На мой взгляд, лучше всего удался анализ ораторского мастерства Маклакова все же Вацлаву Ледницкому:
Голос, личный шарм, произношение, невынужденная простота, с которой В. А. держал себя во время произнесения речи, свободная, непреднамеренная жестикуляция, являвшаяся всегда естественным подспорьем для содержания речи и ее эмоциональной вибрации, — быстрый, но всегда умеренно-быстрый, темп речи, интонация, безошибочно выдвигавшая особенно значительные слова, и, наконец, огромное богатство содержания — вот что мне запомнилось, как отличительные черты его красноречия. <…>
Речь Маклакова — речь рациональная, можно даже сказать рассудочная, «здравомыслящая», и красота ее заключается, мне думается, в чрезвычайно удачном сочетании правильности и точности, которые отличают французский классический язык, с простотой и меткостью русского. Искусство Маклакова заключалось не только в поразительном умении читать свои речи — никто из его слушателей никогда не мог заподозрить его в чтении — так свободно, казалось, он говорил; искусство заключалось в умении написать речь так, чтобы она при чтении звучала как устное, а не письменное слово… Маклаков так привык писать свои речи и так много их написал и произнес в своей долгой жизни, что это отразилось и на стиле его «печатной» прозы: все его книги написаны тем же правильным, четким, прекрасным, но живым, устным, так сказать, простым языком. Да, чеканная, изящная в своей простоте разумность, вот в чем, я думаю, скрывается тайна его красноречия[52].
Свой приход в политику Маклаков изображал в мемуарах как некую цепь случайностей; однако этих случайностей было столь много, что скорее следует говорить о закономерности и даже неизбежности этого. Идея права, законности в самодержавном государстве казалась подозрительной и едва ли не крамольной. В 1880‐е годы произошел заметный откат назад от реформ Александра II. Николай II был склонен следовать заветам скорее своего отца, нежели деда. Власть все больше противопоставляла себя обществу, даже самым благонамеренным его слоям, сознававшим необходимость продолжения реформ. «Освободительное движение» стало ответом на неспособность власти пойти навстречу обществу.
В начале 1900‐х годов Маклаков сближается с земской средой; по его мнению, освободительное движение зародилось именно среди земцев в 1890‐е годы. В 1903 году он становится секретарем кружка «Беседа», в который входили видные земские деятели Д. Н. Шипов, М. А. Стахович, Н. А. Хомяков. Они были сторонниками реформ при сохранении самодержавия; доклады в духе конституционализма в кружке делали Д. И. Шаховской, П. Д. Долгоруков, Ф. Ф. Кокошкин. В кружок входили только люди, непосредственно работавшие в земстве; Маклаков был единственным исключением[53]. Он усматривал в освободительном движении две основных струи — земскую и интеллигентскую; в своей известной статье, посвященной «двум типам» русского либерализма, М. М. Карпович позднее развил мысли Маклакова, относя его безусловно к «земскому» типу[54].
В земцах Маклакова привлекала практическая опытность и реалистичность; как и они, он был противником резких изменений; возможно, сказывался адвокатский опыт защиты в уездных судах и знакомство с тем самым простым народом, которому хотели доверить право если не самой власти, то прямых ее выборов некоторые народолюбивые интеллигенты. Маклаков страстно защищал долбенковских крестьян, отчаявшихся добиться справедливости законным путем и разгромивших соседнюю экономию; однако вряд ли он хотел бы видеть их в роли выборщиков депутатов в Учредительное собрание.
Полагаю, что именно достаточно хорошее знание жизни и реального уровня правосознания народа было одним из источников консерватизма либерала Маклакова. В мемуарах Маклакова приводится один любопытный эпизод. В период своего увлечения толстовством он гостил одно время в колонии толстовцев в Тверской губернии, основанной М. А. Новоселовым. Маклаков был очарован тем, что увидел. Однако конец колонии оказался трагичен. Власти, которых опасались толстовцы, на этот раз их не тронули. Опасность пришла с другой стороны.
Окрестные крестьяне, узнав, что соседние «господа» очень добрые и даже советуют «злу не противиться», решили проверить это на практике. Двое из соседней деревни пришли и «для пробы» увели лошадь только на том основании, что «она им самим нужна». Колонисты решили к властям не обращаться, но послать кого-нибудь в деревню, чтобы усовестить крестьян. «На другой день к ним пришла вся деревня; колония торжествовала, думая, что в них совесть заговорила. Но они ошиблись: крестьяне пришли взять и унести с собой все, что у них еще оставалось». О подробностях колонисты вспоминать не любили[55].
Возможно, одна из причин нелюбви Маклакова к революциям, его эволюционизма — жизнелюбие. Он умел находить прекрасное в окружающей реальности; политикой и юриспруденцией не ограничивался его мир. Ему, несомненно, было бы жаль разрушения старой России, при всех ее недостатках и даже мерзостях; Маклаков хотел изменить Россию, но ни в коем случае не уничтожить — даже для построения самого светлого будущего на ее месте. Его «либеральный консерватизм» — не только логического, но и в известном смысле эстетического происхождения.
Приведу, для иллюстрации, фрагмент письма 35-летнего Маклакова А. П. Чехову — с Чеховым они были в приятельских отношениях, во всяком случае в 1903–1904 годах. Антон Павлович гостил в имении Маклакова Дергайково; Василий Алексеевич помогал ему в покупке участка земли по соседству (покупка по разным причинам не состоялась). В письме Маклакову из Крыма 26 марта 1904 года Чехов сообщал, что в Крыму плохая погода; поэтому его сестра Мария Павловна не вызвала Маклакова в Ялту телеграммой — тот намеревался провести в Крыму отпуск[56].
В ответном письме Маклаков очень «вкусно» писал:
…из молчания Марии Павловны я уже понял, что в Крыму по части погоды неладно, пробовал отправиться просто в деревню, но там еще совсем зима, и кончил тем, что поехал за Брест, в женский монастырь (!), откуда и вернулся только вчера. Там вальдшнепы, хотя немного, утки, и в огромном количестве в прудах щуки, клюющие на блесну, окуни — на червя и карпы (!) на хлеб, и в довершение всего удивительно, на редкость интересная игуменья. А хотя погода там и неважная, но все же и тепло, и весна. Словом — целый день я занимался охотой в различных видах, а по вечерам беседовал с игуменьей, которую называл «матушка». И все это в монастыре, в страстную неделю[57].
