ) в баварском Нюрнберге. Трибунал, организованный после долгих согласований в ходе нескольких встреч «Большой тройки», был создан на основании Устава, выработанного и утвержденного правительствами государств-союзников в ходе Лондонской конференции 8 августа 1945 года[67].

Трибуналу предшествовал длительный подготовительный процесс. В октябре 1943 года на Московской конференции союзниками была принята Декларация об ответственности гитлеровцев за совершаемые зверства, в которой подчеркивалось, что главные нацистские преступники, «преступления которых не связаны с определенным географическим местом», «будут наказаны совместным решением правительств-союзников» (остальных виновных в преступлениях было решено отсылать в те страны, где преступления были совершены, «чтобы они могли быть судимы и наказаны в соответствии с законами этих освобожденных стран»)[68].

Ключевая роль в разработке проекта и подготовке международного трибунала принадлежала американским юристам. Первый проект соглашения о создании МВТ был представлен американцами 3 мая 1945 года на совещании руководителей внешнеполитических ведомств СССР, США и Великобритании в Сан-Франциско. С 26 июня по 8 августа того же года в ходе конференции представителей СССР, США, Великобритании и Франции в Лондоне проводились выработка соглашения и Устава МВТ, согласование позиций относительно предъявленных обвинений, выявление и систематизация доказательств, определение функций и обязанностей трибунала. К концу лета был согласован список главных военных преступников, опубликованный 29 августа[69].

Международный военный трибунал, созданный в Нюрнбергском дворце юстиции и заседавший с 20 ноября 1945 по 1 октября 1946 года, рассматривал дела 24 ключевых руководителей Третьего рейха. Точнее, тех из них, кто к тому моменту оставался в живых, кого удалось обнаружить и по поводу включения которых в список обвиняемых союзникам удалось достигнуть консенсуса. Эти высокопоставленные нацисты обвинялись в заговоре с целью захвата власти, в преступлениях против мира, военных преступлениях и преступлениях против человечности (преступления, подпадающие под юрисдикцию трибунала, определяла статья 6 Устава)[70].

«Тот факт, что четыре Великие Державы, упоенные победой и страдающие от нанесенного им ущерба, удержали руку возмездия и передали своих плененных врагов на Суд справедливости, является одним из самых выдающихся примеров той дани, которую власть платит разуму», – заявил главный обвинитель от США Роберт Джексон в своей ставшей знаменитой вступительной речи, произнесенной 21 ноября 1945 года[71].

В результате длившихся почти год судебных разбирательств обвиняемые были присуждены к различным наказаниям. Двенадцать человек были приговорены трибуналом к смертной казни: Герман Геринг (рейхсмаршал, главнокомандующий военно-воздушными силами Германии, 1935–1945), Йоахим фон Риббентроп (министр иностранных дел нацистской Германии, 1938–1945), Вильгельм Кейтель (начальник штаба Верховного главнокомандования вооруженными силами Третьего рейха, 1938–1945), Эрнст Кальтенбруннер (руководитель Главного управления имперской безопасности (РСХА), 1943–1945), Альфред Розенберг (один из главных идеологов НСДАП, рейхсминистр восточных оккупированных территорий, 1941–1945), Ганс Франк (генерал-губернатор оккупированной Польши, 1939–1945), Вильгельм Фрик (рейхсминистр внутренних дел, 1933–1943; рейхспротектор Богемии и Моравии, 1943–1945), Юлиус Штрайхер (гауляйтер Франконии, главный редактор антисемитской газеты «Штурмовик» (Der Stürmer), 1923–1945), Фриц Заукель (гауляйтер Тюрингии, 1927–1945; генеральный уполномоченный по использованию рабочей силы, 1942–1945), Альфред Йодль (начальник Штаба оперативного руководства Верховного главнокомандования вооруженными силами, 1939–1945), Артур Зейсс-Инкварт (канцлер Австрии, 1938; рейхскомиссар Нидерландов, 1940–1945), Мартин Борман (начальник Партийной канцелярии НСДАП, 1941–1945; личный секретарь фюрера, был приговорен заочно). Трое обвиняемых были приговорены к пожизненному лишению свободы: Рудольф Гесс (заместитель фюрера в НСДАП, 1933–1941), Эрих Редер (главнокомандующий военно-морским флотом Третьего рейха, 1935–1943) и Вальтер Функ (имперский министр экономики, 1938–1945)[72].

К двадцати годам лишения свободы были приговорены Бальдур фон Ширах (глава гитлерюгенда, 1933–1940; гауляйтер Вены, 1940–1945) и Альберт Шпеер (рейхсминистр вооружений и боеприпасов, 1942–1943; рейхсминистр вооружений и военного производства, 1943–1945). К пятнадцати годам был приговорен Константин фон Нейрат (министр иностранных дел Германии, 1932–1938; рейхспротектор Богемии и Моравии, 1939–1943), а Карл Дёниц (командующий подводным флотом, 1939–1943; главнокомандующий военно-морским флотом нацистской Германии, 1943–1945) – к десяти годам. Трое обвиняемых были оправданы: Ганс Фриче (руководитель отделов радиовещания и внутригосударственной прессы в Министерстве народного просвещения и пропаганды, 1933–1945), Ялмар Шахт (имперский министр экономики, 1934–1938) и Франц фон Папен (рейхсканцлер Германии, 1932; посол в Австрии, 1934–1938, и в Турции, 1939–1944). Глава Германского трудового фронта и заведующий Организационным отделом НСДАП Роберт Лей покончил с собой до начала процесса, а промышленник, глава концерна «Фридрих Крупп» Густав Крупп был признан неизлечимо больным, и дело в отношении его было прекращено до суда[73].

Обвинялись также группы и организации, к которым принадлежали подсудимые, но лишь четыре структуры из восьми были признаны преступными: руководящий состав НСДАП, охранные отряды партии СС, тайная политическая полиция гестапо и СД – Служба безопасности рейхсфюрера СС (Sicherheitsdienst des Reichsführers-SS, SD) (дела двух последних были отнесены в совместное производство)[74].

После основного процесса американские власти провели в своей зоне оккупации в 1946–1949 годах серию из двенадцати судебных процессов, вошедших в историю как «последующие» или «малые» Нюрнбергские процессы. Они проводились на основании предоставленного законом Контрольного совета № 10 права всем союзникам самостоятельно судить нацистов в пределах своей оккупационной зоны[75]. Поскольку город Нюрнберг находился в американской зоне оккупации, последующие судебные разбирательства были проведены военными судами США в стенах того же Нюрнбергского дворца юстиции, где ранее заседал МВТ.

В ходе этих процессов перед американскими военными судами предстали нацистские судьи; медики, обвинявшиеся в принудительной эвтаназии, стерилизации, принудительных медицинских экспериментах и убийстве заключенных; представители военного командования Третьего рейха; чиновники Главного административно-хозяйственного управления СС; генералы вермахта, воевавшие в юго-восточной Европе; ведущие промышленники нацистской Германии (процессы по делам собственников и сотрудников концернов Ф. Флика, А. Круппа и «ИГ-Фарбен»); крупные государственные чиновники; руководители различных министерств и ведомств (по названию улицы в Берлине, где располагалось большинство правительственных учреждений, этот процесс вошел в историю как «дело Вильгельмштрассе»); ответственные за реализацию нацистской расовой политики; бывшие офицеры айнзацгрупп (Einsatzgruppen) – специальных подразделений СС и СД, созданных для уничтожения «врагов» рейха, и некоторые другие категории обвиняемых. В общей сложности приговоры были вынесены в отношении 184 человек[76].

