— Ах вот как? Ну, значит, мы с принцем Германтским полные единомышленники, — вмешался граф д'Аржанкур.
Герцог гордился своей женой, но не любил ее. Как все «зазнайки», он не выносил, когда его перебивали, дома он был с женой груб. Сейчас герцог был зол вдвойне: как нелюбящий муж, которого жена прервала, и как говорун, которого не слушают, — он осекся, а затем метнул на герцогиню взгляд, от которого всем стало неловко.
— При чем тут Жильбер и Иерусалим? — сказал он наконец. — Дело совсем не в этом. Но, — продолжал он, смягчившись, — я думаю, вы согласитесь, что если одного из членов нашей семьи не примут в Джокей-клоб, особенно Робера, отец которого десять лет был там старшиной, то это будет удар для всех нас. Да и странно было бы, дорогая моя, ожидать иного; они потрясены, для них это как гром среди ясного неба. И я их не виню; вы знаете, что я свободен от расовых предрассудков, я считаю, что это все отжило, я хочу идти в ногу с временем, но, черт побери, если ты зовешься маркизом де Сен-Лу, то быть дрейфусаром тебе не подобает, это уж как тебе угодно!
Герцог Германтский произнес «если ты зовешься маркизом де Сен-Лу» с пафосом. Он отлично знал, что «герцог Германтский» звучит еще громче. И, с одной стороны, его честолюбие скорее склонно было преувеличивать преимущество титула «герцог Германтский» перед всеми прочими, а с другой, принижать этот титул заставляло герцога, пожалуй, в большей степени воображение, чем хороший тон. Всем нам кажется красивее то, что мы видим на расстоянии, то, что мы видим у других. Действие общих законов перспективы в воображении испытывают на себе и герцоги, и простые смертные. Не только законов воображения, но и законов языка. Тут действовали два закона языка, из коих первый состоит в том, что одинаково изъясняются люди одинакового умственного развития, а не одинакового социального происхождения. Следовательно, герцог Германтский в своих оборотах речи, даже когда он говорил о знати, мог находиться под влиянием самых простых обывателей, которые сказали бы: «Если ты зовешься герцогом Германтским», а человек образованный, вроде Свана или Леграндена, никогда бы так не сказал. Герцог может написать роман о высшем обществе, как написал бы лавочник, дворянские грамоты ему тут не помогут, эпитет «аристократический» может заслужить своими произведениями плебей. Кто был тот мещанин, который сказал при герцоге Германтском: «если ты зовешься», — этого герцог, вне всякого сомнения, не помнил. По другому закону языка, время от времени, подобно тому как появляются и исчезают иные заболевания, всякие разговоры о которых потом затихают, бог весть откуда возникает, то ли стихийно, то ли чисто случайно, вроде того как во Францию из Америки была завезена сорная трава, семя которой, застрявшее в ворсе пледа, упало на откос железной дороги, бесчисленное множество выражений, и в течение десяти дней их можно услышать от людей, друг с другом не сговаривавшихся. Несколько лет назад Блок говорил о себе так: «Самые очаровательные, самые, блестящие, самые солидные, самые требовательные люди считают, что на всем свете есть только один умный и приятный человек, который им необходим, — это я, Блок», потом эти же слова я слышал из уст других молодых людей, которые были с ним знакомы и только заменяли фамилию Блок своей фамилией, а последнее время так же часто при мне говорили: «если ты зовешься…».
— Что ж, — продолжал герцог, — там царит такой дух, что ничего удивительного в этом здесь нет.
— Это выглядит особенно смешно, — вставила герцогиня, — если мы вспомним умонастроение его матери, которая все уши нам прожужжала разговорами о величии нашей родины.
— Да не болтай ты чепуху! Мать Робера — пустое место. Гораздо более сильное влияние имеет на него одна милашка, низкопробная девица легкого поведения и, кстати сказать, единоплеменница господина Дрейфуса. Робер проникся ее взглядами.
