Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Терроризм смертников. Проблемы научно-философского осмысления (на материале радикального ислама) - Сергей Иванович Чудинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Переходя к существу дела, Крамер критикует теорию Пейпа за ее универсальность, стремление объяснить все многочисленные случаи суицидального терроризма, исходя из одного и того же набора факторов. «Я не понимаю, — говорит ученый, — почему терроризм смертников должен означать везде одно и то же явление. Почему он не может иметь разное происхождение и стремиться к разным целям в различных контекстах? В конце концов это система вооруженной борьбы (weapons system), а история подобных систем — это диффузия и мутация под воздействием различных условий».

Далее ученый проверяет применимость теории Пейпа на трех исторических примерах, которые ему наиболее близки как специалисту: террористических кампаний Хезболлы в Ливане (в 1980-х), палестинской Хамас (с середины 1990-х) и международной деятельности Аль-Каиды. В ходе проверки выясняется, что основной тезис Пейпа о националистических корнях терроризма смертников идеально подходит только к первому случаю и лишь частично верен в отношении второго. В обоих случаях имеется наличие израильской военной оккупации (в Палестине поддержанной экспансией еврейских поселенцев), а также масса группировок, как исламистских, так и светских, организующих систематические кампании бомбистов-смертников. Но если в Ливане эти кампании действительно имели вполне прозрачную цель — освобождение конкретной части оккупированной территории, то в палестинском примере Крамер усматривает совершенно иные мотивы, обусловившие динамику эскалации террористического насилия.

Крамеру атаки смертников в Палестине кажутся оторванными от националистической «стратегической логики». Прямые атаки на Израиль, нацеленные на гражданское население, вместо национального освобождения послужили причиной новой оккупации большей части Западного берега и легитимации строительства разделительной стены, а также потери международного сочувствия. К тому же националистическая парадигма не объясняет, почему в Палестине терроризм смертников появился относительно поздно, только в 1990-е? Хотя подходящие социальные условия существовали еще 30 лет назад, когда Израиль оккупировал Западный берег Иордана и Газу. Фрустрация по поводу невыполняемых соглашений в Осло и экспансия израильских поселенцев не могут быть решающими факторами, поскольку и в предыдущие годы также замечались неожиданные скачки в росте еврейских поселений и множество провалившихся планов мирного урегулирования. Сама партия Хамас, принявшая важное участие в первой интифаде, не прибегала к методу терроризма смертников вплоть до середины 1990-х. Стратегическая логика Хамас укладывается в совершенно иную схему. Для оппозиционной партии Хамас, провозгласившей радикальные лозунги уничтожения Израиля и бескомпромиссного освобождения всей Палестины, терроризм смертников был способом выиграть умы избирателей и подорвать политическую монополию ООП и партии Фатх Я. Арафата в Палестинской автономии, чего она в итоге и добилась.

В итоге, так же, как А. Могадам, Крамер усматривает основной недостаток теории Пейпа в недооценке религиозного фактора. Что касается примера Ливана, то, несмотря на возникновение целого фронта организаций различной идеологической ориентации (исламистские шиитские Хезболла и Амаль, просирийская секулярная Сирийская социально-националистическая партия), изначально терроризм смертников был инициирован исламистской Хезболлой, а затем распространился на ее секулярных соперников. Потребовалась вторичная религиозная интерпретация шиитской идеи мученичества для того, чтобы сделать первоначальный прорыв (здесь значительный вклад принадлежал духовному наставнику Хезболлы аятолле Мухаммаду Хусейну Фадлалле). Важнейший вывод Крамера звучит так: «Исламизм не присутствует во всех бомбингах смертников. Но он должен быть при их создании»[226]. То же самое не менее верно в отношении палестинского терроризма и транснационального терроризма Аль-Каиды. В случае Палестины накала националистических чувств из-за бедствий оккупации было недостаточно для порождения терроризма смертников, который впервые был инициирован именно исламистами. Что же касается Аль-Каиды, то причину большого числа саудовцев среди террористов-смертников в этой сетевой организации Крамер объясняет не оккупацией Аравии, но особым салафитским воспитанием саудовцев, которые привыкли оценивать себя как правое меньшинство, представляющее нормативный ислам. Такое самосознание стало культивироваться десятилетия назад саудовским королевским домом, рассматривающим «салафитскую церковь» в качестве привилегированного домена саудовцев.

Поэтому Крамер солидаризуется с мнением Пейпа о том, что феномен террористов, взрывающих себя, требует «стратегической», «социальной» и «индивидуальной логики», добавляя к ним столь же необходимую «моральную логику», «которая является точкой входа для инновационных интерпретаций ислама»[227].

Терроризм смертников как средство конкуренции (концепция М. Блум)

Одним из критиков националистической теории Р. Пейпа также стала Миа Блум, опубликовавшая в том же 2005 году свою книгу о терроризме смертников под заголовком «Умереть, чтобы убить». Однако ее собственные концептуальные построения важнее этой критики, поскольку они вошли в западную науку как один из вариантов социологического объяснения феномена терроризма смертников.

В своем исследовании Блум предпочитает термин «террор смертников» (suicide terror) другим синонимам (хотя в тексте также часто встречаются термины «атака смертника» и «суицидальный бомбинг»), поскольку предмет изучения берется в более широком ракурсе: атаки смертников, организованные как негосударственными субъектами, так и государствами[228]. Напомним, что Пейп определял свой предмет более узко как «терроризм смертников» (suicide terrorism), что подразумевает в качестве субъекта только повстанческие группировки и негосударственные организации.

В своих критических замечаниях в отношении теории Пейпа Блум справедливо указывает на эмпирическую непроверяемость тезиса о необходимости наличия демократической системы у оккупирующей стороны. Авторитарные режимы, как правило, сокрушают любую оппозицию в самом зародыше, не позволяя эволюционировать ее деятельности в такие формы экстремизма, как терроризм смертников[229]. К тому же ученый подвергает сомнению однозначную квалификацию некоторых из политических режимов, вступивших в борьбу с терроризмом смертников, в качестве либерально-демократических, намекая на их фактическое тяготение к авторитаризму, выражающемуся в частом «приостановлении демократических свобод и норм» (Израиль на оккупированных территориях, Шри-Ланка в 1980-е годы, Россия в Чечне)[230].

Попытка построения собственной концептуальной схемы Блум отталкивается от стремления восполнить пробел в теории Пейпа, которая будучи пригодной для понимания, каким образом терроризм смертников может быть связан с внешним врагом, «ничего не говорит о динамике внутренней политики и организационных мотивациях соперничающих террористических групп как факторах, способствующих переходу повстанцев к терроризму смертников»[231].

Согласно Блум, террористические группы берут на вооружение тактику терроризма смертников при двух условиях[232].

Во-первых, когда другие террористические или военные тактики терпят поражение. Разделяя точку зрения М. Креншоу, ученый указывает, что к терроризму смертников, как правило, прибегают на второй стадии конфликта. Скажем, терроризм смертников «не был представлен во время первой войны в Чечне, не был представлен в первой палестинской интифаде, или первом восстании курдов, или первой войны в Персидском заливе, даже несмотря на то, что террор смертников как стратегия предшествовал многим из этих конфликтов и его современные проявления как тактики повстанческих группировок существовали с 1983 года[233]. Путем проб и ошибок, через «социальное обучение», а также сознательно имитируя удачную тактику других группировок, чья деятельность получила широкое освещение в средствах массовой информации, террористы при определенных внешних условиях приходят к убеждению об эффективности атак смертников.

Во-вторых, когда они вступают в соревнование с другими террористическими группами за народную и финансовую поддержку При этом терроризм смертников распространяется только в странах, где население восприимчиво к террористам, которые делают своей мишенью мирных граждан. Таким образом, среди важнейших сопутствующих факторов распространения терроризма смертников выделяются народная поддержка и внутренняя политика, которая включает в себя характер принятой правительством контртеррористической тактики (в случае если правительство инициирует репрессии в отношении местного населения, из которого вышли террористы, народная поддержка увеличивается).

Миа Блум вторит профессору Пейпу в отношении малой значимости религиозного фактора. Она указывает на то, что современный терроризм смертников ложно ассоциируется с исламом, тогда как у исламской веры как таковой нет ничего «наследственно дисфункционального», что предрасполагало бы ее последователей к насилию, но все дело заключается в заимствовании одной тактики в среде все увеличивающихся радикальных группировок, придерживающихся одинаковых религиозных убеждений[234]. Любые религиозные группировки могут быть восприимчивы к терроризму в том или ином отношении, а многие среди террористических организаций исключительно секулярны[235]. Поэтому ученый рекомендует обратить внимание прежде всего на социальные условия и рациональные мотивы, порождающие стремление к «мученичеству» во имя политических целей.

Дискутируя с Пейпом, Блум все же остается на той же почве, что и ее оппонент, снижая значение религиозной мотивации в продуцировании терроризма смертников чуть ли не до нуля. Что же тогда остается в качестве ведущего фактора, стимулирующего возникновение именно такой специфической формы экстремизма?