Всего за оккупационный период американские военные трибуналы возбудили уголовные дела в отношении 1941 и вынесли приговоры в отношении 1517 человек (324 из них были приговорены к смертной казни, 247 к пожизненному заключению и 946 к различным тюремным срокам)[77]. Американцы, в частности, провели процессы против 1021 бывшего сотрудника администрации и охраны концлагерей Дахау, Миттельбау-Дора и Флоссенбург. Еще 1085 человек были привлечены к уголовной ответственности в английской зоне (240 из них приговорены к смертной казни), в том числе персонал концлагерей Белзен, Нойенгамме и Равенсбрюк. В свою очередь, французские военные трибуналы вынесли приговоры в отношении 2107 человек (104 из них были приговорены к смертной казни). Во французской зоне, в частности, прошли процессы по делу сотрудников концлагерей Нацвейлер и Равенсбрюк и процесс по делу сталелитейного промышленного магната Германа Рехлинга, которого называли «фюрером военной экономики»[78].

В отношении некоторых подозреваемых, кого не удалось обнаружить и задержать, приговоры выносились in absentia, в отсутствие подсудимых. Всего в годы оккупации западные союзники привлекли к уголовной ответственности за преступления, совершенные в период Третьего рейха, более 5 тыс. немцев[79].

Уголовные дела по нацистским преступлениям могли также рассматриваться немецкими судами: тем же законом СКС № 10 от 20 декабря 1945 года им предоставлялось право возбуждать такие дела с разрешения оккупационных властей. Однако юрисдикция немецких судов была ограничена преступлениями, совершенными немцами против немцев или лиц без гражданства (то есть они не могли проводить разбирательства по наиболее тяжким преступлениям, совершенным немцами против других народов и представителей других национальностей). До конца 1949 года немецкие суды осудили 4667 нацистских преступников главным образом за «доносы, расстрелы политических заключенных и „пораженцев“ незадолго до окончания войны, преступления против немецких евреев (особенно во время „Хрустальной ночи“), преследования политических оппонентов»[80]. В рамках нескольких судебных процессов рассматривались «случаи „эвтаназии“, то есть убийств людей с психическими и физическими особенностями и пациентов психиатрических клиник»[81].

Отдельно стоит обратить внимание на юридическую проблему осуждения членов преступных организацией Третьего рейха, с которой столкнулись союзники. Закон № 10 прямо определял в качестве преступной деятельности «принадлежность к определенным категориям внутри группы или организации, объявленной МВТ преступной» (§ 1 (d)) и устанавливал возможность наказания за принадлежность к преступной организации (в § 3 перечислялись наказания от штрафа и конфискации имущества до смертной казни).

Устав МВТ также предусматривал, что лица, совершая международные преступления, могли действовать как «индивидуально», так и «в качестве членов организации» (§ 6). Кроме того, в Уставе оговаривалось, что «при рассмотрении дела о любом отдельном члене той или иной группы или организации Трибунал может ‹…› признать, что группа или организация, членом которой подсудимый являлся, была преступной» (§ 9)[82].

Однако вынесенный 1 октября 1946 года приговор МВТ в целом отклонил принцип коллективной ответственности, утверждая, что «преступная виновность является личной и следует избегать массовых наказаний»[83]. Относительно понятий «преступной организации» в приговоре содержалось уточнение: «Преступная организация аналогична преступному заговору в том, что по существу они предполагают сотрудничество ради преступных целей. Должна существовать группа, связанная и организованная для осуществления общей цели. Эта группа должна быть создана или использована в связи с совершением преступлений, предусмотренных Уставом»[84].

В приговоре Трибунала признавалось, что такие группы и организации, как руководящий состав нацистской партии, тайная политическая полиция (гестапо) и служба безопасности (СД), а также охранные отряды партии (СС) преследовали цели или использовались для целей, преступных с точки зрения Устава МВТ. В приговоре уточнялось, кто из членов организации может быть привлечен к ответственности в качестве членов группы, а кто нет. МВТ квалифицировал в качестве преступных лишь группы, состоявшие из тех членов политического руководства, СС, гестапо и СД, которые либо занимали высокие и ответственные посты в них (они перечисляются в тексте приговора), либо «вступили в организацию или оставались в ней, зная о том, что она использовалась для совершения действий, объявленных преступными в соответствии со статьей 6 Устава, либо тех, кто как члены организации лично принимали участие в совершении подобных преступлений»[85]. «Это решение, – указывалось в Нюрнбергском приговоре, – должно исключить тех лиц, которые не были осведомлены о преступных целях или действиях организации, и тех, кто был призван в эту организацию государственными органами, за исключением тех случаев, когда они были лично замешаны в совершении действий, объявленных преступными в соответствии со статьей 6 Устава, в качестве членов этой организации. Формальное членство не подпадает под действие этого решения»[86].

Что касается правоприменения в этой области, то союзники, за исключением англичан, в основном рассматривали членство в организациях в рамках общего производства по делам о денацификации (на основании уже упоминавшейся директивы № 38). Как уточняет исследователь денацификации Дэвид Коэн, только британская зона проводила систематическую политику уголовного судопроизводства по членству в преступных организациях, создав для этой цели специальные трибуналы (Spruchgerichte) в лагерях для интернированных. К октябрю 1949 года они привлекли к ответственности 24 154 члена руководящего корпуса нацистской партии, СС, гестапо и СД, из которых 15 724 человека были осуждены: 5614 получили наказание в виде лишения свободы, а остальные приговорены к различным штрафам[87].

Достижения и проблемы денацификации

Смысл программы денацификации в западной части Германии предельно точно обобщил социолог Лев Гудков. Она «предполагала несколько важнейших социально-политических шагов, осуществленных юридически-правовым путем и направленных на то, чтобы сделать невозможным процесс социокультурного воспроизводства прежних отношений: а) первоначально административное, затем юридически оформленное оттеснение прежних нацистских кадров от государственного управления, запрет на занятие соответствующих позиций в органах исполнительной власти и возможность выборов в структуры законодательной власти, а также суда, в меньшей степени – армии, полиции и еще некоторых ключевых институтов; б) недопущение их к репродуктивным системам общества – прежде всего к преподаванию в высшей и средней школе и механизмам формирования общественного мнения (в первую очередь – к СМИ), ограничение влияния на культуру, литературу, искусство (временный запрет на публикацию); в) практика осуждения и уголовного преследования нацистских преступников (прежде всего – идеологов нацизма и функционеров высшего и среднего ранга), цепь международных, а затем и собственно германских трибуналов и судебных процессов разного уровня, установивших – первоначально внешним и принудительным образом – морально-правовую ответственность за участие в преступлениях тоталитарных режимов, внутренне с трудом принимавшуюся и усваиваемую населением»[88].