— Может быть, вы еще не знаете, ваша светлость, что теперь по-новому выражают это понятие, — заговорил архивариус, который был секретарем антиревизионистского комитета. — Нынче говорят: «направление». Это совершенно то же самое, но никто не знает, что это значит. Это нечто самоновейшее, как говорится, «последний крик». — Он уже давно, услыхав фамилию Блок, с беспокойством прислушивался к тому, как Блок расспрашивал маркиза де Норпуа, что вызвало совсем иного рода, но не менее сильное беспокойство у маркизы. Она трепетала перед архивариусом, прикидывалась антидрейфусаркой, и сейчас ей было боязно: а ну как он догадается, что она позвала к себе еврея, в той или иной степени связанного с «синдикатом»181, и рассердится на нее?
— Ах, «направление»! Я запишу это слово и при случае воспользуюсь им, — сказал герцог. (Глагол «записать» герцог употребил не в переносном смысле — у него была записная книжка, куда он заносил разные «изречения», и перед зваными обедами он проглядывал ее.) «Направление» — это мне нравится. Иной раз кто-нибудь придумает что-то новое, но оно не входит в язык. Недавно я прочел об одном писателе, что у него «симпатичное дарование». Вот тут и пойми. Больше нигде я этого выражения не встречал.
— «Направление» более употребительно, чем «симпатичное дарование», — желая принять участие в разговоре, вмешался историк Фронды. — Я член одной из комиссий при министерстве народного просвещения, и там мне его не раз приходилось слышать а еще в моем клубе, клубе Вольней182, и даже на обеде у Эмиля Оливье.183
— Я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, — отозвался герцог с напускной приниженностью, но в то же время с такой беспредельной самовлюбленностью, что губы его невольно сложились в улыбку, а в глазах, когда он окидывал ими присутствовавших, замелькали искорки, от насмешливости которых бедный историк покраснел, — я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, — заслушиваясь самого себя, повторил герцог, — равно как не имею чести быть членом клуба Вольней, я член только двух клубов: «Союза» и Джокей-клоба. А вы, милостивый государь, не член Джокей-клоба? — спросил он историка, и тот, почувствовав, что в этих словах заключена непонятная ему дерзость, еще гуще покраснел и задрожал всем телом. — Я даже не обедаю у Эмиля Оливье и, признаюсь, не знал слова «направление». Я убежден, Аржанкур, что вы его тоже в первый раз слышите… Знаете, почему нельзя доказать, что Дрейфус — изменник? По всей вероятности потому, что он любовник жены военного министра, — такая идет молва.
— А я думал — жены председателя совета министров, — сказал граф д'Аржанкур.
— Как вы мне все надоели с делом Дрейфуса! — воскликнула герцогиня Германтская, которой всегда хотелось показать обществу, что она держится независимо. — Я не могу смотреть на его дело с точки зрения евреев — по той простой причине, что я их совсем не знаю и надеюсь и впредь оставаться в блаженном неведении. Но, с другой стороны, мне противно, что Мари-Энар и Виктюрньен навязывают нам невесть сколько всяких там Дюран или Дюбуа, которых мы, если б не они, знать бы не знали, — навязывают только потому, что эти самые Дюран и Дюбуа, чтобы подчеркнуть свою благонамеренность, ничего не покупают в еврейских магазинах и ходят под зонтиками с надписью «Смерть евреям». Третьего дня я была у Мари-Энар. Раньше у нее было очень мило. Теперь она приглашает к себе всех, от кого мы с малых лет сторонились, — приглашает только потому, что они против Дрейфуса, и даже тех, о которых мы до сих пор понятия не имели, кто они такие.