Наиболее точную оценку концепции ученого дает А. Хафез в своей монографии по терроризму смертников в Ираке: «К ее чести, Блум признает мириады других факторов, которые вступают в действие при порождении кампании атак смертников, но, несмотря на это, она придает фракционному соперничеству огромное значение в ее объяснительной схеме»[236]. Действительно, несмотря на множество перечисляемых объективных причин и индивидуальных стимулов, М. Блум придает первостепенную роль фактору конкурентной борьбы между радикальными группировками не только у зитолов и сикариев иудейской Палестины I века, палестинских группировок во время второй интифады, в тамило-сингальском противостоянии в Шри-Ланке (в рамках соперничества между повстанческими группировками), но даже в случае японских камикадзе, которые рассматриваются в контексте борьбы «партии войны» и сторонников мира в высших эшелонах власти Японии перед окончанием Второй мировой войны.

Очевидно, что позиция Блум уязвима для критики не менее, чем объяснение генезиса терроризма смертников необходимостью борьбы с иностранной оккупацией, поскольку отрывает феномен от конкретного социального и культурного контекста и делает ту же ошибку недооценки религиозного фактора. Основные недостатки двух вышеописанных теорий попытались учесть другие ученые, их оппоненты, представляющие целое методологическое течение, претендующее на большую комплексность и целостность в ответе на вопрос об истоках терроризма смертников.

Последние веяния в западной методологии: «многоуровневый подход»

Наличие множества объективных (в том числе психологических) детерминант признавали и ранние исследования терроризма смертников. Вопросы об их адекватной систематизации и выделении основополагающих факторов оставались насущными всегда. Однако со второй половины текущего десятилетия в трудах экспертов по терроризму все чаще стали звучать призывы к необходимости комплексного исследования феномена смертников. Общераспространенной парадигмой стало подразделение предмета исследования на несколько измерений, что получило обозначение в качестве «многоуровнего», или «мульти-каузального» (многофакторного) подхода. Подход родился из интенции объединения множества единичных и разноплановых факторов и сведения их в три основных уровня исследования. Феномен не только имеет организационный аспект, насколько бы важным он ни был. Он также имеет индивидуальное (мотивы и личные обстоятельства потенциального смертника) и социетальное измерения (социальный контекст, в котором имеет место политический конфликт). Основная гипотеза стала заключаться в той идее, что определенное сцепление стимулирующих факторов и порождает в итоге феномен террористов-смертников. Из нее как отправной методологической точки исходят исследования М. Хафеза, А. Могадама, П. Джилля и некоторых других авторов.

В общем-то, в данной парадигме выполнен и труд Пейпа. Несмотря на то что Пейп явно переоценивает фактор националистического сопротивления оккупации и отводит ему первостепенную роль в объяснении терроризма смертников, его исследование четко разделено на три основных подраздела, рассматривающих вышеуказанные уровни. В частности, он достаточно подробно останавливается на разборе вопроса о типах личности смертников и индивидуальной мотивации. Но его решение исключительно социологизирует решение данного вопроса. В итоге ответственность за осуществление мученической операции все же несет террористическая организация. Используя социологическую теорию самоубийства Э. Дюркгейма, он объясняет поведение смертника альтруистическим этосом террористического подполья[237]. Смертник действует не столько из-за личных мотивов, сколько из-за чувства долга и ответственности перед родным сообществом или той общностью, с которой его связывает сознание собственной социокультурной идентичности. Если выразить эту мысль одной формулой, согласно Пейпу, террорист-смертник действует как солдат на войне[238], с той поправкой, что война эта ведется террористическими методами.

К более сбалансированному соединению трех уровней детерминант терроризма смертников пришел М. Хафез.

Как мы уже знаем, Хафез отвергает применимость классической теории рационального актора на индивидуально-личностном уровне, признавая ее способность объяснить решение радикальной группировки прибегнуть к такой форме террористической тактики, исходя из стратегических расчетов. Для понимания индивидуальной мотивации смертников, считает ученый, необходимо обратиться к культурным аспектам террористического насилия. Культура обеспечивает социальных акторов «инструментарием» (набором средств), которые можно извлечь и применить для стратегического действия. Групповые действия с высоким риском и связанные с крайними формами насилия должны быть оформлены или рационализованы в виде действий, имеющих спасительный для индивида и общества смысл. Важной частью радикальной субкультуры становятся ритуалы и церемонии. Дискурсивные практики, оперирующие культурными символами, мифами, религиозной этикой в целях мобилизации воинственных боевиков, важны для снятия нравственного запрета на убийство других людей и могут воодушевить индивида на самопожертвование[239].

Таким образом, если на социально-организационном уровне предметом исследования должна быть «стратегическая логика» радикальных группировок, поведение потенциального смертника может быть объяснено культурологически через «культуру мученичества», создаваемую экстремистами. К этому следует добавить третий уровень феномена — социальный контекст, — от которого зависит широта распространения атак террористов-смертников и время их осуществления.

Социальный контекст, включающий в себя народную поддержку террористов, предоставляет возможности для действия диссидентским группировкам и придает форму их тактическим и стратегическим выборам. Эти возможности могут возникать от расколов в среде элиты, социальных кризисов, междоусобиц или снижения уровня государственных репрессий. Массовое одобрение коллективного насилия редко является результатом побуждающих к тому идей и инициатив организаций. Оно является продуктом комбинации воспринимаемой обществом угрозы и недостатка мирных альтернатив решения конфликта, когда возможные эффективные альтернативы насилию оцениваются как блокированные или нереалистичные[240].

Многоуровневый подход к исследованию феномена терроризма смертников пытается охватить предмет изучения более целостно, включив в его сферу все возможные причины и факторы, однако его сугубо эмпирическая направленность приводит к тому, что этот набор факторов с проведенными между ними схематическими связями превращается в очередную формализованную модель терроризма смертников, той формы экстремизма, которая наиболее явно указывает на то, что современный терроризм есть не только социальный и политический факт, но феномен метафизического порядка.

Западная наука о терроризме смертников: основные итоги и уроки

Разбор националистической теории Р. Пейпа другими учеными привел к выводу, что даже стратегическую логику организаций, осуществляющих атаки террористов-смертников, не стоит унифицировать. Она значительно различается в каждом конкретном случае, что связано с особенностями политических задач, преследуемых в конкретном социальном конфликте, характером социальной базы повстанцев, наконец, идейных убеждений и ценностных ориентаций террористической группировки. Наиболее отчетливо эту мысль выразил М. Крамер.

Однако для индивидов, становящихся смертниками, стратегической логики, которой может руководствоваться организация, явно недостаточно, в особенности в тех случаях, когда это добровольцы, избравшие путь «мученичества» без какого-либо внешнего социального принуждения. Здесь вступают в силу совершенно иные мотивы. К сожалению, тема экзистенциального опыта человека, превращающего себя в «живую бомбу», очень слабо исследована. В западной научной традиции мотивация террориста-смертника столь часто либо односторонне психологизируется, либо исключительно социологизируется. В этом мы могли убедиться, рассматривая выше ключевые социологические концепции, объясняющие сущность терроризма смертников либо психологической травматизацией (соединенной с религиозной индоктринацией), либо деятельностью экстремистских организаций, подчиняющих себе индивида, и социальным контекстом, создающим желание присоединиться к таким организациям. Связано это с тем, что западная наука сознательно ограничивает себя уже готовыми рамками, помещая феномен терроризма смертников, как и феномен терроризма в целом (во всех его проявлениях и разновидностях), исключительно в социально-политический контекст. Философское осмысление могло бы обогатить сложившиеся теоретические представления о терроризме смертников и открыть новые, ранее не замеченные грани, введя в область исследования антропологическое, этическое и социально-философское измерения. Однако этого до сих пор не случилось, поскольку в социально-гуманитарных науках Запада (в первую очередь в англосаксонской традиции) сохраняется старая методологическая установка, исключающая из сферы метафизики феномены социальной и политической жизни.

Часть авторитетных ученых, специалистов в области терроризма смертников (М. Крамер, А. Могадам, М. Хафез и др.) признают важную роль религиозного фактора на фоне множества секулярно мыслящих исследователей, отрицающих его хоть сколько-нибудь серьезное значение. Однако даже в исследованиях этих авторов религиозное измерение терроризма сводится до религиозной идеологии, религиозно-культурных детерминант социального протеста и «культуре мученичества». Но первостепенным вопросом для любого исследователя терроризма смертников должен быть тот, ответ на который не умещается в социологическую парадигму рационального актора, — почему в определенных условиях часть современных мусульман из различных стран, регионов и культур готовы пожертвовать собой во время акта террористического возмездия над врагом? Почему он приобрел столь масштабную популярность в современном мире ислама? В чем необходимость и смысл такой жертвы, в большинстве случаев основанной на свободном выборе? Между тем очевидно, что без готовности отдельных индивидов к жертве собой терроризм смертников не имел бы социального фундамента.

Сместив внимание с индивидуально-личностного уровня на организационно-стратегический, основная часть распространенных на Западе теорий, призванных объяснить сущность терроризма смертников, тем самым практически изгнала антропологическое измерение из рассматриваемого явления. Антропологический фактор был сведен до набора частных психологических мотивов и личных стимулов террориста-смертника, рассматриваемого полностью или частично через концепт рационального актора. Но сводим ли террорист-смертник к рациональному актору? Учитывая особенности его ситуации, его скорее следовало бы оценивать как экзистенциального субъекта, т. е. субъекта, который делает не рациональный, а экзистенциальный выбор.