Впервые в истории – в рамках Нюрнбергского процесса и последующих судебных разбирательств – в отношении политики геноцида и агрессивной войны была не только вынесена нравственно-этическая оценка, но и сформулирована юридическая позиция, ставшая основой международного права. Отныне массовые преступления против граждан больше не оставались исключительно внутренним делом государства, но могли преследоваться в международном правовом порядке. В 1950 году на основании решения МВТ Комиссией международного права по поручению Генеральной Ассамблеи ООН были сформулированы Нюрнбергские принципы, которые способствовали развитию международного уголовного права и легли в основу деятельности международных уголовных судов (в том числе созданного в 2002 году в Гааге постоянно действующего Международного уголовного суда)[89].

Примечательно, что привлечение к уголовной ответственности руководителей Третьего рейха нашло у большинства жителей Германии позитивный отклик несмотря на общее неприятие оккупации. Согласно данным опросов, проводившихся американской военной администрацией с октября 1945 по август 1946 года, абсолютное большинство жителей американской зоны (в среднем 80 %) считали Нюрнбергский процесс справедливым, и лишь 4–6 % – несправедливым. После того как приговор был оглашен, 55 % сочли вынесенные вердикты в целом справедливыми, 21 % – слишком мягкими и лишь 9 % – слишком жесткими. Более половины полагали, что обвинение в преступной деятельности следовало предъявить и нацистским организациям. Доля поддерживавших такое мнение составляла 56 % в октябре 1945 года, 60 % в декабре 1945‐го и 59 % в октябре 1946 года[90].

Если значимость «судебной» части программы денацификации была на том этапе почти единогласно признана юристами, историками и самими жителями Германии, то очищение государственных публичных институтов от нацистских кадров удостоилось более противоречивых оценок. Главным недостатком этой части программы с точки зрения замысла, по мнению большинства экспертов, было чрезмерное расширение ее объема. Как обобщил выводы большинства наблюдателей историк денацификации Перри Биддискомб, программа должна была не включать рядовых членов партии, а затрагивать только руководящее звено и активных сторонников режима, способствовавших его укреплению, независимо от их партийной принадлежности[91]. В том виде, в котором она была реализована, денацификация напоминала, словами Биддискомба, «ковровую бомбардировку», вызвав нехватку специалистов во многих областях и значительно ухудшив функционирование администрации и экономики[92]. Например, к 1946 году в американской зоне были уволены около 50 % учителей, а в некоторых регионах доля уволенных педагогов достигала невероятных 90 %[93].

Среди других слабых сторон денацификации, как правило, отмечаются затянутость процесса, перегруженность трибуналов незначительными делами и возможность избежать наказания для крупных нацистов. Все это приводило к долгосрочной дискредитации денацификации в глазах жителей страны, что нашло отражение и в данных социологических опросов. Так, Институт изучения общественного мнения в Алленсбахе дважды – в 1948 и 1953 годах – изучал восприятие денацификации жителями Западной Германии (табл. 1). В августе 1948 года, когда оккупация еще продолжалась, а программа денацификации была уже фактически свернута, положительно оценивали процесс очищения различных институтов от нацистских кадров лишь 14 % опрошенных, полагавших, что в целом денацификация достигла поставленной цели. Наибольшую популярность в 1948 году имела точка зрения, что «денацификация была необходима, но была плохо реализована» (39 %), 31 % респондентов считали, что «денацификация была ненужной и плохо реализованной» и еще 9 % – что она «была крючкотворством, обманом и придирками оккупационных властей» (суммарно доля негативных оценок достигала 40 %). Спустя пять лет, когда оккупация являлась уже делом прошлого, доля разделявших мнение о необходимости денацификации, но считавших, что она была плохо реализована, сократилась до 23 % (на 16 п. п.). Произошло это, по всей видимости, за счет затруднившихся с ответом, доля которых выросла с 7 до 20 %. Негативная оценка этого процесса сохранилась на уровне 41 %, а позитивная выросла всего на 3 п. п. – до 17 %[94].

Таблица 1. «Какие из следующих утверждений относительно процесса денацификации лучше всего выражают ваше собственное мнение?»

(В процентах от числа опрошенных)


Скепсис большинства историков в отношении политики денацификации под контролем союзников связан и с тем, что после ее завершения все быстро вернулось на круги своя. Так, по данным Уильяма Гриффита, уже к 1950 году от 40 до 80 % нацистов в различных сферах возвратились на свои посты[95]. А все приговоренные к разным срокам тюремного заключения высокопоставленные чиновники и военные были амнистированы или освобождены досрочно в 1949–1951 годах.

Важно зафиксировать проблематичность политики денацификации как в концептуальном плане (слишком расширительный подход, включение в программу рядовых членов партии), так и в плане реализации, особенно с момента передачи программы в руки немецких земельных правительств. Расчет американцев на эффективную реализацию денацификации немецкими властями не оправдался. Ретроспективно обращаясь к анализу этих мер, очевидно, что немецкие исполнители саботировали процесс, затягивая его и превращая в фактическую реабилитацию, «обеление» нацистских кадров. В то же время шансы на успех в контексте послевоенной оккупации могла иметь только быстрая, решительная и разумно ограниченная по объему программа очищения общества от действительных нацистских активистов и пособников[96]. В контексте набиравшей обороты холодной войны, руководствуясь новыми интересами в Европе и подталкиваемые необходимостью ускорения экономического развития ФРГ, западные союзники не были готовы настаивать на последовательном проведении денацификационных мер.

Тем не менее, несмотря на все проблемы и сложности в реализации денацификационных мер, важно, что, как справедливо отметила Барбара Маршалл, «союзниками была создана рамка, которая позволила немцам впоследствии самостоятельно осуществить процесс социальных и политических изменений»[97].

2. Источники изменения официальной коллективной памяти в послевоенной ФРГ[98]

Никакое национальное чувство, даже окрашенное в самые идиллические тона, никакие уверения в благожелательности переживших «благодать позднего рождения» не могут умалить или перечеркнуть тот опыт, который мы в единой Германии пережили как преступники, а другие претерпели от нас в качестве жертв. Нам не пройти мимо Аушвица. Как бы нам ни хотелось, мы не должны даже пытаться совершить подобный акт насилия, ибо Аушвиц неотделим от нас, он – несмываемое клеймо на нашей истории, он помог, во благо нам, сделать вывод, который можно сформулировать так: теперь-то, наконец, мы знаем самих себя.

Гюнтер Грасс[99]

В 1998 году немецкий философ Юрген Хабермас заметил, что произошедшее в Германии к середине 1980‐х годов переосмысление национальной истории стало «результатом коллективного учебного процесса длиною в несколько десятилетий»[100]. Каковы были основные этапы и компоненты этого процесса? Как и почему на смену героической национальной истории в Германии постепенно пришла память о преступлениях нацистского режима? Какие факторы оказали влияние на изменение политических и гражданских институтов и общественно-политического климата в стране?

Эта глава обращается к анализу причин изменений общественных представлений о национальном прошлом в послевоенной ФРГ. В ней анализируется постепенное расширение публичной сферы и появление альтернативных версий памяти в постоккупационный период; возникновение новых символических структур общественного сознания, последующая структуризация и институционализация памяти о нацистском прошлом; и, наконец, закрепление новых ценностей в системе культурных и общественно-политических институтов.