Политические знакомства Маклакова не ограничивались земской средой; с 1897 года он ежегодно ездил в Париж на Пасху и Рождество. После образования в 1902 году Союза освобождения, объединившего земцев и «интеллигентов» (деление, конечно, довольно условное) и начала издания за границей органа Союза журнала «Освобождение», Маклаков стал в нем сотрудничать, доставляя в журнал разного рода материалы. После переезда редактора «Освобождения» П. Б. Струве из Штутгарта в Париж Маклаков стал регулярно делать у него доклады; выступал он и в вольной школе М. М. Ковалевского; приходилось общаться и с более «левой публикой», например с одним из эсеровских лидеров М. А. Натансоном.
Так что Маклаков отнюдь не был столь политически «невинен», как ему, может быть, хотелось казаться полвека спустя.
Неслучайным было, конечно, и его участие в создании Конституционно-демократической партии и избрание его в члены ее ЦК. За ним, кроме перечисленных выше участия в «Беседе» и систематических контактов с «освобожденцами», числились и получивший довольно громкий резонанс доклад в Звенигородском комитете о нуждах сельскохозяйственной промышленности, в котором он связал нужды этой самой промышленности с правовой защитой крестьянства и даже со свободой печати; участие в заседании Московского дворянского собрания в 1905 году (по случаю чего даже был сшит впервые дворянский мундир) с целью представить особое мнение либерально настроенного дворянства государю в пользу представительства; участие в организации Адвокатского союза, организации не столько профессиональной, сколько политической; наконец, выступления на ряде процессов, имевшие прежде всего политический резонанс.
Поэтому трудно принять на веру слова Маклакова, что в партии он оказался случайно, «а в Центральный комитет попал вовсе по недоразумению». Не принимать же всерьез версию о том, что решающую роль в его избрании в ЦК сыграла речь Маклакова об ответственности должностных лиц за беззакония, которую он произнес при появлении полиции в зале, где проходил учредительный кадетский съезд. Полагаю, что все эти оговорки вызваны позднейшими настроениями Маклакова и, возможно, отчасти присущей ему непоказной скромностью; тем не менее, несмотря на все свои расхождения с партией, Маклаков и не думал отрекаться от того, что, когда она начала работу в стране, он «в этом от всей души принял участие»[58].
Маклаков объяснил, что его связывало с партией и в чем было его понимание «кадетизма». Партия «приносила надежду, что… реформы можно получить мирным путем, что революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа монархии… Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом революции, который многих отталкивал и частично уже успел провалиться (вооруженное восстание в декабре 1905 г.) — кадетская партия внушала… пафос Конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новой „верой“. Конституционно-демократическая партия ее воплощала».
Маклаков считал, что партия указывала «обывателю» тот мирный путь, который он инстинктивно искал и ни у кого, кроме кадетов, не находил. Это мнение сложилось у него после многочисленных встреч с избирателями во время предвыборной кампании в Думу. Впрочем, одерживали ли кадеты победы над крайними потому, что отвечали чаяниям избирателей, или же потому, что ее представляли столь блистательные ораторы и полемисты, как он сам, Ф. Ф. Кокошкин, А. А. Кизеветтер, М. Л. Мандельштам и другие, — это еще вопрос.
Так или иначе, Маклаков был уверен, что путь, на который звала партия, «ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К.-д. партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников неизвестного нового»[59].
Уже с первого, учредительного, съезда наметились некоторые расхождения Маклакова с большинством партии, во всяком случае с большинством ее лидеров. Тем не менее он неизменно избирался в ее ЦК и был депутатом трех Государственных дум по кадетскому списку. Тотальную критику политики партии он предпринял уже в эмиграции, тогда, когда она перестала существовать — во всяком случае, как единое целое.
Что же касается первого съезда, то многих удивило, что Маклаков при обсуждении одного из параграфов программы сказал, что партия, «которая может завтра сделаться „государственной властью“ и ответственной за самое существование государства, должна защищать не только „права человека“, но и права „самого государства“». Это вызвало бурю негодования, а в перерыве С. Н. Прокопович разъяснил Маклакову, что кадеты все вопросы должны решать не как представители власти, а как «защитники народных прав». Таким образом, недоумевал Маклаков, партия, которая теоретически могла прийти к власти, отказывалась обсуждать, как конкретно она будет этой властью пользоваться и, в случае нужды, защищать ее от посягательств[60]. Возможно, поэтому кадеты оказались столь беспомощными перед натиском социалистов в 1917 году?
Не все участники съезда поняли смысл реплики Маклакова. С. Л. Франк писал П. Б. Струве, что «когда обсуждался пункт о неприкосновенности личности и жилища, Маклаков, в общем очень рассудительный и мыслящий человек, сказал, что мы скоро будем у власти и нам невыгодно очень ограничивать власть». «Я не мог возразить по случайным причинам, и слова его прошли без всякого протеста»[61]. Здесь интересны два момента: во-первых, столь тонкий мыслитель, как Франк, не уловил смысл проблемы, сформулированной Маклаковым, сведя ее к банальности. А ведь Маклаков говорил, используя его терминологию, о «государственной антиномии в демократии; как быть, если принцип народоправства поведет к отрицанию прав человека? Чему отдать предпочтение? Во имя прав „личности“ ограничивать народоправство, или во имя „народоправства“ пожертвовать правами личности?»[62] Во-вторых, забавно, как по-разному воспринималась Франком и самим Маклаковым реакция на слова последнего; Франк не заметил «протеста», Маклаков же вспоминал о «разносе», устроенном ему Прокоповичем. Впрочем, Франк, вероятно, при «разносе» не присутствовал.
В 1-ю Думу Маклаков не баллотировался — был еще «молод». Дорогу во 2-ю ему неожиданно открыли роспуск 1‐й Думы и подписание большинством ее кадетской фракции Выборгского воззвания, призывавшего к отказу от уплаты налогов, службы в армии и тому подобным формам гражданского неповиновения. Это лишило подписавших возможности баллотироваться в Думу 2‐го созыва и выдвинуло в кандидаты на избрание кадетов «второго эшелона». Маклаков был избран от Москвы и быстро стал думской «звездой».