Последний включает в себя определенного рода рациональность. Но рациональность эта покоится не только на культурных и мировоззренческих установках, теологической легитимации, но также определенном типе духовности (в которой он находит смысловую основу протеста), личной религиозной вере и метафизических ценностях ислама. Для смертника его решение осуществить мученическую операцию связано со способностью поставить себя на грань бытия и небытия и сделать фундаментальный выбор, определяющий все его дальнейшее существование и его личную судьбу. Это выбор, который для исламиста свидетельствует о том, есть ли у него искренняя вера, готов ли он отрешиться от земной жизни в пользу жизни грядущей, предать себя в руки Господа и Божественного предопределения? В этом выборе соединяется множество мотивов, притягиваемых к единому полюсу, среди которых: сопротивление культурной, экономической и политической экспансии неисламских цивилизаций (в первую очередь Запада), противопоставление ценностям светской либеральной культуры религиозных ценностей ислама, духовный протест против доминирования первых в современном мире, подчеркивание своего культурного и духовного превосходства особым отношением к собственной смерти, исполненной сакрального и сотериологического смысла, наконец, желание преодолеть слабость собственной цивилизации путем личной жертвы.

Далее мы позволим себе предложить некоторые новые пути осмысления феномена терроризма смертников (существующего в рамках современной исламской культуры), в потенциале способные расширить уже сложившиеся методологические и концептуальные границы его исследования и развернуть выше поставленные тезисы. Для реализации поставленной задачи, во-первых, необходимо поместить феномен терроризма смертников в предельно широкий социокультурный контекст с целью поиска фундаментальных факторов цивилизационного порядка, способствующих его порождению. В каком состоянии находится современное мусульманское общество и культура ислама? Какие глобальные вызовы стоят перед ней? Почему ее различные региональные сегменты фактически повсеместно затронуты процессами радикализации и политизации своей религиозной традиции? Ответив на эти и подобные им вопросы, мы приоткроем новый аспект заданной темы, имеющий социально-философское звучание. Вторым шагом станет попытка экспликации, т. е. проявления и описания ценностного ядра современной исламистской культуры мученичества, лежащей в основе религиозного экстремизма, «духовного воспитания» и идейной подготовки террористов-смертников. Данный аспект относится к религиозно-этическим основаниям терроризма смертников.

Столкновение изменившихся цивилизаций

Осмысливая мировые геополитические реалии времен после распада Советского Союза и завершения холодной войны, в 1990-е годы американский политолог С. Хантингтон выдвинул концепцию «столкновения цивилизаций», прогнозирующую основные тенденции в развитии политических взаимоотношений между народами и государствами в глобальном масштабе. Основные идеи ученого сводились к следующим.

Во-первых, Хантингтон предсказал постепенный упадок Запада в ближайшем будущем, о чем предупреждал еще основатель европейской теории локальных цивилизаций в первой четверти XX века (О. Шпенглер). Несмотря на то что западная цивилизация еще долго будет сохранять свои доминирующие позиции (возможно, в течение всего XXI века), в будущем ей придется лишиться безусловного лидерства, существуя в условиях полицивилизационного мира. С экономическим подъемом Азии (прежде всего, Китай и Индия) и развитием цивилизаций других регионов, традиционно относившихся к «третьему миру», ценности Запада, доминирующие во всем мире с эпохи колониализма, будут заменяться самобытными ценностями Востока и укреплением местных культур. Хантингтон не разделял эйфории некоторых ученых, которые считали, что победа капиталистического Запада в холодной войне приведет к «завершению идеологической эволюции человечества» и глобальной универсализации идеологии и ценностей западного либерализма (Ф. Фукуяма). Разделению мира по стандартам политической идеологии пришел конец, но не в смысле всеобщего признания либеральной демократии как высшей формы общественного устройства, а в смысле обесценивания значения какой-либо политической идеологии вообще в сознании современного человека.

Во-вторых, Хантингтон сформулировал идею о том, что в политических взаимоотношениях народов в XXI веке все большую роль будут играть культурные различия, пролегающие между культурными общностями высшего порядка — цивилизациями. Это означает, что политические конфликты и войны современности имеют тенденцию чаще возникать по линиям разлома цивилизаций, нежели по причине идеологических, этнических или каких-либо иных противоречий. Одна из таких границ пролегает между цивилизацией Запада и цивилизацией ислама.

Идея С. Хантингтона о том, что само сосуществование крепнущих экономически и политически современных государств Востока способно их привести в столкновение с Западом и друг с другом на цивилизационном уровне, столь часто подвергается критике, что нам не хотелось бы добавлять здесь лишнего. Однако отрицать наличие культурного противостояния стран ислама Западу вряд ли возможно. Это противостояние между странами мусульманского Востока и западнохристианской цивилизацией, выливающееся на уровне массового сознания в широко распространенный антиамериканизм, имеет не только политико-экономическую основу, но часто выходит на уровень конфликта между базовыми ценностями двух культур.

С. Хантингтон определяет современную культуру Запада традиционным ярлыком «западнохристианской цивилизации». Он утверждает, что модель конфликта между Западом и мусульманской цивилизацией помимо экономических, демографических, политических и технологических факторов коренится в природе двух религий, которые легли в основу цивилизаций. Западное христианство и ислам имеют много общего, что создает конкуренцию между их одинаковыми притязаниями: «Обе являются универсалистскими, и каждая провозглашает себя единственно верной. Обе — миссионерские и основаны на убеждении, что их последователи обязаны обращать неверующих в единственно истинную веру. С самого зарождения ислам расширял свое влияние путем завоеваний, христианство, когда для того имелись возможности, поступало так же. Концепции "джихада" и "крестового похода" не только сходны между собой, но и отличают эти две религии от прочих основных мировых религий»[241].

Однако ситуация не столь однозначна. Главный недостаток теории Хантингтона, который стал причиной всех ее неверных выводов, связан с отсутствием историчности в понимании взаимоотношений между цивилизациями. Отсюда неудивителен шквал критики, которую она заслужила. Исторический и культурный контексты взаимоотношений между мусульманскими и христианскими народами в Средние века и между современным исламом и современным Западом совершенно различны. Если ранее политика и христианского Запада, и мусульманского Востока в значительной степени определялась религиозным фактором, в эпоху секулярного Запада, строящего свои взаимоотношения с частично модернизированным и вестернизированным мусульманским Востоком, говорить о столкновении религиозных систем бессмысленно. Поэтому прежде описания конфликта, который с последней трети XX века действительно все более приобретает очертания противостояния на межцивилизационном уровне, необходимо точно определить историческое и социокультурное состояние двух цивилизаций. Этот вопрос может быть сведен к проблеме системы ценностей, которая в действительности определяет жизнь конкретной цивилизации (на современном этапе) и духовного состояния народов, которые ее формируют.

В настоящее время так называемая западнохристианская цивилизация, пережившая принципиальный пересмотр собственных социокультурных основ в эпоху модерна (XVII — первая половина XX века), в большей степени заслуживает эпитета «либерально-демократической цивилизации»[242]. Секулярные ценности, ведущие свое происхождение от идеологии либерализма эпохи модерна, занимают центральное положение в государственной и общественной жизни западных народов. Ценностное ядро культуры Запада испытывает процесс изменения в сторону двух тенденций, представленных соответственно североамериканской культурой и современной Европой.

Первая тенденция заключается в трансформации либеральных ценностей в универсалистский неолиберальный проект, сменивший бывший европоцентризм на американоцентризм. Если интеллектуальная элита Европы охвачена критической рефлексией над основами бытия собственных культур, разрушающей классические установки модернистского мировосприятия, Северная Америка в большей степени продолжает традиции просвещенчества и цивилизаторской миссии Запада, только в условиях однополярного мира. После окончания холодной войны гегемония США как единственной сверхдержавы получила идеологическую поддержку в лице вполне модернистского по своему характеру проекта неолиберализма, диктующего стандарты глобализации в современном мире. Апогея внешнеполитической активности по внедрению неолиберального видения глобального миропорядка США достигли при администрации Дж. Буша-младшего. Смена администрации и победа президента от демократической партии в 2008 году привели к ряду инициатив новой власти по пересмотру (хотя во многом лишь декларируемому) политики сверхдержавного доминирования и перемене некоторых стратегических ориентиров. Глобальный экономический кризис, начавшийся с коллапса финансовой системы США, усилил тенденцию политической элиты к переосмыслению прежних геополитических и ценностных ориентиров. Однако об уходе идеологии неолиберального глобализма в прошлое говорить еще рано[243]. Прогноз Хантингтона о снижении роли идеологии в политическом противостоянии современных государств вряд ли можно считать сбывшимся.

Современная западная культура испытывает также значительную постмодернистскую тенденцию, ведущую к закладыванию новых духовных основ западной цивилизации. Предшествующая эпоха модерна, выражаясь языком Ф. Ницше, манифестировала повсеместное распространение декаданса и разных форм «неполного нигилизма», реставрирующих традиционную метафизику и понятие Абсолютного в виде просвещенческих ценностей (вера в бесконечные возможности разума, науки, социальный прогресс) и материалистических идеологий различного рода социального утопизма (коммунизм, фашизм и т. д.). Радикальный скепсис в отношении метанарративов[244], характерный для философии постмодерна (Ж.-Ф. Лиотар), — признак полного нигилизма, наступающего после разного рода вариантов неполного нигилизма, устанавливавших глобальные сверхцели для человечества. Метанарратив всегда связан с представлением об Абсолютном, человек постмодерна отказывается как от первого, так и от второго. Признание равноправия всех возможных форм познания при отчетливо выраженном скептицизме в отношении объективной истины, ценностный релятивизм, ирония и игровое отношение к действительности — все эти характерные черты все еще становящейся культуры постмодерна свидетельствуют, по словам А.С. Панарина, о подмене онтологии семиологией[245]. Действительность все более становится виртуальной, лишь вариацией разных текстов-интерпретаций, за которыми скрывается лишь «воля к власти» различных субъектов, на что недвусмысленно намекают теоретики постструктурализма, ведущего философского течения постмодерна. Такое миропонимание, не нуждающееся «в крайних догматах веры» и допускающее «добрую долю случайности, бессмысленности»[246], вполне соответствует ницшевскому («сильному») человеку полного нигилизма, расквитавшемуся со всяким метафизическим знанием и любыми «высшими» ценностями.