Уничтожение и обретение памяти

В периоды политических кризисов, отмеченных, как правило, утратой стабильности и определенности, возрастает значимость прошлого, которое в такие моменты «возвращается с удвоенной силой»[101]. Многочисленные кризисы современных обществ, повлекшие масштабные общественно-политические трансформации второй половины XX века, послужили росту интереса к проблематике «коллективной памяти» и возникновению, по выражению историка Чарльза Мэйера, всеобщей «жажды памяти»[102].

Особую значимость тема памяти приобретает в обществах, переживших крах репрессивных – тоталитарных или авторитарных – режимов. В подобных социальных контекстах апелляция к прошлому связана в первую очередь с попытками поиска новых оснований коллективной идентификации. Запрос на память в посттоталитарных обществах – от послевоенной Германии до большинства восточноевропейских стран бывшего советского блока, включая страны бывшего СССР, – свидетельствует о тесной взаимосвязи понятий коллективной памяти и социальной идентичности, неоднократно отмечавшейся в ряде исследований[103]. Социальная идентичность, понимаемая как переживание индивидом собственной принадлежности к той или иной группе, некоему общему «мы», во многом определяется общностью памяти и забвения тех или иных событий прошлого. Политика памяти, определяющая те аспекты истории, которые представляются национально значимыми и которые, следовательно, предстоит сохранить в памяти или предать забвению, имеет прямое отношение к процессам коллективной идентификации, к созданию того или иного образа общего «мы»[104].

Однако острота проблематики памяти в посттоталитарных обществах обусловлена не только крахом прежней идентичности и необходимостью поиска новой. Важен еще сам факт обретения памяти обществом, выходящим из-под жесткого государственного контроля над публичной и частной сферами. Репрессивный характер тоталитарного режима проявляется не только в блокировке возможности воспроизводства индивидуальной памяти, пережитого опыта, но и в установке на уничтожение самой памяти. Не случайно Примо Леви, проведший несколько месяцев в нацистском Аушвице (Освенциме) и подробно описавший впоследствии этот опыт, называл всю историю Третьего рейха «войной против памяти»[105].

О лишении общества памяти неоднократно свидетельствовали и очевидцы сталинского террора. Так, по воспоминаниям Надежды Мандельштам, в сталинскую «программу уничтожения входило и искоренение свидетелей», а по убеждению другого значимого свидетеля тех лет, Анны Ахматовой, для осмысления, «подытоживания» этого опыта «убийства памяти» «потребуется еще столетие, не менее», поскольку «мертвые молчат, а живые молчат, как мертвые: иначе рискуют тоже превратиться в мертвых»[106].

Исследователь Сабина Арнольд использовала термин «оккупированная память» для описания репрессивного и манипулятивного контроля органов государственной власти над процессами формирования памяти. Арнольд обращала внимание на то, что в ситуации «оккупированной памяти» социальная память перестает выполнять обычные задачи по хранению и переработке информации, с одной стороны, и по формированию идентичностей и созданию смыслов – с другой[107]. Поскольку доступ к архивам в тоталитарных государствах ограничен или запрещен, независимая систематизация, экспонирование, обработка, интерпретация и представление памяти здесь блокируются, и производится мифологизация исторических конструктов, служащая цели репрезентации ценностей национальной консолидации[108].

Социальный философ Джеймс Бут, отмечавший склонность национальных государств «национализировать» коллективную память, подвергать изгнанию групповые воспоминания меньшинств, предупреждал об опасностях государственной монополии над коллективной памятью. Ибо восставшая в тот или иной момент память-идентичность меньшинств, стремящаяся либо к восстановлению подавленной при диктатуре коллективной памяти, либо к множественности сообществ памяти как оппозиции гомогенизации национального нарратива, может «нарушить унитарную, всепоглощающую официальную версию прошлого»[109].

Важным следствием распада тоталитарной системы является не только острый кризис идентичности, необходимость поиска новых оснований коллективной идентификации, но и высвобождение индивидуальной и коллективной памяти различных сообществ (этнических, религиозных и пр.), репрессированной в условиях диктатуры. Появление свободы высказывания как следствие краха прежнего режима способствует выходу на поверхность индивидуальных воспоминаний. Подобное освобождение памяти, однако, еще не является гарантией обретения обществом коллективной памяти о случившемся, поскольку, по справедливому замечанию социолога Льва Гудкова, «все пережитое частным человеком, прежде всего – нерефлексивное страдание, уходит в никуда, если только оно не подверглось институциональной или специализированной проработке, если оно не пущено на другие каналы культурного воспроизводства, если частные мнения не санкционированы какой-то инстанцией, имеющей ранг надындивидуального образования»[110]. Как отмечал исследователь исторической памяти Вульф Канштайнер, «все воспоминания, включая воспоминания свидетелей, очевидцев, приобретают коллективную значимость, только если они структурированы, представлены и использованы в социальной среде. В результате средства представления, обеспечивающие данный процесс, помогают наилучшим образом проследить эволюцию коллективных воспоминаний, особенно когда мы пытаемся восстановить, реконструировать их постфактум»[111].

В связи с этим особое значение приобретает проблема формирования механизмов удержания и воспроизводства коллективной памяти в новых общественно-политических условиях. Коллективную память можно рассматривать как «совокупность представлений о прошлом, структурированных той или иной социальной группой в процессе изобретения, присвоения, селекции событий прошлого, затрагивающих властные взаимоотношения внутри общества»[112].

В социальных исследованиях коллективная память все чаще становится атрибутом определенных групп – «сообществ памяти» (communities of memory), а не всего общества в целом. В современных условиях различные общественные группы – интеллектуальные и политические элиты, гражданские объединения (религиозные, этнические группы, ветеранские организации, организации жертв нарушений прав человека и др.), средства массовой информации, а также формальные институты (образовательные, судебные и пр.) – могут выступать посредниками между индивидуальными воспоминаниями и национальной (или официальной) памятью, закрепленной в официальных речах и торжественных мероприятиях, в официальных версиях национальной истории[113]. «Сообщества памяти» сегодня все чаще стремятся к признанию собственной версии коллективной памяти на общенациональном уровне и предъявляют государству соответствующие требования[114].

Появление «сообществ памяти», формирование коллективных памятей различных социальных групп, способных отстаивать свое право на память, бороться за презентацию собственной версии памяти в публичном пространстве предполагает наличие определенного типа общественных отношений. Реализация принципа плюрализма и конкуренции, определенной степени свободы в общественно-политической сфере – это предпосылка возникновения различных коллективных воспоминаний.

В обществах, где существует открытый и противоречивый исторический дискурс (или, по крайней мере, его возможность), где его принципы и нормы разделяются всеми участниками и где процесс формирования идентичности и самовосприятия происходит на основании обсуждения, переговоров в публичной сфере, есть вероятность предотвращения мифологизации прошлого[115]. Там, где содержание коллективной памяти представляет собой результат постоянных согласований (или борьбы) в публичной сфере, официальная память хотя и может быть доминирующей, но не является, как правило, единственной. А значит, ни идентичность, ни память в таких обществах не монолитны; они способны меняться в соответствии с реальной общественной динамикой, вырабатываться в результате постоянного процесса публичного согласования различных позиций и интересов, выкристаллизовываться в попытке достижения той модели общежития, которую Ханна Арендт определяла как «совместное бытие различий»[116].