В отличие от лидера партии П. Н. Милюкова, заявившего, что после издания Манифеста 17 октября 1905 года, фактически провозгласившего ограничение самодержавия, ничего не изменилось и «война продолжается», Маклаков воспринял Манифест всерьез и полагал, что на основе провозглашенных в нем принципов вполне возможна «органическая» работа. Он отрицательно отнесся к Выборгскому воззванию; его пугали заигрывания с революцией, Ахеронтом, как называл его по старинке Маклаков; он считал, что сотрудничество с «исторической властью» возможно; особенно с тех пор, как во главе правительства оказался П. А. Столыпин. Маклаков, вместе с П. Б. Струве, С. Н. Булгаковым и М. В. Челноковым, даже счел допустимым встретиться с премьером накануне роспуска 2‐й Думы, надеясь его предотвратить. Эта встреча едва не привела к «санкциям» по партийной линии, а четверка получила прозвище «черносотенных» кадетов. Несмотря на все эти «отклонения», все же вряд ли можно признать справедливым позднейшее полемическое заявление Милюкова, что Маклаков принадлежал к партии только формально. Зато лидер партии был безусловно прав, утверждая, что Маклаков занимал в ней особую позицию; особость ее заключалась в том, что Маклаков был самым правым из кадетов; с этим соглашался и сам Маклаков, это было видно и со стороны, например В. И. Ленину.
О своей деятельности во 2‐й Думе Маклаков рассказал подробно в книге воспоминаний, к которой я и отсылаю читателя[63]. Теперь же — о десятилетии 1907–1917 годов, которое стало пиком его политической карьеры и закончилось крахом надежд на мирное преобразование страны, а также началом новой — дипломатической — карьеры, обернувшейся 40-летним изгнанием.
3-я Дума оказалась единственной, просуществовавшей полностью отведенный ей срок. В этой Думе кадеты были меньшинством, оппозицией; переворот 3 июня 1907 года, приведший к изменению избирательного закона, гарантировал правительству «работоспособную» Думу, решающую роль в которой играли октябристы; лозунгом кадетов стало «сохранить Думу».
Идеи Маклакова о сотрудничестве с исторической властью, с «конституционалистом» Столыпиным, казалось, могли осуществиться. Он действительно был склонен искать компромиссы с политическими противниками в Думе и с правительством, нередко расходясь со своей собственной партией. Так, однажды он поставил в неприятное положение своего партийного лидера Милюкова, выразив сочувствие «в принципе» правительственному законопроекту об уравнении в правах русских и финляндских подданных, что фактически вело к ущемлению автономии Финляндии, и даже заявив, что «государственный переворот иногда ведет к благу, как хирургическая операция к выздоровлению». Последнее высказывание, хотя Маклаков и оперировал историческими примерами — свержением с престола и убийствами Петра III и Павла I, могло быть истолковано как одобрение третьеиюньского переворота[64]. Милюков позднее писал, что Маклакову фракция «не всегда могла поручать… выступления по важнейшим политическим вопросам, в которых, как мы знали, он не всегда разделял мнения к.-д.»[65].
Что заставляло партию терпеть такие отходы от ее «линии», достаточно заметные и для членов партии, и для ее оппонентов? Маклаков за содержание своих речей иногда, «как правый кадет, получал упреки от руководителей фракции, но он мог себе позволить роскошь непослушания партийным директивам», благодушно замечал М. М. Новиков[66]. Все искупал ораторский талант. О том же писал и Е. А. Ефимовский. Наиболее авторитетно в этом случае, конечно, высказывание Милюкова, отмечавшего, уже после нелицеприятных высказываний Маклакова в его адрес, что его наиболее сильными помощниками в 3‐й Думе были Ф. И. Родичев и Маклаков; Маклаков был «несравненным и незаменимым оратором по тонкости и гибкости юридической аргументации»[67].
Для Маклакова же членство в кадетской партии, по утверждению Ефимовского, ссылавшегося на конфиденциальные разговоры с ним, было «браком по расчету». «Оратору нужна не „кафедра“, — писал Ефимовский, — а аудитория, певцу — аккомпанемент и публика; политическому деятелю — политический аппарат и соответствующая ему общественная среда. Все это в избытке давала партия Народной Свободы. Но в ней была еще одна, только ей присущая, черта: в ней была „дисциплина“, но не было „диктатуры“ ни личности, ни самого аппарата. Бездарных спасала дисциплина и авторитет партии; выдающимся она не мешала их личному творчеству»[68].
Однако вряд ли это можно признать удовлетворительным объяснением: что мешало Маклакову перейти в другую, более умеренную партию? Дисциплины в тогдашних думских партиях было не больше, чем у кадетов, и трудно представить, что он мог бы где-то затеряться; личных и политических друзей в либеральных партиях правее кадетов у него хватало. Дело все-таки было в том, что Маклаков оказался в партии кадетов не случайно и, несмотря на особенности его позиции по некоторым вопросам, в целом разделял ее программу; тактические разногласия с партией после 1907 года у него в значительной степени сгладились. Не кто иной, как Милюков, характеризуя тактику кадетов в 3‐й Думе, писал впоследствии, что «мы решили всеми силами и знаниями вложиться в текущую государственную деятельность народного представительства»[69].
В 3‐й Думе Маклакову партия поручала выступления по таким принципиальным вопросам, как дело Азефа, об утверждении сметы Министерства внутренних дел, о введении земства в Западном крае, об отмене «черты оседлости» для евреев и др. Правда, Милюков писал, что он сам выбирал выступления «наиболее для себя казовые»; но это было вполне естественно, как естественным было то, что сам Милюков выступал по внешнеполитическим вопросам, в которых разбирался лучше своих товарищей по партии, а А. И. Шингарев, к примеру, специализировался по финансовым проблемам.
Речи Маклакова в 3‐й Думе наглядно демонстрируют, что проще было рассуждать о сотрудничестве с исторической властью, чем на деле совместно работать с конкретным «конституционным» правительством России, для которого настроение царя, как правило, перевешивало мнение всех народных представителей, вместе взятых. А на императора, в свою очередь, заметное воздействие оказывали силы, которые было принято называть «темными», — крайне правые, противники реформ и сторонники отказа даже от тех положений, которые были продекларированы в Манифесте 17 октября 1905 года и возведены в закон в апреле 1906-го.
В речи при обсуждении бюджета Министерства внутренних дел 25 февраля 1911 года Маклаков говорил, что прежде виноватых в том, что не проводятся реформы, находили в левых, революционерах. Теперь их усматривают в правых, в их самочинных организациях, в реакционной второй палате — Государственном совете. Маклаков ставил вопрос: «Как это вышло, что всемогущее Правительство, вместе с Думой, бессильно против каких-то темных сил? Чем объяснить это трагическое фиаско союза Правительства с Думой в деле обновления страны?» Он указывал на противоречивость программы и действий правительства, на его двуличность: «Одним лицом оно говорит красивые речи и предлагает широкие реформы, а другим лицом делает скверные дела, которым аплодируют справа». Маклаков пришел к неутешительному выводу о том, что идея 3‐й Думы, «идея обновления России в союзе Думы с Правительством», потерпела фиаско[70].