— Нет, жены военного министра. По крайней мере, так пошепту говорят в салонах, — продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые, как он полагал, были в ходу при старом режиме. — Во всяком случае я, как известно, не согласен с Жильбером. В отличие от него я не феодал; я бы прогулялся с негром, будь он моим другом; я не прислушиваюсь, что сказал тот, что сказал этот, — нужны мне их суждения как собаке пятая нога, но все же, — согласитесь, — если ты зовешься Сен-Лу, так не тешь себя, что идешь наперекор всему свету — весь свет умнее Вольтера и даже моего племянника. А главное, не занимайся тем, что я называю акробатикой чувствительности, за неделю до выборов в члены клуба! Это уж чересчур! Нет, это, наверно, его душка забила ему памороки. Она ему внушила, что он должен быть вместе со всей «интеллигенцией». Ходить в интеллигентах — предел мечтаний для подобного рода господ. Кстати сказать, это послужило поводом для довольно остроумной игры слов, хотя и весьма ядовитой.
И тут герцог шепотом рассказал герцогине и графу д'Аржанкуру насчет
— Мы могли бы обратиться за разъяснениями к этому господину, — указывая на историка, продолжал герцог, — он, кажется, эрудитка… то есть я хотел сказать: эрудит. Но лучше об этом вообще не говорить, тем более что все это сплошное вранье. Я не настолько честолюбив, как моя родственница Мирпуа, которая ведет свою родословную от колена Левиева, существовавшего еще до Рождества Христова, я берусь доказать, что в нашем роду не было ни капли еврейской крови. И все-таки не надо гусей дразнить: вполне возможно, что высокоумные разглагольствования моего уважаемого племянника разворошат муравейник. Тем более что Фезенсак184 болен, всем будет заправлять Дюра185, а вы знаете, какой он фордыбака и до чего он любит очки втирать, — добавил герцог, не понимавший смысла некоторых выражений и путавший «очки втирать» с «пыль в глаза пускать».
— Так или иначе, если даже Дрейфус и невиновен, то доказывает он свою невиновность неубедительно, вмешалась герцогиня. — Какие идиотские, высокопарные письма пишет он с острова! Не знаю, кто из них лучше — Эстергази или он, но у Эстергази по крайней мере попадаются смелые обороты, яркие образы. По всей вероятности, это не нравится сторонникам Дрейфуса. Как им должно быть досадно, что они не могут подменить невинного!
Все захохотали.
— Вы слышали, как сострила Ориана? — с загоревшимися глазами спросил маркизу де Вильпаризи герцог Германтский.
— Да, очень смешно.
Герцогу этого было мало.
— А по-моему, не смешно, вернее сказать, мне совершенно безразлично, смешно это или не смешно. Остроумие для меня не существует.
Граф д'Аржанкур возразил.
— Не верьте ни единому его слову, — прошептала герцогиня.
— Должно быть, это оттого, что, когда я был членом палаты депутатов, там произносились блестящие, но пустозвонные речи. Там я научился ценить прежде всего логику. Наверно, потому меня и не переизбрали. К остротам я равнодушен.
— Базен, милый, не стройте из себя Жозефа Прюдома,186 вы же сами прекрасно знаете, что никто так не ценит остроумия, как вы.
— Дайте мне договорить. Именно потому, что я не люблю грубых шуток, остроты моей жены часто доставляют мне удовольствие. Обыкновенно они у нее основаны на верных наблюдениях. Рассуждает она, как мужчина, выражает свои мысли, как писатель.
Блок все пытался выспросить у маркиза де Норпуа, что́ тот думает о полковнике Пикаре.
— Его показания были безусловно необходимы, тем более если правительство полагало, что он тут далеко не без греха, — заговорил маркиз де Норпуа. — Я знаю, что мое мнение взбудоражило некоторых моих коллег, но, по-моему, правительство обязано было предоставить слово полковнику. Неуклюжие увертки не помогут выйти из тупика, скорее наоборот: глубже увязнешь в трясине. Что же касается самого офицера, то его показания на первом допросе произвели самое благоприятное впечатление. Когда все увидели его стройную фигуру в красивой форме стрелка и услышали, как он удивительно просто и откровенно рассказывает о том, что видел, что думал, когда он сказал: «Даю честное слово солдата (тут в голосе маркиза де Норпуа послышалось легкое патриотическое тремоло), это мое глубокое убеждение», — не спорю: его слова сильно подействовали на всех.