Исследовательский интерес здесь представляет изучение и описание процессов столкновения, взаимодействия различных типов и уровней коллективной памяти (связанных с реализацией целей, интересов, представлений различных социальных групп), а также их влияния на официальный дискурс и в конечном итоге на то, что социолог Юрий Левада именовал «программой культуры»[117]. Поскольку особую роль в структурировании политического дискурса играют символы и символические структуры общественного мнения, задача состоит в анализе и понимании структуры и логики данного дискурса, изучении институтов, обеспечивающих его воспроизводство и связанных с ним символических практик[118].

Хотя забвение, вытеснение является частью меморизации в любом социальном контексте, особый интерес представляют процессы «обретения памяти» в результате выхода на авансцену публичной жизни различных сообществ памяти, презентация ими соответствующих версий прошлого, влияние этих дискурсов на официальный и, наконец, структуризация и институционализация коллективной памяти.

Помимо умножения «сообществ памяти», другой значимой тенденцией последних десятилетий стал обозначившийся сдвиг в логике формирования воспоминаний о прошлом. Теперь в памяти многих народов находится место не только для воспоминаний о героических моментах национальной истории, но и о страданиях и преступлениях – о том, на чем ранее было не принято акцентировать внимание, о том, что зачастую скрывалось. Последние десятилетия были отмечены появлением новой «культуры легитимации», которая выражается в отказе от традиционных положительных форм политической легитимации – как правило, отмеченной триумфальным утверждением национальной истории – и включением проблематики национального покаяния и воспоминаний о коллективной несправедливости, имевшей место в тот или иной период прошлого. Процесс покаяния и примирения, развернувшийся в мире на рубеже XX–XXI веков, дал основания некоторым экспертам определить его как «настоящую лавину извинений»[119].

В связи с этим возникают вопросы: как и почему меняются политические установки и мемориальные дискурсы? Каким образом на смену героической истории приходят воспоминания о неблаговидном, зачастую преступном прошлом? Какие факторы влияют на изменение общественно-политического климата в стране? В этой главе мы обратимся к анализу источников изменения официальной коллективной памяти на примере послевоенной Западной Германии, рассмотрим в самых общих чертах те факторы, которые оказали наибольшее влияние на формирование исторического дискурса о Холокосте и Второй мировой войне, на изменение общественно-политической обстановки в ФРГ и – шире – всей западногерманской «программы культуры».

Расширение публичной сферы и появление альтернативных версий памяти

В период после окончания Второй мировой войны и вплоть до середины 1960‐х годов вытеснение памяти о преступлениях и жертвах Третьего рейха, с одной стороны, и самосожаление, виктимизация, культивирование собственных страданий, с другой, стали для немцев массовыми защитными механизмами избегания моральной и исторической ответственности за роль в Холокосте в качестве исполнителей преступлений, коллаборационистов или безучастных наблюдателей.

Программа денацификации, несмотря на всю ее значимость, не оказала того воздействия на общественно-политическую сферу, которого ожидали союзники. С 1945 по 1948 год число немцев, считавших нацизм хорошей, но плохо реализованной идеей, выросло с 47 до 55 %, а число тех, кто считал нацизм исключительно плохой идеей, снизилось с 41 до 30 %. Тогда же 18 % жителей Германии были убеждены, что нация может стать сильной только в случае нахождения у власти диктатора; 29 % высказывались за цензуру публикаций, критикующих правительство; 33 % были уверены, что евреи не могут иметь те же права, что и остальные граждане. Имперские амбиции немцев тоже отнюдь не исчезли. Так, 52 % опрошенных в 1946 году считали, что территории Данцига (Гданьска), Судетской области и Австрии должны принадлежать Германии, 39 % придерживались откровенно антисемитских взглядов, 48 % были убеждены в том, что одни расы более склонны к господству, чем другие[120].

В апреле 1947 года публицист Ойген Когон в статье «О ситуации» так описывал доминирующее общественное состояние:

Миллионы и миллионы в этой стране руин и невыносимого для многих душевного и физического страдания пытаются понять смысл происходящего. Но большая часть нации ничего не хочет знать об истинной взаимосвязи и глубоком смысле событий. Многие немцы делают свои обычные дела, сердитые на все и вся или отчаявшиеся, громко жалуясь и ворча, сваливают вину за случившееся частично на «ошибки, допущенные национал-социализмом», а в основном на союзников, которые победили и держат теперь страну в оккупации. Все их аргументы поверхностны, черпаются лишь из очевидных фактов: жертвы войны с воздуха (конечно, против Германии, позабыв при этом немецкие террористические налеты на Польшу, на Роттердам, на Белград, на Ковентри и все другие города с мирными жителями, которые надлежало «стереть с лица земли», все это было давно и не важно …но Дрезден, и Гамбург, и…!). Жертвы воздушных налетов отождествляются со всеми ужасами концлагерей; истязание и частичное уничтожение других народов немцами – «если это действительно правда!» – противопоставляется насильственному выселению 12 миллионов немцев с Востока; выкачанные национал-социализмом ресурсы Европы приравниваются к демонтажу экономики Германии оккупационными властями; если другие годами голодали, то это было жестокой необходимостью военного времени, а нас заставляют умирать от голода в мирное время. ‹…› Эта часть нации почти ничего не желает признавать. И на деле это выглядит так, будто это есть большая часть немецкого народа. И день ото дня она все растет[121].

Подобные общественные настроения нашли отражение в соответствующем официальном политическом дискурсе, а также в политике памяти, нацеленной на примирение с нацистским прошлым и на его забвение. Акцент в публичных выступлениях западногерманских политиков в послевоенные годы неизменно делался на страданиях немцев, ставших жертвами Гитлера и его клики, страдавших от войны, бомбежек, вынужденного переселения и т. п. Среди распространенных риторических приемов, к которым прибегали первые лица созданной в 1949 году Федеративной Республики Германии, было активное употребление в официальных речах неагентивных конструкций – страдательного залога («преступления, которые были совершены»), безличных предложений и конструкций («несчастья, постигшие нас»), а также метафор, подчеркивающих внесубъектный, фаталистический характер прошлого как находящегося за пределами человеческого контроля («катастрофа», «разрушительные силы» и пр.)[122]. Как отмечал историк Норберт Фрай, автор книги «Политика прошлого. Истоки Федеративной республики и национал-социалистическое прошлое»: «То, что оставалось от Третьего рейха, – превратилось в инкарнацию абстрактного зла, в национал-социализм без национал-социалистов»[123].

На фоне нараставших защитных настроений более чем в два раза – с 78 % в 1946 году до 38 % в октябре 1950 года – сократилась доля признававших Нюрнбергский процесс справедливым[124]. На вопрос, заданный социологами из Института Алленсбаха в августе 1953 года, «Как вы думаете, можно ли упрекнуть немецких солдат за их поведение в оккупированных странах во время войны?», 55 % респондентов ответили «нет» (среди мужской части населения этот показатель достигал 60 %); 21 % опрошенных выбрали позицию «в некоторых случаях» и лишь 6 % респондентов ответили «да» (еще 18 % не определились с ответом)[125].