Философская позиция, провозглашающая равнозначность всех ценностей, скрывает в себе завуалированный нигилистический отказ от всех ценностей как традиционной (христианской) культуры, так и периода неполного нигилизма, имевших определенную корреляцию друг с другом. Самым главным «объективным» признаком нигилистичности (антитрадиционности) современной западной цивилизации выступает следующий неоспоримый факт: универсум все менее воспринимается как порядок и все более как хаос. Причем это ведущее и последовательно прогрессирующее мировосприятие нашей эпохи, децентрирующее и фрагментирующее реальность, прослеживается чуть ли не во всех сферах культуры и видах знания: постклассической философии, постнеклассической науке, искусстве постмодерна и т. д.

Таким образом, первого участника в столкновении цивилизаций было бы неверно обозначить лишь в качестве «западнохристианской цивилизации». Последняя представляет собой христианскую по своим истокам цивилизацию, прошедшую долгий период декаданса и нигилизма и находящуюся на пороге «полного нигилизма» — наиболее глубокого, чем когда бы то ни было, размывания собственных традиционных ценностей. В духовном фундаменте этой цивилизации христианство сохраняется лишь как частный, отнюдь не ведущий компонент.

Пережив западный колониализм и постколониальную эпоху с ее активным подражательством Западу, процессом модернизации и секуляризации традиционных обществ, мусульманская цивилизация находится на стадии возрождения, что проявляется в возврате к традиционности и реисламизации общества и государства (с конца 1970-х — начала 1980-х, периода так называемого исламского бума). Исламская культура, включающая в себя совокупность культур разнообразных народов, исповедующих ислам, испытав на себе частичную модернизацию, продемонстрировала тем не менее глубокую консервативность и слабую подверженность внешнему воздействию. После встречи с Западом в исламе была проведена секуляризация, но частично, на нормативном, а не структурном уровне[247].

Столкновение между современными цивилизациями Запада и мусульманского Востока действительно есть столкновение двух универсалистских моделей, как считает С. Хантингтон, но только это противостояние пролегает не между христианством и исламом, а идеологией западного неолиберализма и современным исламом. Именно эту мысль имеет в виду американский ученый сирийского происхождения Бассам Тиби, когда отмечает, что «…ислам и Запад являются единственными мировыми цивилизациями, которые культивируют в своих мировоззрениях универсальные притязания и в этом пункте сталкиваются друг с другом»[248].

Первая модель есть светская система ценностей, которая устанавливает общие рамки социального взаимодействия людей в современном обществе, оставляя приватную жизнь на откуп постмодернистского ценностного релятивизма. Вторая же система ценностей есть религиозная модель личной и социальной жизни, строящейся снизу доверху на основе религиозного закона и духовно-нравственных ценностей ислама. Усугубляется это противостояние тем, что «общечеловеческие ценности» неолиберализма все более претендуют на звание инвариантных для любой культуры, что проявляется, по словам А. Челядинского, в опасной тенденции смещения приоритетов в международных отношениях из области учета особенностей национального или гражданского государственного строительства в область практического воплощения странами Запада, прежде всего США, теоретических «западных ценностей»[249]. В свою очередь, ислам, никогда не отказывавшийся от мировых претензий в качестве религии последнего Божественного откровения и разделяющий мир на землю ислама (дар алъ-ислам) и территорию неверных (дар алъ-харб), переживает антимодернизаторскую эволюцию. Наиболее активное течение в современном исламе — идеология исламского фундаментализма, подчеркивающая «тотальный» характер ислама (как всеобъемлющего образа жизни, не разделяющего духовное и светское), все более радикализируется и превращается в идеологию антизападничества и антиамериканизма, агрессивный исламский мессианизм и глобальный джихадизм. Впрочем, от подобных процессов не застрахован и традиционный ислам, и, как мы увидим в дальнейшем (в ходе рассмотрения идеологических истоков терроризма смертников в главе 4), при определенных условиях новые радикальные трактовки джихада и мученичества в исламе могут представлять авторитетные ученые-традиционалисты.

Реакция мусульман на доминирование Запада и его вторжение не только в повседневную жизнь, но и сакральное пространство культуры ислама, имеет различные формы выражения. Во-первых, это отторжение ценностного релятивизма западного постмодерна и современной западной трактовки прав человека, размывающей границу между нормой и девиацией. Все более оторванная от религиозно-духовных ценностей, эта трактовка склоняется к натуралистическому звучанию, оправдывающему противоестественные и нравственные пороки естественностью биологических потребностей человека и либеральным пониманием свободы воли и выбора (официальный статус проституции, легализация однополых браков в ряде европейских стран и пр.), что для культуры ислама равнозначно бунту против нравственных и бытийных основ космического миропорядка, установленного Божественной волей.

Во-вторых, возникает тенденция возврата к корням собственной культуры и собственной идентичности, возрождению исконных исламских ценностей. Отсюда ведут свои истоки оппозиционные идеологические и политические течения фундаменталистского толка (в том числе экстремистские организации), приход к власти фундаменталистских режимов в ряде мусульманских стран в XX веке (Иран, Судан, Пакистан во время диктаторства Зия уль-Хакка), реисламизация политики и права, попытка построения исламской экономической модели (феномен исламского банка, исламского страхования, введения обязательного налога в пользу бедных и др.), противопоставляемой кредитно-ростовщической экономике Запада.

В-третьих, общий духовный протест против «безбожной» западной культуры, соединенный с сочувственным откликом к страданиям единоверцев в конкретных военно-политических конфликтах между мусульманами и Западом (Афганистан, Ирак и др.), ведет к возрождению идеала мученичества на пути Аллаха как высшей формы религиозных чаяний ревностного мусульманина, превращающего одно из самых страшных зол человека, смерть, в средство обретения спасения и исполнения сокровенных религиозных чаяний.

Религиозно мотивированный экстремизм в мире ислама имеет свои истоки не только во внешнем влиянии западной культуры, чье вторжение в пространство культуры ислама разрушает ее базовые установки и ценности, но также коренится и во внутренних причинах, связанных с трансформацией мусульманского общества и цивилизации ислама под влиянием внешнего давления. Терроризм смертников как одна из наиболее специфичных форм исламистского экстремизма — это не только протест против внешнего «врага», но и реакция на внутреннюю слабость собственной культуры, утерявшей изначальные цели своей исторической миссии.

Десакрализация власти в мусульманском мире и ее последствия

В либеральном и неолиберальном миросозерцании нет места глобальной телеологии, метафизическим ценностям, задающим стратегию повседневному поведению. В качестве философских установок в отношении к реальности царит номинализм, эмпиризм и индивидуализм. Все эти принципы, перенесенные на общество, строят представление о нем как конвенциональной системе, основанной на согласии множества независимых друг от друга атомарных индивидов и не имеющей под собой никакой метафизической основы. Превратив политику в автономную сферу общественной жизнедеятельности, не связанную с духовной и нравственной жизнью, человек западной цивилизации стал расценивать ее исключительно инструментально, технологично, как орудие для достижения конечных и вполне конкретных целей[250]. Все эти конструкты сознания характерны для парадигмы современного западного миросозерцания, сформировавшейся в Новое время, однако они совершенно не соответствуют представлению об обществе, заложенному в мусульманской картине мира. И в этом пункте происходит столкновение двух разных представлений о природе социального и политического.

Для традиционного ислама присуще восприятие любой деятельности мусульманина «как реализации миссии, возложенной на него Аллахом в этом мире», а всего исторического процесса — как реализации мусульманской общиной воли Аллаха[251]. В исламе «мир, община, личность и воля Всевышнего нераздельны», справедливо замечает отечественный исламовед З.И. Левин[252]. Ислам — религия, максимально приспособленная для нужд земной жизни. Ислам не стремится преобразовать человеческую природу и не противопоставляет ей идеал обо-жения, как в случае с православным христианством. Он предлагает вполне прагматичный путь освящения повседневной земной жизни, которая при усердной реализации в ней религиозного закона ведет к продолжению блаженной жизни в мире потустороннем. Соответственно, общество в традиционном исламском представлении не может иметь чисто мирской характер, его жизнедеятельность и развитие должны быть направлены на воплощение сакрального порядка. По этой причине в раннем исламе вопрос о разделении духовного и светского просто не ставился, а подчинение политики религиозным целям было само собой разумеющимся[253].