Выступая при обсуждении запроса по делу Азефа, Маклаков назвал Столыпина, заявившего, что в этом деле правительство не хочет становиться в положение «стороны» в тяжбе с революцией и что Азеф не провокатор, а честный агент полиции, выполнявший необходимую для обеспечения безопасности государства работу, «не только стороной в этом деле, но стороной с готтентотской моралью».
Маклаков, как и в речи о военно-полевых судах, обрушился на правительство, указывая на его антиправовые, антигосударственные действия. Использование и защита провокации подрывали основы правопорядка и государственности. Подойдите к использованию провокации, говорил Маклаков,
не с точки зрения ведомства, не с точки зрения борющейся стороны, которая думает, что ей все позволено, а подойдите с точки зрения государства, с точки зрения государственности. В этот момент совершалось что-то противоестественное, совершалось объединение Правительства, государства с преступлением. В этот момент исчезало государство, исчезало Правительство, ибо, ведь, государство есть только правовое явление. Когда государство перестает поступать по закону, то оно не государство, оно — шайка. Правительство в это время не есть власть, опирающаяся на закон, а оно есть тоже преступное сообщество, хотя и не тайное[71].
Одной из самых сильных речей Маклакова в Думе стало его выступление по поводу закона о введении земства в Юго-Западном крае. Речь эта, как и почти все его принципиальные выступления в Думе, проникнута пафосом законности; одновременно она направлена лично против того, кто эту законность попрал, — против Столыпина, ставшего позднее фактически главным положительным героем книги Маклакова о 2‐й Думе.
Столыпин провел в порядке 87‐й статьи закон о введении земства в шести губерниях Юго-Западного края; закон не был пропущен Государственным советом; Столыпин добился у царя роспуска верхней палаты на несколько дней и фактического отстранения от работы в Госсовете инициаторов провала законопроекта — некоторых видных политических деятелей правого толка. Этот закон не был столь важен, чтобы ради его проведения в жизнь решением правительства распускать законодательные палаты; действия Столыпина выглядели как демонстрация силы, демонстрация того, кто на самом деле является реальной властью и чего на самом деле стоят российские «парламентские» учреждения и «конституция».
Думцам, в том числе и Маклакову, разумеется, не были известны детали борьбы при дворе, растущего недовольства Столыпиным, застившим фигуру царя. Преобразования казались не столь неотложными, а революция — далеким прошлым, которое уже не вернется; резкие действия Столыпина были своеобразной формой самоутверждения наперекор придворным интригам; но его отставка была уже предрешена. Несколько месяцев спустя Столыпин был смертельно ранен террористом; равнодушие царской четы к умирающему оказалось едва ли не демонстративным. Преемник Столыпина В. Н. Коковцов позднее с некоторой оторопью вспоминал слова императрицы, сказанные ему через месяц после смерти премьера:
Мне кажется, что Вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало… Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль, и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить Вам место, и что это — для блага России[72].
Но все это было потом, а тогда, весной 1911 года, действия Столыпина казались самоуправством зарвавшегося бюрократа — да и были, по сути, таковыми. Проанализировав шаги председателя Совета министров по проведению в жизнь его воли, Маклаков говорил, что «тут сказалось то понимание, которое люди известного государственного воспитания имеют о том, что такое уважение к закону: они не понимают, что уважать закон означает не пользоваться им тогда, когда это выгодно и приятно, а подчиняться ему тогда, когда этого и не хочется». Комментируя слова Столыпина о том, что тот не понимает недовольства Думы — ведь он провел закон, который она поддержала, но отверг Государственный совет, хотя и воспользовался для этого чрезвычайной мерой, Маклаков четко сформулировал суть противоречия: «Председатель Совета Министров не понял одного, что для Государственной Думы вопрос о том: быть или не быть земству в шести губерниях запада, есть мелочь сравнительно с вопросом о том — быть ли России правовым государством или столыпинской вотчиной?»
В заключение Маклаков нанес беспощадный удар, даже не подозревая, насколько он точен:
Для государственных людей этого типа, которые в излишней вере в свою непогрешимость, в излишнем презрении к мнению других ставят свою волю выше законов и права, для них русский язык знает характерное и выразительное слово «временщик». И время у него было и это время прошло. И Председатель Совета Министров еще может остаться у власти… но, гг., это агония; вы можете относиться к этой агонии с разными чувствами, но я скажу словами самого Председателя Совета Министров: «мести в политике нет, но последствия есть». Они наступили и их вам теперь не избегнуть[73].
Почти 40 лет спустя Маклаков писал, что эту речь ему «совестно припоминать». Само появление ее, так же как речи по делу Азефа в юбилейном сборнике своих речей, он объяснял тем, что в Париже не было стенографических отчетов 3‐й и 4‐й Дум; когда составители обратились к нему, он по памяти указал на эти речи, вызвавшие в свое время общественный резонанс; составители пересняли их в Америке, и до появления книги Маклаков их не видел. «Ни за что не стал бы их перепечатывать, — писал он в 1950 году, — а что касается до речи о земствах, то тогда я думал, что „валю“ временщика в апогее его власти, — теперь же вижу, что „бил по лежачему“»[74].
Пророчество Маклакова оказалось гораздо более точным и гораздо более мрачным, чем он предполагал; он говорил, разумеется, об агонии политической; никто не мог предсказать выстрел в Киевском оперном театре 1 сентября 1911 года; возможно, сам убийца за несколько минут до покушения не знал, решится ли он на него. Однако этот выстрел в известном смысле был следствием одной из граней политики Столыпина; историки до сих пор спорят, кем был Дмитрий Богров — революционером или охранником; точнее: в качестве кого он стрелял в премьер-министра? Однако сами факты участия Богрова в революционных организациях, так же как его сотрудничество с охранкой, сомнений не вызывают. Защищая провокатора Азефа и отпустив двусмысленную шутку о том, что правительство не отвечает за непорядки по революции, мог ли Столыпин предположить, что сам падет жертвой «непорядков по Департаменту полиции», который был ему подчинен не только как премьеру, но и как министру внутренних дел?
Так что вряд ли следует соглашаться с мнением А. А. Гольденвейзера о несвойственном Маклакову «сгущении красок» в речи о деле Азефа; когда он говорил о том, что «правительство находится в плену у… шайки охранников», то был ближе к истине, чем его оппоненты, полагавшие, что правительство умело борется с революцией, используя некоторые специфические полицейские приемы. Я не думаю, что правы были некоторые современники убийства Столыпина и последующие историки, всерьез предполагавшие, что Богрова на преступление подтолкнул товарищ (заместитель) премьера по Министерству внутренних дел П. Г. Курлов с целью занять его кресло. Но симптоматично то, что само такое предположение могло возникнуть[75].