Одним из наиболее значимых индикаторов примирения с прошлым стала широкомасштабная амнистия нацистских преступников в 1950‐е годы, а также намерение правительства Конрада Аденауэра (1949–1963) применить в их отношении срок давности. Происходил постепенный возврат лиц, прошедших денацификацию, в различные сферы общественной жизни после выхода популярного закона 1949 года об амнистии военных преступников, в том числе командиров айнзацгрупп, или «эскадронов смерти» (Einsatzgruppen), и в особенности после принятия так называемого 131‐го закона 1951 года, позволявшего возвращать рабочие места бывшим государственным служащим Третьего рейха[126].

Трагическим примером нежелания актуализировать общественную память о преступлениях нацизма стал отказ берлинского сената поддержать в 1965 году проект по созданию музея Холокоста и документального центра в здании, где 20 января 1942 года был оглашен план «окончательного решения еврейского вопроса». В отчаянии от бесплодных усилий, направленных на реализацию собственного замысла и на изменение общественной атмосферы в послевоенной ФРГ, автор проекта, бывший узник Аушвица, историк Джозеф Вульф, написавший к тому моменту около двух десятков работ о Третьем рейхе, покончил жизнь самоубийством. Лишь спустя три десятилетия проект Вульфа был реализован, и в Берлине появился Дом-музей Ванзейской конференции[127].

Пример Вульфа тем не менее свидетельствует, что, хотя стратегия памяти, нацеленная на забвение, вытеснение из сознания «неудобного» прошлого, была преобладающей в послевоенный период, призывы к критическому переосмыслению национальной истории звучали с момента окончания войны. Если сторонники первого подхода – в основном находившиеся у власти в первые два послевоенных десятилетия немецкие консервативные элиты, политически представленные, в первую очередь, блоком Христианско-демократического союза (ХДС; Christlich Demokratische Union Deutschlands, CDU) и Христианско-социалистического союза (ХСС; Christlich-Soziale Union in Bayern, CSU), – стремились защитить и сохранить целостность национального идеала, настаивая на нормализации, дестигматизации немецкой идентичности, выступая с призывами стать наконец «нормальной нацией» и преодолеть «проклятое» прошлое, то носители альтернативных идей, – прежде всего, леволиберальные интеллектуалы и активисты, близкие Социал-демократической партии Германии (СДПГ; Sozial-demokratische Partei Deutschlands, SPD), а также Свободной демократической партии (СвДП; Freie Demokratische Partei, FDP) – считали немецкую национальную идентичность непоправимо испорченной, призывали к очищению от национальных идеалов и ценностей, предлагали взамен концепцию «постнациональной» идентичности, основанной на уважении универсальных ценностей и норм.

Если консерваторы считали ответственными за Третий рейх лишь фюрера и его приспешников, узурпировавших власть и прервавших тем самым «нормальный» ход немецкой истории, то их оппоненты видели национал-социализм плодом всей предшествующей политики немецкого государства. В отличие от консервативных сторонников нормализации, леволиберальные интеллектуалы и политики старались привлечь внимание не к страданиям немцев, а к непосредственным жертвам нацистского режима, осуждали массовое возвращение в публичную жизнь бывших нацистов, выступали с призывами не забывать о прошлом, дабы избежать его повторения.

Подобных взглядов, в частности, придерживались многие члены объединения немецкоязычных литераторов «Группа 47» (Gruppe 47), созданного в 1947 году писателем Гансом Вернером Рихтером и его коллегами с целью осмысления опыта нацизма, Холокоста и Второй мировой войны. Члены объединения выступали с жесткой критикой складывающегося в послевоенной ФРГ социального уклада, бескомпромиссно диагностируя общественное состояние[128]. Один из основателей «Группы 47», писатель и драматург Зигфрид Ленц с горечью отмечал в 1961 году, что западногерманская действительность того периода «как нельзя лучше отражена в судьях, нарушивших закон; врачах, когда-то работавших над программой эвтаназии, а ныне занимающихся частной практикой; в безнаказанных функционерах жестокого государства, снова находящихся на государственной службе»[129]. Ленцу вторил писатель Вольфдитрих Шнурре, с полемическим пылом заявлявший, что «нацисты, которые никогда, по сути, не были отстранены от власти и были объявлены законом невиновными, унаследовали демократию и, под маской дружелюбия и приветливости, проникли в государственные учреждения, экономику, политику, систему правосудия, журналистику, медицину, искусство и научные круги»[130]. Публичные высказывания и произведения Генриха Бёлля, Петера Вайса, Гюнтера Грасса, Уве Йонсона, Зигфрида Ленца, Альфреда Андерша, Вольфганга Кёппена, Эриха Марии Ремарка, Рольфа Хоххута, Ганса Фаллады и других авторов постоянно ставили перед немецким читателем вопросы ответственности за прошлое (в 1990‐е годы журналист, публицист и писатель Франк Ширрмахер назовет послевоенную немецкую литературу «производственным центром западногерманской совести»)[131].

«Нам пришлось начинать заново», – признавался основатель «Группы-47», писатель Ганс-Вернер Рихтер. «Нам приходилось вырубать просеки в джунглях, чтобы возродить немецкий язык. После 12 лет, в течение которых немецкий был сведен к бессмысленной пропаганде или символизму „внутренней эмиграции“, даже самые простые слова утратили свой истинный смысл. Мы не могли больше использовать такие слова, как „сердце“, „дух“, „кровь“, „земля“, „народ“, „отечество“, потому что во время Третьего рейха они приобрели смысл и значение, которые были отвергнуты теми из нас, кто вернулся с войны. Наш словарный запас изначально был сокращен до нескольких сотен слов, лишенных каких-либо намеков или двусмысленностей…»[132]

Важно, что помимо острой критики немецкие интеллектуалы выдвигали альтернативные идеи и программы, заложившие основание последующим социальным, культурным и политическим преобразованиям. Достаточно вспомнить лекционный курс и одноименную книгу Карла Ясперса «Вопрос о вине» (1946), его более поздние труды, включая трактат «Куда движется ФРГ?» (1966), «Немецкую катастрофу» Фридриха Майнеке (1946), статьи философа и социолога Франкфуртской школы Теодора Адорно, публикации Юргена Хабермаса, фундаментальную работу психоаналитиков Александра и Маргарете Митчерлих «Неспособность к скорби. Основы коллективного поведения» (1967)[133].

Немецкий философ, психолог и психиатр Карл Ясперс (1883–1969) прочел свой ставший впоследствии знаменитым курс в Гейдельбергском университете зимой 1945/46 года, когда в Нюрнбергском дворце юстиции шли разбирательства в отношении бывших руководителей Третьего рейха. Почти сразу, в 1946‐м, была издана его книга «Вопрос о вине» (Shuldfrage), ставшая настоящим моральным вызовом для немецкой нации. В ситуации полной дезориентации периода так называемого «нулевого часа» (Stunde Null) философ пытался убедить сограждан в «правомерности и правдивости» Нюрнбергского процесса: «Национальный позор состоит не в суде, а в том, что к нему привело, в самом факте этого режима и его действий. Сознание национального позора для немцев неизбежно. Оно направлено не в ту сторону, если обращено к этому процессу, а не к его истоку»[134].