Во все времена до XX века в мире ислама политическая власть рассматривалась как средство организации и регуляции жизни мусульманской общины на основе базовых ценностей и правил религиозного закона, продиктованных Божественной волей. Ислам как монотеистическая религия, подчеркивающая полное всемогущество Бога, традиционно исповедовал принцип, противоположный принципу «кесарю кесарево», считая, что и земная власть принадлежит только одному Аллаху как высшему законодателю, у людей же может быть власть только «исполнительная». Второй функцией политической власти в халифате было осуществление всемирно-исторической миссии ислама по распространению последнего Божественного откровения путем джихада с немусульманскими государствами и воплощения его величия в зримой и материальной форме. Средневековый ислам развивался очень динамично, постоянно расширяя территорию своей экспансии, что стимулировалось развитием идеи джихада в мусульманском богословии и праве. В классической суннитской богословско-геополитической модели весь мир был разделен на земли ислама, где восторжествовало последнее Божественное откровение, и «территорию войны» — все остальные страны, в которых не было установлено исламское правление. Промежуточный статус получали те территории, чьи государства состояли в мирном договоре с халифатом. Но в соответствии с тем же учением, мир рекомендовалось заключать сроком не более 10 лет, после чего должен продолжаться джихад, несущий с собой распространение истинной веры.

До падения Османской империи после Первой мировой войны власть никогда не теряла эти функции, хотя порой и исполняла их лишь номинально. В некоторые периоды происходило фактическое разделение власти на мирскую (эмир или султан, обладающий действительными полномочиями) и религиозную (безвластный халиф как религиозный глава мусульман), что имело место, к примеру, во времена постепенного упадка и распада Аббасидского халифата (с середины X века до начала XVI века), когда халифская власть в Багдаде сначала стала игрушкой в руках могущественного рода Бувайхидов, потом тюрков-сельджуков, а позже египетских мамлюков. В некоторые исторические эпохи политический центр рассеивался, разделялся на несколько халифатов (что иногда соответствовало расколу ислама на конфессиональные общины), одинаково претендующих на следование правоверным традициям и сохранение общественных устоев ислама. Так, на протяжении X века на территориях исламской цивилизации возникло три сосуществующих халифата'. Аббасидский с центром в Багдаде, фатимидский в Северной Африке с центром в Кайраване (с 969 года в Каире) и умаййадский в Испании (в 929 году кордовский эмир Абд Ар-Рахман III принял титул халифа). Мусульмане были разделены, но все же в каждой области был свой центр власти, претендовавший на легитимность, связанную с реализацией этой властью религиозного закона в общественных установлениях. Только в 1924 году произошло уникальное событие, ставшее знаком наступившей глобальной катастрофы в мире ислама, — институт халифата был впервые упразднен Мустафой Кемалем, лидером-реформатором новой Турции, которая превратилась из мусульманской империи в националистическую светскую республику.

С упразднением халифата политическая власть потеряла религиозно-сакральную легитимацию и прекратила осуществление всемирно-исторической миссии ислама. Политические режимы, пришедшие к власти в раздробленном мусульманском мире в постколониальную эпоху, имели националистический характер и опирались на идеологические ориентиры, заимствованные из западной политической мысли (либерализм, социализм). Ни один из них и не мог мечтать об имперских амбициях, довольствуясь региональной ролью. И поскольку они решили только одну задачу — завоевание политической независимости, а социально-экономическая отсталость мусульманских стран сохранилась, зачастую сопровождаемая широким распространением коррупции и других социальных бед, последующим поколениям молодых интеллектуалов возвращение к исламским корням стало казаться универсальным решением всех проблем мусульманского мира. Так было поднято знамя исламского фундаментализма — движения за возвращение к исконным ценностям ислама и образу жизни, освященному исламской верой. Однако эта задача, сопряженная в наиболее оптимистической версии с откровенными социально-утопическими мечтаниями, до сих пор остается нереализованной.

Возрождение идеала мученичества в современном исламе

Современная мусульманская цивилизация характеризуется разорванностью, отсутствием в ней единого центра («стержневого государства» или государств, в терминологии С. Хантингтона), явной потерей материального могущества и уж тем более решающего веса в мировом историческом процессе. Следствием кризиса мусульманской цивилизации становится невозможность реализации всемирно-исторической миссии земного превосходства ислама, что приводит к тому, что в современном исламе актуализируются эсхатологические компоненты. Утверждение современного российского идеолога исламского фундаментализма Гейдара Джемаля, характеризующее веру мусульман как эсхатологическую доктрину, «которая рассматривает индивидуальность и коллективное человеческое сообщество с точки зрения чистого финализма», звучит весьма симптоматично[254].

Если теперь духовная сила мусульманской веры не способна воплотиться в материальном превосходстве, она должна стать явленной в личном благочестии, глубоко религиозном отношении к жизни, смерти, материальным благам. Метафизические ценности ислама в таких условиях требуют личного подвига для их защиты и свидетельства их истинности. Не стоит забывать, что арабские слова шахада и истиш-хад, означающие мученичество в исламе, буквально переводятся как свидетельство собственной жизнью и смертью о личной религиозной вере. Личностное самоопределение по отношению к личной смерти в свете эсхатологии ислама приводит к обесцениванию всей земной жизни (в исламе весь земной мир — дунья, противопоставляется миру, грядущему после смерти, — ахират) при сопоставлении ее с высшей религиозной задачей индивидуального спасения, чему способствуют затяжные региональные социально-политические кризисы на «землях ислама». Земная жизнь должна стать мостом к блаженству в жизни последующей. Самый краткий и почетный путь достижения этой цели — мученичество.

Мученичество имеет в исламе сотериологический характер. Оно дарует душе стойкого в своей вере мусульманина избавление от «мучений в могиле» (испытаний, которым подвергается душа после смер-ти ангелами Мункиром и Накиром, устраивающими ей специальный «допрос»), приносит прощение личных грехов и множество бесценных наград в раю, куда шахид пропускается, минуя Божественный Суд. Мученичество спасает не только душу, но и человека как целостное существо, которому предстоит восстать в телесном облике перед Аллахом на Дне Суда в конце истории человечества.

Один из современных турецких богословов так описывает значение мученичества в исламе: «На протяжении всей истории героическая смерть (шахада') была одним из сокровеннейших желаний мусульман и высочайшей из вершин, к которой они стремились. И именно это стремление зачастую было одной из причин совершенно невероятных побед мусульман, численность которых во многих боях и войнах нередко была значительно ниже численности противника»[255].

Для мусульманина задача спасения не сводится к личному блаженству, но имеет также и коллективный характер. Благочестие отдельного мусульманина неразрывно связано с его общиной, соблюдение религиозных обязанностей, свидетельствующих о личной вере, таких как уплата обязательного налога в пользу бедных (закят, один из четырех «столпов» ислама), участие в джихаде, имеет важнейшее социальное значение. Поэтому религиозно мотивированный экстремизм в мусульманских странах связан не только с духовным протестом против политического и идеологического доминирования «безбожного» Запада. Это также реакция и на внутренний кризис мусульманского общества, позволившего заменить исламские нормы на светские стандарты Запада. Мученическая смерть для современного исламиста несет не только протест против врагов ислама, но и жертву ради спасения родного общества, бессильного перед внешним противником из-за внутренней слабости. Это отчетливо прослеживается, в частности, по «завещаниям» палестинских «шахидов».

Среди декларируемых мотивов в посланиях смертников М. Хафез выделил три ключевые темы, важнейшая среди которых — мотив спасительного характера мученической операции для родного сообщества. Мученическая операция в глазах смертника, как утверждает Хафез, есть «не только возможность наказать врага и исполнить приказ Бога о борьбе с несправедливостью, но также привилегия и награда для тех, кто наиболее привержен к их вере и их ценностям»[256]. Она рассматривается как попытка избавления родного общества от неспособности действовать правильно. Поскольку «мученики» высоко восхваляются, их слова имеют огромный вес. «Так, некоторые бомбисты-смертники используют свои заявления, чтобы выразить их мнение о том, как индивидам и обществу должно поступать, чтобы преодолеть те недомогания, которые характеризуют их состояние. Некоторые убеждают своих матерей, отцов, братьев и сестер регулярно исполнять молитву (в особенности утренние молитвы), надевать хиджаб и становиться одним из лучших мусульман на земле»[257].

Феномен жертвующих своей жизнью террористов связан с духовными потребностями мусульманской цивилизации, ослабленной, дезинтегрированной, погрязшей во внутренних конфликтах и коррупции, в возрождении идеала героя-воина, способного вдохнуть заряд пассионарной энергии в обновленную мусульманскую нацию фишу) — Г. Дже-маль называет этот процесс «возрождением кшатрийского героического типа»[258] или «жертвенной героической элиты»[259]. Столкнувшись с могуществом западной цивилизации, мусульманскому консервативному обществу пришлось частично измениться, но впоследствии это еще больше пробудило в нем культурное самосознание и утопическое стремление к возврату «золотого века» ислама. Интенсификация личных религиозных чувств часто стоит за мученическими операциями, в особенности в мусульманских диаспорах в среде западных обществ, где вырванный из традиционной многовековой среды своих предков носитель мусульманской веры на фоне контраста с шокирующим его западным материализмом и ценностным релятивизмом начинает вновь обращаться к своим культурным корням и возрождению личной культурной идентичности. Желание обрести высокий сверхличный смысл жизни в среде молодых мусульман иногда превращается в героический идеал, созданный на почве экстремистской культуры, толкающей его к восприятию себя как воина в глобальной битве за возрождение ислама против морально разложившегося и духовно невежественного Запада.