«Ну конечно, он дрейфусар, теперь в этом не может быть и тени сомнения», — подумал Блок.
— Вначале он мог рассчитывать на сочувствие, но его погубила очная ставка с архивариусом Грибленом; когда заговорил этот старый служака, человек, который никогда не изменял своему слову (в последующих словах маркиза де Норпуа прозвучала глубокая убежденность), когда он заговорил, когда он не побоялся долгим взглядом — взглядом прямо в глаза — довести своего начальника до томления, а затем сказал тоном, не допускающим возражений: «Полноте, господин подполковник, вы же знаете, что я никогда не лгу, вы же знаете, что и сейчас я, как всегда, говорю правду», — ветер переменился. На следующих заседаниях Пикар из кожи вон лез, и все без толку: он потерпел полнейшее фиаско.
«Нет, он положительно антидрейфусар, это факт, — сказал себе Блок. — Но если он полагает, что Пикар — предатель и лжец, то как же он может верить его разоблачениям и рассказывать о них так, словно они брали его за сердце и он считал, что они правдивы? Если же он уверен, что это честный человек, который говорит по совести, то как же он может сомневаться в его правдивости на очной ставке с Грибленом?»
Быть может, причина, по которой маркиз де Норпуа говорил с Блоком как его единомышленник, состояла в том, что так как он был крайним антидрейфусаром, то, считая, что правительство недостаточно антидрейфусарски настроено, относился к нему не менее враждебно, чем дрейфусары. Быть может, его занимало в политике нечто более важное, находившееся в иной плоскости, откуда дрейфусиада представлялась незначительной, не заслуживающей того, чтобы отвлекать человека, пекущегося о благе отечества, от сложных задач внешней политики. А вернее, его государственный ум охватывал лишь вопросы формы, процедуры, уместности и был так же беспомощен в понимании сути дела, как в философии формальная логика бессильна разрешить вопросы жизни или же, наконец, его ум внушал ему, что касаться этих тем небезопасно, и, спокойствия ради, он ограничивался обсуждением моментов второстепенных. Но Блок ошибался, полагая, что если б маркиз де Норпуа был не так осторожен и если б его внимание не приковывала к себе формальная сторона явлений, то он при желании сказал бы ему всю правду о роли Анри, Пикара, дю Пати де Клама,187 о всех обстоятельствах дела. А в том, что маркиз де Норпуа осведомлен об истинном положении вещей, Блок, естественно, не сомневался. Да и как маркиз де Норпуа мог быть не осведомлен, раз он был знаком с министрами? Блок, конечно, держался того мнения, что люди с ясным умом способны восстановить истину в политике, но в то же время он, как и многие другие, воображал, что истина, неопровержимая и вещественная, хранится в папках президента республики и премьер-министра, а те делятся своим знанием с министрами. Между тем даже если политическая истина отражена в документах, то документы редко когда представляют собою большую ценность, чем рентгеновский снимок, на котором, по мнению людей непосвященных, болезнь человека видна вся как на ладони, на самом же деле снимок — это лишь одно из данных, его надо присоединить к множеству других, и лишь на основании совокупности всех этих данных врач делает заключение и ставит диагноз. Вот почему, когда мы пристаем с расспросами к осведомленным людям в надежде, что политическая истина им открыта, она ускользает. Если не выходить за рамки дела Дрейфуса, то и потом, когда произошли такие потрясающие события, как признание Анри и последовавшее за признанием его самоубийство, то министры-дрейфусары сейчас же истолковали их по-своему, а Кавеньяк188 и Кюинье189, которые обнаружили подлог и которые производили дознание, — по-своему; более того, даже министры-дрейфусары одной и той же политической окраски, не только основывавшиеся на одних и тех же документах, но и дававшие им одно и то же объяснение, на роль Анри смотрели с совершенно разных точек зрения: иные считали, что он сообщник Эстергази, другие — что сообщник Эстергази не Анри, а дю Пати де Клам, и, таким образом, сходились в этом пункте со своим противником Кюинье, а со своим единомышленником Рейнаком190 оказались на разных полюсах. Блоку удалось выжать из маркиза де Норпуа только то, что если действительно по распоряжению начальника генерального штаба Буадефра было передано секретное сообщение Рошфору191, то это, конечно, в высшей степени прискорбно.