А могло такое и ему подобные предположения — не всегда беспочвенные — возникнуть в обстановке систематических нарушений законности, которым нередко попустительствовал — или прямо в них участвовал — Столыпин. Случай с принятием закона о земстве в шести Юго-Западных губерниях был одним из таких нарушений, и нарушением демонстративным. Убежденный сторонник правового, конституционного развития России, Маклаков и не мог не выступить против этого со всем присущим ему темпераментом и «пафосом законности».
В эти годы Маклаков много пишет и выступает с публичными лекциями. Его статьи появляются на страницах «Русских ведомостей», «Московского еженедельника», «Вестника Европы», «Русской мысли». Любопытно, что он не опубликовал ни одной статьи в кадетских «официозах» — «Речи» и «Вестнике партии Народной свободы». Среди наиболее заметных публикаций Маклакова — лекции «Законность в русской жизни», «Толстой и суд», «Толстой как общественный деятель», «Ф. Н. Плевако».
Начиная еще со времен 2‐й Думы он работает над думским «Наказом», регламентом, и хотя формально его принять Дума так и не успела, но фактически он был введен в действие и в значительной степени упорядочил ее работу. Авторитет Маклакова в области «внутреннего распорядка» работы Думы был так высок, что, когда в 3‐й Думе оппоненты кадетов не допустили их председательства ни в одном думском комитете, избранный председателем комитета по подготовке регламента правый П. Н. Крупенский предложил избрать своим заместителем Маклакова, а затем заявил, что присутствовать на заседаниях не будет, то есть фактически передал «бразды правления» в руки Василия Алексеевича.
Маклаков много и увлеченно занимался крестьянским вопросом, справедливо считая его важнейшим в русской жизни; он добивался ликвидации крестьянского неполноправия; неоднократно выступал по этой проблеме в Думе, в различных юридических обществах, публиковал по этой проблеме статьи. Крестьянский вопрос, казалось, не давал простора для произнесения эффектных речей; в этом случае утверждение Милюкова о том, что московский златоуст выбирал для себя наиболее «казовые» темы, представляется не вполне справедливым. Однако талант Маклакова и здесь брал свое. Однажды к нему обратились с просьбой прочесть в Петербургском юридическом обществе доклад о волостном земстве и о правовом положении крестьян. Маклаков согласился, но предупредил, что у него нет времени подготовиться и доклад «будет носить характер простой беседы». Однако председательствовавший в заседании общества М. М. Винавер после его окончания говорил, что «никогда не слышал более блестящего доклада — да еще на такую скучную тему»[76].
Первая мировая война заставила либеральную оппозицию на время забыть о противоречиях с властью. Однако патриотический подъем первых месяцев войны быстро сменился разочарованием из‐за неспособности правительства довести войну до победы. Недовольство военными поражениями и неудовлетворительной организацией тыла, снабжения армии; все более укреплявшееся мнение о том, что причины этого находятся на самом верху, где сильны пронемецкие влияния, слухи о всевластии «старца» Г. Е. Распутина при дворе, опиравшегося на слепую веру мистически настроенной императрицы в его целительский и провидческий дар, — все это привело в 1915 году к образованию «Прогрессивного блока», объединенной оппозиции, включавшей, наряду с лево- и праволиберальными партиями, националистов и некоторые другие группировки, относившиеся к правой части российского политического спектра.
Оппозиция требовала включения в правительство лиц, пользующихся доверием общества; большего участия в управлении страной общественности. Объектом плохо завуалированной критики стал сам царь, находившийся, по мнению общественности, под влиянием императрицы и крайне неумело справлявшийся со своими обязанностями. В эти дни почти всеобщего разочарования в способности российской «исторической» власти грамотно управлять страной в «Русских ведомостях» появляется, пожалуй, самая известная статья Маклакова — «Трагическое положение»[77].
Эта статья — аллегория; в ней Маклаков писал о неумелом шофере, управляющем автомобилем, который мчится на бешеной скорости по крутой и узкой дороге. Что делать пассажирам, тем более что среди них есть люди, умеющие править? Выхватить руль? Но это смертельно опасно, и шофер, зная об этом, «смеется над вашей тревогой и вашим бессилием: „Не посмеете тронуть!“» Маклаков приходил к заключению:
Он прав, вы не посмеете тронуть; если бы даже страх или негодование вас так сильно охватило, что, забыв об опасности, забыв о себе, вы решились силой выхватить руль, — пусть оба погибнем, — вы остановитесь: речь идет не только о вас; вы везете с собой свою мать; ведь вы и ее погубите вместе с собой, сами погубите. И вы себя сдержите; вы отложите счеты с шофером до того вожделенного времени, когда минует опасность, когда вы будете опять на равнине; вы оставите руль у шофера[78].
Разумеется, все узнали в неумелом шофере императора Николая II, а в матери — Россию. Маклаков утверждал, что его статья — предостережение; трогать «шофера» он считал крайне несвоевременным. Однако, по-видимому, большинство читателей вынесло совсем другое впечатление. Алданов, упомянув о том, что «сто раз цитировалась его статья о шофере», досадовал: «В кои веки В. А. построил свою статью на образе — и вышло нехорошо, хотя и не потому, что образ был сам по себе плох. Он просто был неясен, и выводы из него можно было делать разные»[79].
Думаю, что неясность образа объяснялась неоднозначным отношением к происходящему самого автора статьи. Доказывая, что «шоферу» нельзя мешать и, даже наоборот, надо «помогать советом, указанием, действием», Маклаков завершал статью словами, по сути, дезавуирующими все его предыдущие увещевания и призывы к разумности и сдержанности:
Но что будете вы испытывать при мысли, что ваша сдержанность может все-таки не привести ни к чему, что даже и с вашей помощью шофер не управится; что будете вы переживать, если ваша мать, при виде опасности, будет просить вас о помощи и, не понимая вашего поведения, обвинять вас за бездействие и равнодушие? И кто будет виноват, если она, потеряв веру и в вас, на всем ходу выскочит из автомобиля?[80]
И Россия таки «выскочила» из «автомобиля» на полном ходу в 1917‐м, расшибшись при этом очень сильно; виноватых ищут до сих пор; свою версию предложил и Маклаков; обе его книги о первых шагах российского «парламентаризма», в сущности, об этом: «Кто был виноват?» Вины он, в отличие от многих, не снимал и с себя. Если ни в коем случае нельзя было раскачивать лодку (или «автомобиль», пользуясь аллегорией Маклакова), даже если ее кормчие правили бездарно, то вину за это «наиправейший из кадетов», бесспорно, должен был разделить с лидером партии Милюковым.