Метафизика смерти в миссиях смертников

Для современных обществ мусульманских стран смерть все еще носит сакральный характер, в отличие от культуры постхристианского Запада. Последняя, живущая гедонистическими ценностями материального потребления, изгнала ее из своего социокультурного пространства как неотъемлемое дополнение жизни. По словам Ж. Бодрийяра, произошло «изгнание мертвых» за пределы общества и культуры, которых исключили из символического обмена с живыми[260]. Для ислама не характерен символический обмен с миром мертвых, как в архаических языческих обществах (на пример которых ссылается Бодрийяр), согласно его вероучению, души мертвых до воскресения и Суда попадают в особый промежуточный мир (барзах) и не имеют связи с этим миром, но, как и в любой традиционной культуре, мусульманское восприятие смерти исходит из религиозной метафизики, задающей четкие нравственно-практические императивы отношения к факту смертности человека и идеальную этическую модель достойного расставания с жизнью.

Для современного человека, поглощенного материальным накопительством и всеобщим обменом товарами и услугами, смерть стала некоей аномалией, которую предпочитают просто не замечать. В Средние века момент смерти обставлялся максимально торжественно, сама личная смерть человека была публичной и происходила в окружении семьи, родственников и соседей. Это был естественный финал земной жизни, к которому следовало приготовиться самым серьезным образом. Посещение священником смертного одра, последние исповедь и причастие — важнейшие элементы ритуала подготовки к отходу в мир иной. Неожиданная смерть была худшим, что могло произойти с человеком, поскольку не оставляла шанса на искупление грехов в покаянии и уменьшала надежду на Божественную милость.

Теперь смерть потеряла какую-либо ценность в духовном и метафизическом смыслах. Все, что напоминает о смерти — смертельные болезни, старость, — на процветающем материально и экономически Западе было вытеснено из пространства публичного и домашнего быта в искусственные условия специализированных больниц, где человеку предназначено доживать остаток жизни. Но и там уже безнадежно потерянный для родных человек не должен думать и говорить о своей смерти, тем самым нервируя окружающих и медицинский персонал, но надеяться на излечение. Указывая на этот красноречивый факт, французский танатолог Филипп Арьес в связи с этим замечает, что смерть, будучи «прирученной» в древние эпохи и в Средние века, вышла из публичного пространства общества и культуры, превратившись в «смерть перевернутую». «Свинцовое молчание простерлось сегодня над смертью. Когда же оно нарушается, как случается иногда в Северной Америке[261], то происходит это лишь для того, чтобы свести смерть на уровень какого угодно незначительного события, о котором стараются говорить с полным безразличием. В обоих случаях результат тот же: ни индивид, ни общество не находят в себе достаточной прочности, чтобы признать смерть»[262].

Стоит заметить, именно в Северной Америке (США) табу на тему смерти во второй половине XX века было серьезно поколеблено идейным движением ученых, объединенных общей целью и методологическими установками, а именно стремлением на базе эмпирического исследования опыта клинической смерти и околосмертных психических состояний человека открыть завесу над тайной смерти. Это движение основало новую науку о смерти — танатологию. Западная культура, очнувшись от рационалистического оптимизма и сциентистского утопизма эпохи Просвещения, вдохнувшего веру в научно-технический прогресс как панацею от всех бед человечества, наконец обратилась к осмыслению факта конечности человеческого существа с позиций современного секуляризованного мировоззрения. Однако, будучи продуктом дальнейшего развития культуры светского гуманизма, танатология, определяя смысл смерти, пришла к теоретическим выводам, более близким восточному (индо-буддийскому) или оккультному типу религиозности, что в очередной раз указывает на степень утраты Западом исконных корней собственной культуры — христианских ценностей. Смерть в трудах танатологов (Р. Моуди и др.) выступает преимущественно лишь как безболезненный этап перехода в иную форму существования, жизнь потустороннюю, наличие которой само по себе воспринимается глубоко оптимистически. По сути танатология претендует на научное доказательство посмертного бытия, вторгаясь в сферу компетенции духовно-религиозного опыта и преувеличивая возможности научного познания, пытаясь эмпирически описать то, что может быть доступно только «очам духовным»[263]. Это приводит к представлениям о посмертном бытии, в котором полностью отсутствуют понятия Суда и ада, связанные с представлениями о смерти как итоге земного существования и ответственности человека за прожитую жизнь. Жизнь после смерти воспринимается наподобие некой интересной и возможно приятной виртуальной реальности, достижение которой не требует духовного подвига и ответственности в жизни земной[264].

Утеряв веру в посмертный Суд, рай и ад, жизнь потустороннюю, постхристианский человек потерял смысл смерти. Бессмысленность смерти — скрытая, оборотная сторона земного могущества современной западной цивилизации. Духовно трезвое отношение к смерти в современной западной культуре по большому счету утеряно. Западный человек эпохи постмодерна гедонистически расслаблен, он привык к материальному комфорту и устроенности земной жизни, его разум привязан к утилитарным ценностям здравого смысла. Однако именно этим качеством, отсутствующим у западного человека, пытается бравировать воинствующий исламизм, противопоставляющий системе светских ценностей современного «мирового сообщества» стремление к мученической смерти, шокирующее воображение среднего европейского обывателя своей иррациональностью и бессмысленностью. Это оружие способно поразить западную цивилизацию прямо в сердце, целя в его самую уязвимую точку. «Визитная карточка» исламистов, связанных с сетью глобального джихадизма (Аль-Каидой и ее дочерними организациями), — декларация того, что они любят смерть больше, чем их враги (западное общество) любят жизнь[265], следует понимать не только в качестве крайнего протеста против мнимого или действительного угнетения мусульман, но и в смысле радикальной формы утверждения исламской веры в жизнь вечную.

Отрицая стандарты потребительного общества Запада и его ценностного релятивизма, современный ислам в своей радикальной форме противопоставляет возрожденный идеал мученичества как высочайшего духовного стремления мусульманина и альтернативной ценностной ориентации. Этот идеал, присущий традиционному исламу, при этом обретает особую трактовку, придающую ему крайне агрессивный и экстремистский облик. В глазах исламистов смерть становится тем мерилом, по которому судят об истинности или ложности системы ценностей и образа жизни. Гедонистическая расслабленность духа западного человека и западной культуры, уязвимость современных демократических режимов к большим потерям человеческих жизней при ведении военных действий воспринимаются исламистами через нравственное отношение к факту конечности человеческого существа. Моральная нестойкость западного человека перед смертью из-за отсутствия духовноценностного стержня в нравственном сознании личности, связанного с метаисторическими и сверхпрагматическими метафизическими смыслами, вызывает желание провокации со стороны религиозно мотивированных экстремистов с целью вызова противника на удобное для них поле битвы. Фактом иного, предельно идейного отношения к смерти, соединенного с фаталистической верой в Божественную помощь свыше, воинствующий исламизм указывает на слабость и духовный вакуум нигилистического мировоззрения, утерявшего христианские ценности, пытаясь тем самым компенсировать материально-техническое и военное превосходство соперника (постмодернистского Запада).

Исламисты противопоставляют идеал храброго воина-мученика, презревшего и преодолевающего смерть, «трусливому врагу» (Западу), чья слабость центрируется вокруг его отношения к собственной смерти. Согласно их представлениям, как говорит Р. Паз, «…западное общество и израильское еврейское общество преимущественно состоят из искателей удовольствия, которые боятся смерти и самоубийства. Эти страхи, соединенные с поиском "хорошей жизни", рассматриваются как базовые принципы западной культуры»[266].

Таким образом, можно прийти к выводу, что религиозный экстремизм исламистов и глобальных джихадистов аккумулирует в себе самые крайние формы духовного протеста против эрозии основ традиционного мусульманского общества со стороны неолиберальной политической доктрины, унифицирующей все разновидности культур других народов по светской модели, и ценностного релятивизма идеологии постмодернизма западной цивилизации, уже перешедшей на вторую ступень отхода от духовных основ собственной культуры.

Критикуя западный образ жизни за его поощрение инстинктов к чувственным удовольствиям, исламисты тем не менее пропагандируют собственную, специфически исламскую версию гедонизма, также имеющую важный вес в этической мотивации террориста-смертника. И здесь мы подходим к рассмотрению некоторых эндогенных этических аспектов мученического идеала современного радикального ислама, лежащего в основе терроризма смертников.

«Отсроченный гедонизм»

Потребительской культуре Запада, основанной на гедонистическом принципе безотложного удовлетворения потребностей, современные мусульмане противопоставляют образ жизни, основанный на нравственно-правовых категориях дозволенного и запретного, поощряемого и порицаемого, выраженных в формализованном виде в шариате. В шариатской системе нравственно-правовой оценки все поступки человека в зависимости от их соответствия предписаниям Корана и Сунны[267] подразделяются на пять видов: поощряемые, дозволенные, нейтральные, неодобряемые, запретные. Многие земные удовольствия, приобретаемые в рамках религиозного закона, считаются в исламе не только дозволенными, но даже поощряемыми. Скажем, по мусульманским представлениям, соитие с женщиной, с которой мусульманин состоит в законном браке, заслуживает награды от Бога из-за того, что оно освящено религиозным законом. Ислам не стремится преобразовать человеческую природу и не противопоставляет ей иные, высшие ценности (как, например, индийские религиозные учения). Он направлен на сакрализацию (освящение) житейских ценностей, повседневного бытия человека, «которое эта религия не игнорирует, как нечто неважное, и не осуждает, как нечто априорно греховное, а именно стремится упорядочить, освятить нравственными законами, ввести в космическую гармонию»[268]. В целом аскетизм не характерен для ислама, если не обращаться к такому течению, как суфизм, воплотившему в себе особый тип мистической аскетики.