Размышляя о вине немцев, Ясперс различал уголовную, политическую, моральную и метафизическую виновность. Если уголовная вина, согласно автору, связана с преступлениями, которые «состоят в объективно наказуемых действиях, нарушающих недвусмысленные законы», а инстанцией в данном случае «является суд, который с соблюдением формальностей точно устанавливает состав преступления и применяет политические законы», то виновность политическая «означает ответственность всех граждан данного государства за последствия его действий», ибо «каждый человек отвечает вместе с другими за то, как им правят»[135].

Моральная виновность, по Ясперсу, связана с представлением о том, что каждый человек несет ответственность за совершаемые им действия: «Нельзя просто сослаться на то, что „приказ есть приказ“. Поскольку преступления остаются преступлениями и тогда, когда они совершены по приказу (хотя в зависимости от степени опасности, принуждения и террора возможны смягчающие обстоятельства), каждое действие подлежит и моральной оценке. Инстанцией является собственная совесть, а также общение с другом и близким, любящим человеком, которому не безразлична моя душа»[136].

И наконец, метафизическая виновность, по Ясперсу, имеет своим источником солидарность «между людьми как таковыми, которая делает каждого ответственным за всякое зло, за всякую несправедливость в мире, особенно за преступления, совершаемые в его присутствии или с его ведома»[137]. «Если я не делаю, что могу, чтобы предотвратить их, – писал философ, – я тоже виновен. Если я не рискнул своей жизнью, чтобы предотвратить убийство других, но при этом присутствовал, я чувствую себя виноватым таким образом, что никакие юридические, политические и моральные объяснения тут не подходят. То, что я продолжаю жить, когда такое случилось, ложится на меня неизгладимой виной». Инстанция в данном случае – «один лишь Бог…»[138].

Призывая соотечественников к публичному разговору об их общей судьбе, к преодолению барьеров предвзятости и недоверия, к развитию умения «мысленно становиться на точку зрения другого», «пробиться друг к другу, говорить друг с другом, попытаться убедить друг друга», Ясперс не питал иллюзий о доминировавшем общественном состоянии. «Горизонт сузился, – писал он. – Люди не хотят слышать о виновности, о прошлом, их не заботит мировая история. Настроение скорее такое, словно после столь страшных страданий следовало бы ждать вознаграждения, на худой конец, утешения, но уж никак не взваливать на себя еще и вину»[139].

Многие исследователи послевоенной ФРГ сходятся во мнении, что определенный перелом в общественно-политической ситуации наметился лишь более десятилетия спустя после выхода в свет книги Ясперса о вине и ответственности. Одним из ключевых текстов, повлиявших на изменение отношения к национальному прошлому, стала опубликованная (а ранее озвученная в форме радиолекции) статья известного философа и социолога Франкфуртской школы Теодора Адорно (1903–1969) «Что значит проработка прошлого?» (Was bedeutet: Aufarbeitung der Vergangenheit)[140].

В своей лекции-статье 1959 года, ставшей, как и лекции Ясперса, определенным ориентиром и вызовом для интеллектуалов и молодого поколения, Адорно утверждал, что разговоры о «преодолении прошлого» (Vergangenheitsbewältigung) в послевоенной Германии на самом деле вуалировали желание людей «подвести черту под прошлым и по возможности стереть его из памяти». Он отмечал «тенденцию бессознательной, а также не такой уж бессознательной защиты от чувства вины», констатируя, что «под проработкой прошлого вовсе не имеется в виду, что прошедшее перерабатывается всерьез и его чары рассеиваются под воздействием ясного сознания». Адорно призывал соотечественников именно к такой осознанной «проработке» национального прошлого (Aufarbeitung der Vergangenheit) в процессе критического осмысления его причин и последствий. Этот процесс сродни процессу психоанализа, который «заключается как раз в критической рефлексии»[141].

Концепция «проработки прошлого», предложенная Адорно и впоследствии развитая Митчерлихами, действительно во многом опиралась на психоаналитическую теорию Зигмунда Фрейда, согласно которой молчание является формой сопротивления, противодействия превращению бессознательных процессов в сознательные, которое возникает во время психоаналитического лечения. В то же время важнейшее средство такого лечения – вербализация, проговаривание всех чувств (постулат Фрейда: «Опишите чувства в словах»), которое помогает сделать бессознательные содержания сознательными[142]. Адорно перенес эту схему на социетальный уровень, противопоставляя критическую рефлексию общераспространенной защите от чувства вины и общему желанию подвести черту под неудобным прошлым.

По мнению Адорно, нежелание немцев критически осмыслять собственное прошлое – как на личностном, так и на официальном уровне – свидетельствовало не о продолжении фашистских тенденций, направленных против демократии (возрождение неонацистского активизма), но о жизни нацизма внутри демократии, о просачивании национал-социализма в саму демократическую систему, в чем философ видел еще большую угрозу[143].

В более поздней публикации 1966 года Адорно развил концепцию «проработки прошлого», определив ее приоритеты в контексте образования и просвещения. В статье «Воспитание после Аушвица (Освенцима)», которая тоже впервые вышла в радиоформате, автор утверждал, что недопущение повторения Аушвица есть основная задача образования («Аушвиц: никогда снова!»). Адорно настаивал на необходимости проработки прошлого, имея в виду важность критического осмысления негативных событий прошлого и их последствий, выработки понимания того, что нельзя делать, чтобы общество не утратило духа человечности. «Надо работать против этого недостатка рефлексии, разубедить людей вести внешнюю борьбу без критического осмысления, – писал он. – Единственное образование, которое имеет какой-то смысл, – это образование, направленное на критическую рефлексию»[144].

Адорно делал акцент на создании определенной общественной атмосферы как основном средстве предотвращения повторения катастрофы: «Когда я говорю об образовании после Аушвица, я имею в виду две области: во-первых, детское образование, особенно в раннем возрасте, а во-вторых, общее просвещение, способное обеспечить интеллектуальный, культурный и социальный климат, в котором повторение преступлений прошлого окажется невозможным, обстановку, в которой мотивации, приведшие к ужасу прошлого, будут относительно осознаны»[145]

Важным фактором изменения общественной атмосферы Адорно считал преодоление равнодушия и холодности, неспособности отождествлять себя с другими: «Если бы холодность не была основной антропологической чертой, если бы люди не были глубоко безразличны к тому, что происходит со всеми остальными, за исключением наиболее близких, с кем они связаны тесными связями или ощутимыми интересами, тогда Аушвиц был бы невозможен, люди бы не приняли его. Общество в его нынешнем состоянии <…> основано прежде всего на преследовании собственных интересов в ущерб интересам других людей. <…> Стадное движение так называемой одинокой толпы (einsame Menge) — объединение совершенно холодных, равнодушных людей, которые не могут переносить свою холодность и одновременно не могут ничего изменить, — является реакцией на этот процесс»[146].