1 ноября 1916 года Милюков произнес в Думе речь, получившую впоследствии название «штурмового сигнала». Каждый ее период, в котором содержались тяжкие обвинения против правительства, заканчивался риторическим вопросом: «Что это: глупость или измена?»
3 ноября атаку на правительство продолжил Маклаков:
Наше правительство сейчас парализует, обессиливает силу целой России… Старый режим и интересы России теперь разошлись и перед каждым министром стоит дилемма: пусть он выбирает, служить ли России или служить режиму, служить тому и другому так же невозможно, как служить Маммоне и Богу.
Атака оппозиции на правительство была вызвана в значительной степени слухами о его готовности заключить сепаратный мир с Германией. Маклаков предупреждал, под рукоплескания центра, левой и справа и под крики «браво»: «Позорного мира вничью Россия не простит никому». Знал бы он тогда,
Для настроения Думы, избранной по столыпинскому третьеиюньскому закону, характерно, что эта недвусмысленная угроза, адресованная «на самый верх», была, как отмечено в стенограмме, встречена на этот раз
Только нежеланием «бередить раны» своего друга можно объяснить слова Алданова, который, соглашаясь с тем, что речь Милюкова о «глупости и измене» «объективно была революционной», «не решался» утверждать, что «в таком же смысле была революционной и речь Маклакова на заседании Государственной Думы 3 ноября 1916 года». Для того чтобы убедиться в ее революционности, достаточно эту речь перечитать. Можно согласиться с Алдановым в другом — «трудно с совершенной точностью сказать, к чему именно „объективно“ призывал в ту пору В. А. Маклаков»[82].
Свержения династии он, очевидно, не хотел; похоже, его бы удовлетворило удаление «темных сил» от трона и создание правительства из опытных и не запятнавших себя бюрократов во главе с популярным премьером, которое объявит, что будет опираться на Думу, а также провозгласит «суровую программу сокращений, лишений, жертв — но только все для войны». Такую программу преодоления кризиса Маклаков обсуждал буквально накануне Февральской революции с министрами Н. Н. Покровским и А. А. Риттихом; но даже эти скромные пожелания не встретили поддержки в Совете министров. В качестве премьера Маклаков предлагал генерала М. В. Алексеева, что должно было символизировать характер нового правительства — правительства войны[83].
В удалении «темных сил», а конкретно — Распутина, Маклакову пришлось сыграть некоторую роль; эта история характеризует, с одной стороны, какое впечатление произвела его речь на некоторых читателей, а с другой — в каком состоянии находился в это время «законник» Маклаков, если фактически стал соучастником убийства. В начале ноября 1916 года к нему явился князь Феликс Юсупов, почему-то посчитавший выступление Маклакова 3 ноября антираспутинским, и попросил помочь подыскать людей, которые убьют друга царской семьи. Это характеризовало как политическую наивность князя, для которого либералы и революционеры-террористы были одним миром мазаны, так и полную непрактичность в такого рода делах. Маклаков выпроводил Юсупова, объяснив, что у него не «контора наемных убийц».
Однако позднее, когда дело пошло всерьез и к заговору подключились великий князь Дмитрий Павлович, депутат Государственной думы В. М. Пуришкевич и некоторые другие лица, Маклаков стал, по существу, юрисконсультом заговорщиков и даже дал Юсупову возможное орудие убийства. В своих воспоминаниях об этом деле Маклаков писал: «Если бы дошло до суда, я подлежал бы уголовной ответственности, как пособник». С адвокатской скрупулезностью он пояснял, что дал Юсупову не каучуковую палку, о которой рассказывал князь, а «кистень с двумя свинцовыми шарами на коротенькой гнущейся ручке»[84].
Однако убийство Распутина скорее ускорило, нежели отсрочило революцию; планы дворцового переворота остались на уровне разговоров. Революция произошла неожиданно для оппозиции и уж совсем нежданной оказалась для властей. Идеи либерализма и демократии, казалось, получили шанс на воплощение в жизнь; ничто теперь не должно было препятствовать успешному завершению войны. Иллюзии рассеялись довольно быстро; падение самодержавия оказалось первым шагом к катастрофе, к торжеству того самого Ахеронта, пришествия которого одинаково не желали ни Милюков, ни Маклаков. Оба настаивали в марте на сохранении монархии; Милюков упорно уговаривал Михаила не отказываться от престола; Маклаков считал, что единственным шансом укротить Ахеронт было восстановление исторической преемственности власти, и еще летом 1917 года говорил генералу Алексееву о необходимости вернуться к началу марта и водрузить-таки корону на голову Михаила; Маклаков надеялся, что уважение и привычка к традиционной форме власти могут взять свое. История не физика, и проверить эти предположения на практике нельзя; думаю все же, что восстановление легитимности власти в обстановке 1917 года вряд ли бы повлияло сколь-нибудь существенным образом на развитие событий.
Маклаков был одним из немногих лидеров оппозиционных партий, понимавшим, что в случае революции события пойдут совсем не по тому сценарию, на который рассчитывают политики. Поэтому он встретил Февральскую революцию без восторга. Ему как бы причитался пост министра юстиции; он фигурировал и в министерском списке, составленном 13 августа 1915 года при образовании «Прогрессивного блока», на случай его прихода к власти, и в списке, составленном 6 апреля 1916 года для кадетского съезда; министром юстиции во Временном правительстве в итоге стал А. Ф. Керенский[85].
Маклаков говорил, что портфеля ему никто не предлагал; Алданов предположил, и, возможно, не без оснований, что бесспорный кандидат на этот пост его особенно не добивался; надо было проявить некоторую настойчивость, а Маклаков не стал этого делать. Во всяком случае, выглядело довольно странным, что Маклаков, назначенный комиссаром в Министерство юстиции 28 февраля 1917 года, не сменил эту должность на министерский пост. Затем он был избран председателем Юридического совещания при Временном правительстве, но отказался в пользу Ф. Ф. Кокошкина, которому ранее был «обещан» этот пост. Возможно, кроме пассивности самого Маклакова, в том, что он не сделал министерскую карьеру, сказались интриги председателя Временного правительства князя Г. Е. Львова. Маклаков в частной переписке отзывался о нем и о его стремлении продвигать «своих» людей с нескрываемым сарказмом и плохо скрытой обидой[86].