При этом ислам противопоставляет все земные ценности и земные удовольствия (дозволенные и поощряемые) высшей религиозной цели — обретению нетленного состояния в раю (алъ-джаннат). Награды мира грядущего (ахират) для искреннего мусульманина, хранившего и преумножавшего в земной жизни личное благочестие, превосходят самое смелое человеческое воображение и обесценивают все блага этого мира (дунья) как нечто нестоящее и незначительное. Рай дарует человеку высшее счастье, блага и удовольствия, которые в стократ превосходят все земные.

Смысл жизни мусульманина значительно отличен от мышления современного светского человека, погруженного в повседневность и не подчиняющего свое существование глобальным сверхцелям, выходящим за рамки его земной жизни. И здесь радикально настроенный мусульманин (в том числе будущий смертник) вновь противопоставляет свою религиозную систему ценностей образу жизни западного человека, недостатки которого усугубляются и противопоставляются идеалу ислама.

Возникает особая гедонистическая мотивация терроризма, противопоставляемая западному безбожному гедонизму. Рай — это чувственные наслаждения, в тысячи раз приятнее, нежели доступные земному человеку, данные в награду Аллахом за стойкость в вере и верность религиозному закону. Это дозволенные удовольствия, совершенно легитимные и непорочные, поскольку их дарует сам Бог. Они противопоставляются земным как преходящим и смешанным с сомнительным с точки зрения религиозного закона, а то и вовсе с пороком. Этот мир — временный, и все его прелести преходящи. Логика мусульманского радикала иногда вполне открыто вербализуется в следующих утверждениях: неверующий торопится насладиться земными удовольствиями, игнорируя Божественную волю и все моральные нормы, и в итоге, насладившись ими на протяжении 50–80 лет, попадает в ад, где пребудет навеки, тогда как мусульманин после многих лет стойкой веры, воздержания и терпения в жизни последующей, по воле Аллаха, будет получать вечные наслаждения[269].

Хотя рай описывается в Коране и Сунне в красочных чувственных образах (как сады, в которых текут реки), в ортодоксальном суннизме, так же, как и в шиизме, это место считается не представимым в земных понятиях. Согласно мусульманскому преданию, Бог уготовил для праведников то, «чего не видели глаза, чего не слышали уши, о чем даже не помышляла человеческая душа»[270]. Однако в исламской мысли есть тенденция к материализации рая и райских удовольствий, причем не только в среде идеологов исламизма или народном понимании ислама. К примеру, современный суннитский богослов из Азербайджана А.А. Али-заде твердо настаивает на материальности мусульманского рая и высказывает гипотезу о том, что и в раннем христианстве рай воспринимался вполне материалистически, а «идея о духовности картин рая и ада» сложилась позже под влиянием античной философии платоников и стоиков[271].

В идеологии радикального ислама, эксплуатирующей чаяния верующих о жизни вечной, в неявной, имплицитной форме заложена тенденция к материализации мусульманского рая.

Иногда представления террористов-смертников юношеского возраста из-за неискушенности в вопросах веры доходят до вульгаризации мусульманской доктрины о рае, наполняя его гедонистическими мечтами молодого воображения. Мученическая смерть не только немедленно открывает врата рая, но делает все запретное в этом мире дозволенным в мире потустороннем. В одном из интервью с «неудавшимися» смертниками в статье Аннет Берко и Эдны Эрец приводится подобная аргументация от лица одного школьника, объясняющая его решение стать «шахидом»-. «Все, что запрещено в этом мире, разрешено в садах рая. В садах рая есть все — Бог, свобода, Пророк Мухаммад и мои друзья, "шахиды"… Там 72 девственницы. Там множество вещей, которые я не могу описать… В садах рая я найду все, реку меда, реку пива и алкоголя…»[272].

Нравственный идеал смертника, взрывающего себя вместе с реальными или мнимыми врагами, — особый тип аскета. Это аскет, который воздерживается от земных благ и удовольствий, ожидая намного больших и приятнейших райских наград после смерти. При этом предвосхищаемые удовольствия рая облекаются в чувственные образы, которые зачастую трактуются вполне материалистически. Земная жизнь со всеми ее радостями сравнивается с потусторонней скорее по степени интенсивности позитивных чувственных переживаний и мыслится в тех же категориях времени, длительности, пространства и материальности, которые привычны для потустороннего мира. Таким образом, «сегодняшний» аскетизм обращается в «завтрашний» гедонизм. Этот этический стимул мотивации террориста-смертника носит вполне гедонистический характер, с той лишь поправкой, что это гедонизм, основанный на вере в метафизический мир посмертной жизни, дарующий возможность удовлетворения всех потребностей, поэтому этот гедонизм «отсроченный».

Неукоснительное следование Божественным предписаниям в этой жизни, с какими бы сложностями ни было сопряжено их исполнение, принесет истинно верующему в стократ большую награду, компенсирующую то, что он не получил или от чего сознательно отказался в земной жизни. И здесь сознание исламиста уходит от срединности учения ислама, освящающего все «легальные» удовольствия в этой жизни, т. е. освященные религиозным законом ислама. В условиях джихада все земные наслаждения есть искушения, которым подвергает Аллах людей, с тем чтобы испытать их преданность. Пройдя тест на испытание и проявив духовную стойкость и героизм, мусульманин приобретает все возможное для человека блаженство в вечности. Последняя воспринимается как бесконечная метаисторическая длительность. Девушка, которая хотела отомстить своему отцу, став шахидкой, так говорит о том, на что она надеялась после смерти: «Жизнь в райском саду гораздо важнее, чем жизнь в этой реальности. Мы не живем реальной жизнью. Мы просто прохожие. Реальная жизнь в райском саду. Все есть там. Все! Все, о чем мы думаем, есть в райском саду. Там есть еда, прекрасно приготовленная еда…»[273].

Земная половая любовь, преображенная райским светом, также является одним из компонентов «отсроченного гедонизма». Гурии[274], обещанные Кораном павшим на поле боя мужчинам-шохидаж в качестве райских супруг, могут стать достойной заменой отсутствия брачной жизни в глазах молодых смертников, не успевших вступить в брак и познать радости плотской любви в этой жизни. В связи с этим весьма симптоматичен один пример пропаганды мученических операций в Ираке. В трактате бывшего иракского офицера, а ныне одного из командиров повстанческого движения в Ираке шейха Абд аль-Азиз бен Мухаммада (Абу Усамы аль-Ираки), красочно описывающем превосходство райских гурий над земными женщинами, автор приводит ха-дис, переданный Анасом ибн Маликом, в котором говорится, что обитатель рая получит силу ста мужчин для соития со своими райскими женами-гуриями[275].

Таким образом, характеризуя религиозно-этическую основу мотивации исламистского терроризма смертников, следует сделать вывод о том, что для самого смертника мученическая операция воспринимается как религиозно легитимный и кратчайший способ обретения райских удовольствий, которые воображаются в крайне чувственных образах. А возвращение в рай для мусульманина означает личное спасение и обретение бессмертия. Таким образом, сотериологические интенции и духовные чаяния человеческой природы о преодолении смерти в сознании смертника сливаются с гедонистическими наклонностями, удовлетворение которых лишь откладывается, но не преодолевается в опыте духовной аскезы.

* * *

Современная мусульманская цивилизация характеризуется социально-экономической слабостью и политической разорванностью, а следовательно, явной потерей значимой роли в общемировых процессах при частичном разложении ее собственной социокультурной модели развития. При этом доминирующее влияние западной цивилизации, распространяющей ценностный релятивизм постмодерна наряду с новой системой этико-политических ценностей неолиберализма, диктующего стандарты социальной и политической жизни для других народов и реструктурирующего любые социальные отношения по типу товарно-денежных, воспринимается мусульманами во многих частях современного мира как опасная тенденция, угрожающая существованию исламского образа жизни как такового. Попытки глубокого внедрения принципов западного либерализма в общественно-политическую жизнь мусульманских народов и глобализации по-американски воспринимаются самими мусульманами как посягательство светской атеистической идеологии на сакральный фундамент собственной цивилизации, постепенное размывание ее основ.

Таков социокультурный фон, в границах которого происходит возрождение идеала мученика в исламе, взятого на вооружение религиозно-экстремистскими движениями регионального исламизма (Палестина, Северный Кавказ и др.) и глобального джихадизма (Аль-Каида, группировки, действующие в Ираке, Афганистане).

Феномен религиозно мотивированного экстремизма в мусульманских странах, основанного на возрожденном идеале мученической смерти (представленного в своей крайней форме в виде терроризма смертников), может быть понят более адекватно, если рассматривать его в контексте духовного протеста традиционного мусульманского общества против политики западного неолиберализма и глобализма, нивелирующего границы других культур. Такие формы ультраконсервативной реакции на модернизацию и вестернизации национального образа жизни свидетельствуют о высокой «плотности» и холизме традиционной культуры, основанной на исламских ценностях, тяготеющей к интеграции всех культурных элементов вокруг единого сакрального ядра. Таким образом, исламистский экстремизм в целом может оцениваться как побочный продукт возрождения исламской цивилизации (с конца 1970-х — начала 1980-х гг.), отстаивающей свои традиционные устои перед влиянием светских ценностей постхрпстианской культуры Запада или столкновения двух систем ценностей, претендующих на универсализм, — культуры консервативного мусульманского Востока и светского неолиберального Запада.