По мнению автора, неспособность идентифицироваться с другими стала наиболее важной психологической предпосылкой того, чтобы Аушвиц стал возможным в среде более или менее цивилизованных и невинных людей. Согласно Адорно, феномен «попутчика» (fellow-traveler) представлял собой в первую очередь «реализацию бизнес-интереса: стремиться прежде всего к собственной выгоде и не говорить слишком много, чтобы не подвергать себя опасности. Это главный закон статус-кво. Молчание в системе террора было лишь его последствием». В качестве примера подобного поведения в современных условиях автор приводил бесчисленное количество ситуаций на дорогах, «когда водители готовы переехать кого угодно, если только им самим светит зеленый свет»[147].

Адорно подчеркивал важность приверженности принципам смелости и открытости в обращении к наиболее важным общественным проблемам, без оглядки на власть, без страха поднимать острые вопросы: «Все политическое образование должно быть сосредоточено на том, чтобы Аушвиц никогда не повторился. Это будет возможно только тогда, когда оно посвятит себя открыто, не боясь задеть никакую власть, наиболее важным общественным проблемам». Для того чтобы указанная цель была достигнута, образование «должно превратиться в социологию, сфокусироваться на игре социальных сил, действующих под поверхностью политических форм»[148].

Наконец, Адорно делал акцент на изучении психологии людей, совершавших преступления, — психологии исполнителей преступлений: «Необходимо изучать механизмы, которые делают людей способными на такие поступки, ознакомить людей с этими механизмами и стремиться через достижение общего понимания не допустить развития подобных личностных качеств»[149]. Философ поднимал проблему «банальности зла» и сопряженные с ней проблемы преступного характера режима, в котором преступление, палачество превращается в норму; проблему исполнения преступных приказов и добровольного соучастия рядовых граждан в терроре и массовых нарушениях прав человека; проблему совести, морального выбора и личной ответственности каждого за то, чтобы остаться человеком в предлагаемых обстоятельствах.

Статьи Адорно представляют лишь один из многочисленных примеров того, как в интеллектуальной среде постепенно вырабатывались подходы, представляющие альтернативу официальному историческому дискурсу: немецкие интеллектуалы — писатели, философы, педагоги, журналисты, юристы, историки, социологи, теологи — бросали вызов официальной версии исторической памяти. Таким образом, одним из ключевых источников изменений общественно-политической ситуации и политической культуры в послевоенной Германии стало появление и последующее расширение критической публичной сферы (Öffentlichkeit), в которой представители политической, академической, артистической, образовательной элит, активисты гражданского общества постоянно анализировали национальное прошлое и настоящее, артикулировали и обсуждали различные позиции, программы, реагировали на происходящие события[150]. Постепенная смена значений в процессах общественной меморизации в послевоенной ФРГ стала прежде всего результатом активной борьбы и взаимодействия различных «сообществ памяти», плодом сложной и динамичной структуры социальной памяти, сформировавшейся в послевоенный период.

В середине 2000‐х годов историк памяти Вульф Канштайнер выделил три оси западногерманской коллективной памяти, вокруг которых концентрировалась вся мемориальная культура. Во-первых, согласно его концепции, память о периоде национал-социализма в ФРГ формировалась в контексте уже отмеченного противостояния двух основных, идеологически обусловленных версий памяти, которые в обобщенном виде могут быть обозначены как консервативная и леволиберальная[151]. За бинарным противостоянием основных идеологических позиций скрывалась сложная и многоплановая структура элитных групп — носителей указанных версий памяти. В первую очередь, это были политические элиты, выкристаллизовавшиеся вокруг основных западногерманских партий — блока ХДС/ХСС, СДПГ и СвДП. Во-вторых, это связанные с партиями органы печати и медиа, а также многочисленные интеллектуальные группы «левого» и «правоцентристского» толков: литераторы, социологи, философы, историки и другие представители культурной элиты.

Все интерпретации прошлого в послевоенной ФРГ, согласно Канштайнеру, были также продуктами конфликта поколений; столкновениями и взаимодействиями как минимум трех основных возрастных групп — военного поколения, «поколения гитлерюгенда» и послевоенного поколения. В результате этого кливажа в ФРГ были сформированы три различные, поколенчески обусловленные парадигмы коллективной памяти: «прагматичная и апологетическая память военного поколения; противоречивая, объективирующая и идеалистическая память „поколения гитлерюгенда“; инструментальная и критическая память первого послевоенного поколения»[152].

Если первоначальные шаги по строительству послевоенного западногерманского государства стали делом старшего поколения немцев, прошедших войну, то социоструктурные изменения второй половины 1960‐х годов были во многом связаны с взрослением нового поколения граждан, рожденных во время или уже после окончания войны. Именно эти молодые люди, прежде всего представители немецкого студенческого движения конца 1960‐х, выступали с требованиями радикальной демократизации и кардинальной образовательной реформы, основательной переоценки государственной идентичности, принятия ответственности за прошлое.

Наибольшее же влияние на развитие инфраструктуры культурной памяти в ФРГ оказало, по мнению ряда исследователей, так называемое «поколение гитлерюгенда» (в других дефинициях — «поколение 1945 года», «поколение 1948 года», «скептическое поколение», «преданное», «ищущее» поколение, «поколение восстановления»), не несшее непосредственной ответственности за практики нацистского режима, но прошедшее социализацию в молодежных структурах Третьего рейха[153]. Для представителей этого ключевого для послевоенной интеллектуальной истории поколения немцев, рожденных приблизительно в 1920‐х — начале 1930‐х годов, крах нацистского режима и начало либеральных свобод стали поворотным жизненным моментом, началом личной интеллектуальной и эмоциональной переориентации, важным стимулом для дальнейшего участия в строительстве нового немецкого государства. Несмотря на разнородность взглядов, представители этой возрастной когорты в большинстве своем были приверженцами демократической модели и были ориентированы на реформирование немецкой системы (даже если они расходились в своем видении реформ). Именно благодаря усилиям этих граждан, занявших ключевые посты в академической, образовательной, судебной, а позднее политической сферах, была проведена реструктуризация основных национальных институтов[154].

Даже поверхностный анализ дат рождения ведущих западногерманских интеллектуалов послевоенного периода — как леволиберального, так и консервативного толка — подтверждает тезис о доминировании среди них представителей «поколения 1945 года». Из 64 приведенных в таблице 2 имен более половины (34) принадлежат представителям «поколения гитлер­югенда» (выделены полужирным), 23 — представителям военного поколения и 7 — послевоенного.

Коллективные воспоминания о Третьем рейхе и его преступлениях были сконструированы в самых разных профессиональных и социальных средах, сильно варьирующихся по размеру и социальному статусу. Вульф Канштайнер наглядно представил западногерманскую социальную географию памяти середины

Таблица 2. Представители «поколения 1945 года» среди ведущих западногерманских интеллектуалов

Леволиберальные интеллектуалы

Публицисты:

Рудольф Аугштайн (Rudolf Augstein) (1923)

Эгон Бар (Egon Bahr) (1922)

Лотар Лёве (Lothar Löwe) (1929)

Гюнтер Гаус (Günter Gaus) (1929)

Ойген Когон (Eugen Kogon) (1903)



Поделиться книгой:

На главную
Назад