Если определить одним словом господствующее настроение Маклакова в 1917 году, то этим словом, несомненно, будет «скептицизм». Симптоматично, что в период между Февралем и Октябрем он произнес, кажется, только одну публичную речь. Это было выступление на Московском государственном совещании в августе. Маклаков обратился к участникам совещания с призывом к единению: «Ведь если возможно, что без соглашения тех сторон, на которые разбилась Россия, каким-то чудом какая-то сила спасет нашу родину, то без этого соглашения свободы уже не спасти…»[87]
Это был глас вопиющего в пустыне. Маклаков не верил ни в возможность соглашения, ни в возможность установления твердой власти, которая ассоциировалась с военной диктатурой и конкретно с личностью генерала Л. Г. Корнилова. Он говорил одному из руководителей Офицерского союза Л. Н. Новосильцеву: «Передайте генералу Корнилову, что ведь мы его провоцируем… Ведь Корнилова никто не поддержит, все спрячутся…»[88] Говоря «мы», Маклаков имел в виду «общественных деятелей», устроивших Корнилову на Московском совещании восторженный прием.
Еще меньше надежд, при его ироничном отношении к «четыреххвостке», вызывало у Маклакова Учредительное собрание. «Для народа, — говорил он в декабре 1917 года, — большинство которого не умеет ни читать, ни писать, и при всеобщем голосовании для женщин наравне с мужчинами Учредительное собрание явится фарсом»[89]. М. В. Вишняк, будущий секретарь Учредительного собрания, писал о позиции Маклакова, с которым они в течение двух месяцев встречались почти ежедневно в Мариинском дворце в Особом совещании по выработке избирательного закона в Учредительное собрание: «В Совещании были и гораздо более умеренные участники, чем Маклаков, но их голосов не было слышно. От правого крыла, неизменно отстаивавшего ограничения в избирательных правах, главным и, как всегда, блестящим оратором был Маклаков. Он не скрывал своей неприязни к „четыреххвостке“…»[90]
Сам Маклаков, уже будучи во Франции, по кадетскому списку был избран 24 ноября 1917 года в это некогда вожделенное для русских либералов Собрание. Однако 28 ноября кадеты были объявлены большевиками «врагами народа», а некоторые товарищи Маклакова по партии арестованы. Просуществовало Учредительное собрание в России, как известно, менее суток; 5 января 1918 года стало первым и последним днем его работы.
«В дни революции, в дни почти всеобщего общественного психоза, нарушения законности и права твердые голоса, отстаивающие настоящую свободу, приобретают исключительное значение», — писал о Маклакове С. П. Мельгунов[91]. В 1917 году в России прислушивались к голосам других людей.
Неудивительно, что Маклаков охотно принял назначение послом в Париж.
Маклаков так излагал предысторию своего назначения: «В самом начале революции в шутку я сказал Милюкову (тогда занимавшему пост министра иностранных дел. —
Возможно, Милюков хотел сплавить подальше не всегда удобного оппонента; с другой стороны, лучшую кандидатуру для этой должности трудно было подыскать. Маклаков прекрасно знал Францию и французских политиков; его французский язык был совершенен; интересно, что в юбилейном сборнике некоторые его речи перепечатаны на том языке, на котором были произнесены, — на французском; он «соперничал» на равных с такими блестящими французскими ораторами, как Р. Вивиани и А. Тома.
Маклаков пользовался высоким авторитетом во французских политических и дипломатических кругах: чтобы убедиться в этом, достаточно почитать мемуары посла Франции в России Мориса Палеолога[93]. Так что в согласии французского правительства принять его в качестве посла можно было не сомневаться.
11 октября 1917 года Маклаков выехал к месту назначения; в Париж он прибыл 26 октября (8 ноября по новому стилю) и в тот же день отправился в Министерство иностранных дел вручать верительные грамоты. Министром был тогда Луи Барту; он сообщил Маклакову о случившемся накануне перевороте и о том, что министр иностранных дел Временного правительства М. И. Терещенко, подписавший грамоты посла, в тюрьме. «Но на это ни он, ни я серьезно не посмотрели; думали, что все это скоро кончится»[94].
Это кончилось 74 года спустя; как оказалось, в октябре 1917 года Маклаков покинул Россию (если не считать коротких поездок в 1919 и 1920 годах) навсегда. 1917 год разделил его жизнь надвое: оставшиеся 40 лет Маклаков провел в Париже, сначала в качестве посла несуществующего правительства, затем — эмигранта.
Жизнь Маклакова в эмиграции, за исключением, конечно, времени Гражданской и Второй мировой войн, не богата внешними событиями. Но в интеллектуальном отношении эмигрантский период, возможно, был наиболее плодотворным в его «литературной» биографии.
Сначала — «пунктиром» — о его деятельности в эмигрантский период, о внешней, всем заметной стороне его жизни. В период Гражданской войны он сделал очень много для дипломатического и финансового обеспечения Белого движения. Маклаков вошел в состав Русского политического совещания в Париже, взявшего на себя представительство антибольшевистских сил за рубежом. В это достаточно пестрое и не всегда дееспособное образование входили, наряду с ним, бывший царский министр С. Д. Сазонов, террорист Б. В. Савинков, бывший глава Временного правительства кн. Г. Е. Львов, старый народник Н. В. Чайковский и некоторые другие[95].
Дважды — в 1919 и 1920 годах — Маклаков ездил «окунуться в Россию», сначала на Дон, к А. И. Деникину, затем в Крым, к П. Н. Врангелю. Поездка в «Русскую Вандею» его разочаровала; вскоре худшие опасения Маклакова сбылись, и деникинские войска потерпели жестокое поражение. Врангель был последней надеждой Маклакова на свержение большевиков вооруженным путем; посол добился почти невозможного — признания Францией де-факто врангелевского правительства, контролировавшего лишь одну губернию прежней России; на какое-то время скептик Маклаков поверил в возможность чуда, но чуда не произошло, и новые тысячи беженцев из Крыма пополнили списки русских эмигрантов[96].
После поражения белых Маклаков утратил веру в возможность свержения большевиков извне, силой; надежды он возлагал на то, что «быт» возьмет свое и большевизм будет постепенно изжит Россией. Такие надежды вселял нэп; после его ликвидации и осуществления насильственной коллективизации Маклаков окончательно разуверился в том, что ему когда-нибудь доведется увидеть родину.