Высшей же точкой этого духовного протеста становится терроризм смертников. В условиях расцвета культуры радикального ислама в сознании потенциального смертника «мученическая операция» становится не только тактическим оружием в борьбе с превосходящим противником или средством мести (если брать пример израильской оккупации в Палестине или американской оккупации в Ираке и Афганистане), но в качестве верного способа преодоления смерти и высшей формы утверждения собственной веры и метафизических ценностей исламской культуры, противостоящей натиску десакрализованной западной цивилизации. Для того чтобы глубже понять, почему и как возможен терроризм смертников в исламизме, требуется погрузиться в некоторые культурные реалии мира современного ислама, обратить внимание на богословское обоснование мученических операций и рассмотреть некоторые важные особенности мусульманского миросозерцания, налагающие свой отпечаток на когнитивное восприятие и нравственную оценку своей миссии террористом-смертником. Этому мы посвящаем две следующие главы нашего скромного труда.

Глава 4

САМОУБИЙСТВО, ИЛИ ВЫСШАЯ ФОРМА ДЖИХАДА:

ОПРАВДЫВАЕТ ЛИ ИСЛАМ ОПЕРАЦИИ СМЕРТНИКОВ?

Мученические операции, мотивированные радикальным исламом, имеют идеологическое обоснование, опирающееся на священные тексты ислама, понятия исламского богословия и права. Очевидно, что в деятельности экстремистских организаций, осуществляющих атаки смертников, используются религиозные категории, символы, ценности ислама в качестве материала для конструирования собственной радикальной субкультуры, претендующей на глубокую укорененность в мусульманской культурной традиции и соответствие религиозному закону. Насколько же религиозно-идеологическая апологетика в действительности аутентична исламской традиции? Этому вопросу мы посвятим настоящую главу нашего труда. Исчерпывающий ответ на него предполагает конкретизацию проблемы в виде нескольких частных аспектов. В какой степени атаки смертников могут быть этически и юридически оправданы в области мусульманского богословия, в частности в разделе учения о джихаде и представлений о формах самопожертвования и мученичества ради защиты своей религии, родины и иных базовых ценностей ислама? Возможен ли вообще однозначный, окончательный и универсальный ответ (охватывающий все конкретные фактические и гипотетические случаи) на вопрос легитимности мученических операций в контексте ислама, учитывая плюралистичность этой религиозной традиции в области трактовки частных аспектов вероучения и частных религиозно-правовых вопросов? Нам предстоит выяснить все эти аспекты проблемы, после чего нам станет понятно, насколько терроризм смертников, продуцируемый в современном исламистском движении, представляет собой новацию для культуры ислама и в какой степени реалистично идеологическое противостояние религиозно-политическому экстремизму изнутри самой культуры, в рамках которой он был порожден.

«Мученические операции» и особенности процедуры религиозно-правовой оценки в исламе

В связи с развитием технической оснащенности средств вооружения и трансформацией методов ведения военных и полувоенных действий партизанского характера во второй половине XX века мусульманский мир столкнулся с новым явлением, не имеющим аналогов в истории раннего и классического ислама. Террористические атаки, осуществляемые смертниками, в большинстве случаев взрывающими себя вместе с живой силой противника, в стане их организаторов и сторонников получили наименование «мученических операций» (алъ-амалиййат аль-истишхадиййа). Со времени внедрения этой практики в качестве одного из ведущих тактических средств палестинскими группировками (с середины 1990-х) операции террористов-смертников стали темой активного обсуждения среди мусульман.

Общественная поддержка, мнение мусульманской улицы — безусловно важнейший фактор, который учитывали с самого начала и принимают во внимание сейчас организаторы и спонсоры террористических кампаний, состоящих из атак смертников. Высокий рейтинг популярности может воодушевить повстанческие силы, увеличить приток рекрутов-исполнителей и подтолкнуть к организации большего количества атак при наличии оперативных возможностей, отсутствие же существенной поддержки со стороны родного для террористов населения может изолировать радикальные группировки и привести к ослаблению их влияния. В Палестине общественная поддержка атак террористов-смертников в разные годы существенно колебалась, при этом оставаясь стабильно высокой (около 20 %) и достигнув однажды рекордного пика в 74,5 % (в октябре 2003-го)[276]. Популярность тактики на землях Палестины позволила ей просуществовать чуть ли не полтора десятка лет. В большинстве других мусульманских стран статистические данные гораздо ниже, но также показывают наличие одобрительных общественных настроений в определенной части общества (в среднем от около 10 % до около 20–30 %, по данным на 2007 год)[277]. Общественное мнение во многом складывается стихийно, эмоционально откликаясь на события, травмирующие коллективное национальное и религиозное самосознание. С тех пор как тактика терроризма смертников получила широкое распространение, часть населения мусульманской страны, втянутой в военный конфликт или оккупированной иностранными войсками, может быть склонна к оценке атак террористов-смертников как крайней, но вынужденной меры угнетаемых мусульман, ведущих оборонительный джихад.

С другой стороны, в любом обществе есть выразители авторитетного мнения, оказывающие значительное влияние на умонастроения масс. В арабо-мусульманской культуре такими выразителями авторитетного мнения традиционно выступают ученые-богословы, или улемы (от араб, уляма, ед.ч. алим}, в частности, правоведы-фикити, знатоки религиозного права и муфтии, дающие авторитетные заключения по религиозным вопросам. В странах ислама на ученых лежит обязанность выяснения разрешенности или же запретности тех или иных действий в соответствии с правовыми и этическими нормами шариата, в особенности это касается введения новых обычаев, оценки различных видов поведения, поступков. Без санкции религиозной власти мусульманин, заботящийся о благочестии, не может принять сомнительное нововведение, поскольку в потенциале оно способно привести ко греху и повлиять на судьбу его души после смерти. Для обозначения греховного новшества в исламском правоведении существует специальный термин «недозволенное нововведение» (бида).

При возникновении сомнения относительно религиозной и правовой оценки какого-либо поступка или явления обычной практикой для средневекового мусульманского общества было обращение за авторитетным мнением к знатоку мусульманского права. Это мнение, выраженное устно или оформленное письменно, именовалось фатва, а ученый, дающий ответ, выступал в роли муфтия.[278] Ученым раннего ислама до окончательного формирования классического шариата, приходилось проводить гигантскую работу по разработке религиозноправовых норм, интерпретируя первичные источники ислама, Коран и Сунну. Эти ученые получили название муджтахидов, тех, кто занимается иджтихадом. Иджтихад (букв. усердие, старание) [279] означает процедуру самостоятельного извлечения новых правил и практических предписаний из первичных источников ислама (Корана и Сунны) с помощью набора определенных методов. Этим ученым принадлежит заслуга превращения раннего ислама из разрозненных предписаний и свидетельств о жизни пророка Мухаммада в целостную систему религиозно-правовых норм, которую мы сейчас знаем как шариат. Эпоха иджтихада для суннитов закончилась к тому времени, когда сложились четыре школы (ед. ч. мазхаб) мусульманского права, основанные великими имамами Абу Ханпфой, Маликом, аш-Шафии и Ибн Ханбалем. В исламе есть нормативное предписание следовать за другими людьми, обладающими большими знаниями, нежели вы сами. Впоследствии этот принцип трансформировался в традицию следования одному из мазхабов, выражаемый термином «таклид» — подражание, следование. Представители традиционного ислама до сих пор строго придерживаются этого принципа, поскольку для того, чтобы следовать по прямому пути, необходим твердый ориентир. Учения мазхабов дают этот ориентир, они представляют собой авторитетную, проверенную веками интерпретацию священных текстов мусульман по всевозможнейшим вопросам, по которым в них нельзя найти готовых и однозначных ответов, от религиозно-ритуальных норм до житейско-бытовых ситуаций.

Впоследствии наследники традиций великих имамов, ученые последующих поколений, принадлежащие к разным мазхабам, издавали фатвы уже на основе авторитетных постановлений основателей маз-хабов и их учеников без обращения к первичным текстам (Корану и Сунне). Они уже не признавались муджтахидами, теми, кто мог самостоятельно и свободно трактовать основополагающие доктрины или частные вопросы ислама, на которые уже был дан ответ основателей-эпонимов правовых школ. Но это не означает, что их труд был значительно проще. Если на вопрос уже имелся однозначный ответ муджтахидов школы, тогда это мнение просто передавалось в новой фатве. Но вопросы, с которыми обращались к муфтиям, могли быть решаемы по-разному классическими представителями одной и той же школы, и тогда приходилось проводить целое критическое исследование текстов своих авторитетных предшественников и разработанную ими же методологию, предназначенную для интерпретации первичных текстов ислама, применять по отношению к текстам основателей мазхабов. К тому же с течением времени периодически возникала необходимость исламского осмысления принципиально новых явлений в общественной жизни, не знакомых предыдущим поколениям, что уже приближало деятельность муфтия к труду муджтахида, если даже формально он и не претендовал на подобный статус[280].



Поделиться книгой:

На главную
Назад