В 1924 году, после признания Францией СССР, Маклаков был вынужден покинуть посольский особняк на улице Гренель. Тогда же он стал главой Офиса по делам русских беженцев при Министерстве иностранных дел Франции и был избран председателем Эмигрантского комитета. На кандидатуре Маклакова сошлись и левые и правые круги эмиграции; кроме его редкой для российского политика терпимости и репутации первоклассного юриста, сыграл роль авторитет, которым Маклаков пользовался у французских властей. До конца жизни, с перерывом на период нацистской оккупации, Маклакову пришлось быть неофициальным главой, а скорее ходатаем по делам русской эмиграции во Франции.
Г. В. Адамович приводит забавное замечание Милюкова, когда тот на вечере, посвященном чествованию И. А. Бунина по случаю присуждения ему Нобелевской премии, заметил Маклакова, подсевшего к находившемуся в первом ряду митрополиту Евлогию: «Все как бывало в старину у нас в провинции: на почетных местах — губернатор и архиерей!»[97] «Парижский губернатор» до конца дней ходил в «присутствие», хлопотал по делам изгнанников; объяснялось это, конечно, не только привязанностью к некоему «посту» и жалованью, позволявшему не думать о куске хлеба; всегда конкретно мыслящий, когда дело шло о живых людях, Маклаков понимал, что его имя само по себе действует на французские власти и найти ему замену практически невозможно.
В годы войны Маклаков без колебаний занял патриотическую позицию; германские оккупанты назначили на его место своего ставленника; два с половиной месяца Маклаков просидел в тюрьме.
После освобождения Франции от нацистских оккупантов произошел эпизод, взбудораживший всю эмиграцию: Маклаков во главе группы своих единомышленников нанес визит в советское посольство; целью визита было, кроме поздравлений по случаю побед советских войск, наладить контакты для возможного «сближения с Советской Россией». В печати и частных письмах друзья и недруги по-разному оценивали это «падение» Маклакова и его последствия.
М. В. Вишняк писал 10 августа 1945 года Б. И. Николаевскому, что «ДО визита Маклакова… русская эмиграция, плохо ли хорошо, существовала и делала свое дело, а теперь ЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ! Существуют отдельные эмигранты или небольшие кучки — „тройки“ и „десятки“, — которые талдычат по-прежнему и которых, может быть, и уважают, но не слушают»[98]. Симптоматично, что столь резкие мысли высказывали в основном эмигранты, находившиеся в годы войны в США, что, конечно, ни в какой степени не может служить им укором, и не пережившие нацистской оккупации.
История «визита», как и вообще взаимоотношений эмиграции и советской власти в послевоенный период, заслуживает серьезного изучения. Понять происшедшее можно только на основании анализа архивных материалов. Не имея возможности подробно рассматривать этот сюжет в рамках настоящей статьи, отмечу, что дело было не только в непосредственной реакции людей, всей душой ненавидевших нацизм и гордых тем, что их страна, кто бы в ней ни правил, сыграла столь большую роль в разгроме гитлеровской Германии[99].
Маклаков в личной переписке еще с начала 1920‐х годов неоднократно высказывал мысль, что он не хотел бы свержения большевизма революционным путем; менее всего ему была свойственна «готтентотская» мораль, и его неприятие революции распространялось и на неприятие революции антибольшевистской. Ведь так или иначе она должна была привести к новым страданиям людей, новому удару по России. Он делал ставку на разложение, на эволюцию большевизма. Казалось, что война послужит началом осознания коммунистической властью ее национальных задач; казалось, что режим изменится; казалось, что победоносная армия будет той силой, которая обуздает кремлевских властителей.
Подобные надежды были свойственны не только эмигрантам; гораздо более знающие советские люди тоже ведь рассчитывали на либерализацию режима после войны. Как известно, Сталин поспешил опустить железный занавес между подвластными ему народами и свободным миром и ужесточить репрессии; но в феврале 1945‐го направление дальнейшей эволюции режима было еще неясно. И участники «группы Маклакова» надеялись, что их визит, возможно, станет шагом к национальному примирению.
Очень быстро Маклаков понял, что ошибся. Уже в мае 1945 года он опубликовал статью «Советская власть и эмиграция»[100], в которой выставил свое традиционное и основополагающее требование: соблюдение прав человека, защиту личности, без которой невозможно никакое сближение с правящим в СССР режимом. Разумеется, после этой статьи в посольстве к нему охладели; политические и личные друзья Маклакова посчитали инцидент исчерпанным, хотя переписка между ними по этому поводу могла бы составить целую книгу.
Насколько Маклакову была чужда «готтентотская» мораль, свидетельствует обмен письмами между ним и Марком Алдановым по поводу судебных процессов над нацистами и их пособниками. Маклаков считал, что победители не должны судить побежденных; объективности здесь быть не может. Нельзя их также судить по специально созданным для этого случая законам. Менее всего Маклакова можно было заподозрить в сочувствии к нацистам; но его «правовое чувство» протестовало против происходящего. Алданов ответил в том смысле, что его друг, конечно, прав, но главарей нацистов все равно следует повесить[101].
Кажется почти невероятным, что Маклаков до глубокой старости сохранял не только ясный ум, но и блестящую память и даже ораторский дар. И это при том, что он почти ничего не слышал; тогдашние слуховые аппараты мало чем помогали. Валентинов-Вольский рассуждал в письме Николаевскому после одного из эмигрантских собраний, на котором выступал А. Ф. Керенский, об угасании со временем ораторских способностей. Кроме Керенского, он приводил в подтверждение своих слов примеры Л. Д. Троцкого и Г. В. Плеханова. «Кажется, только один Маклаков сохранил даже в 80 лет ораторский талант»[102]. Последняя книга Маклакова, «Из воспоминаний», вышла в 1954‐м, в год его 85-летия.
Но время брало свое. Подкосила Маклакова смерть сестры, Марии Алексеевны; она заботилась о брате, закоренелом холостяке, почти всю эмигрантскую жизнь, будучи и домоправительницей, и секретаршей. Умер Маклаков 15 июля 1957 года в Швейцарии, в Бадене, куда он поехал лечиться ваннами. При его кончине присутствовал племянник, Юрий Николаевич Маклаков, срочно вызванный к умирающему.
По свидетельству Георгия Адамовича, «смерть Маклакова сильнее взволновала всех знавших его, и даже больше, вызвала [чувство] какой-то безотчетной растерянности, чем на первый взгляд было бы естественно. Василий Алексеевич был очень стар, смерть его ни в коем случае не могла быть причислена к неожиданностям. Но, по-видимому, он был нужен людям, и его присутствие ощущалось как гарантия некой преемственности, как залог того, что прежняя Россия, — лучшее, что было в прежней России, — продолжается. С его смертью что-то оборвалось…»[103]