— В сущности говоря, военный министр должен был бы по крайней мере —
— Но ведь подлог очевиден, — заметил Блок.
Маркиз де Норпуа ничего ему на это не сказал; он выразил неодобрение по поводу заявлений принца Генриха Орлеанского194:
— Помимо всего прочего, они могут нарушить спокойное течение судопроизводства и подстрекнуть крикунов, а это было бы невыгодно для обеих сторон. Разумеется, пресечь антимилитаристские происки необходимо, но и возня, поднятая вокруг этого дела правыми, которые, вместо того чтобы приносить пользу патриотической идее, стремятся воспользоваться ею для своих целей, — эта возня нам тоже не на руку. Франция, слава богу, не южноамериканская республика, в генеральском пронунсиаменто195 мы не нуждаемся.
Блоку так и не удалось узнать у маркиза, считает он Дрейфуса виновным или невиновным и каков, по его мнению, будет приговор по слушавшемуся тогда гражданскому делу. Зато маркиз де Норпуа с видимым удовольствием подробно остановился на последствиях, какие мог иметь приговор.
— Если вынесут обвинительный приговор, то, по всей вероятности, он будет кассирован, — сказал маркиз, — редко бывает так, чтобы в процессе, где давалось столько свидетельских показаний, не нашлось промахов, а промахи дают адвокатам повод для пересмотра. Ну, а что касается выпада принца Генриха Орлеанского, то я сильно сомневаюсь, чтобы он понравился его отцу.
— Вы думаете, что герцог Шартрский196 за Дрейфуса, спросила герцогиня; глаза у нее стали круглыми, щеки порозовели, и, смущенно улыбаясь, она склонилась над тарелкой с печеньем.
— Я совсем этого не думаю; я только хотел сказать, что в политике вся эта семья проявляет здравый смысл: он был
— Он предпочел бы простого солдата, — вполголоса сказала герцогиня Германтская — она часто обедала вместе с князем Болгарским у принца Жуанвильского и однажды ответила на его вопрос, не ревнива ли она: «Да, ваше высочество, я ревную к вам ваши браслеты».
— Вы не будете сегодня на балу у де Саган? — что бы прекратить разговор с Блоком, обратился де Норпуа к маркизе де Вильпаризи.
Блок произвел на посла скорее приятное впечатление, и некоторое время спустя де Норпуа не без наивности, вероятно имея в виду отпечаток неогомерической моды, который лежал на речи Блока и от которого Блок потом избавился, сказал нам: «У него довольно забавная манера выражаться, немного старомодная, немного витиеватая. Я все время ждал, что он заговорит со мной на языке Ламартина или Жан-Батиста Руссо200: «О вы…» У современной молодежи это редко встречается, да и не только у современной — у молодежи предшествующего поколения дело обстояло так же. Это мы были отчасти романтиками». И все же, хотя собеседник, на взгляд де Норпуа, попался ему любопытный, он нашел, что их разговор затянулся.
— Нет, маркиз, я по балам уж больше не разъезжаю, — ответила маркиза с милой улыбкой старушки. А вы, господа, бываете на балах? Вам это по возрасту, добавила она, охватывая взглядом де Шательро, своего друга и Блока. — Я тоже получила приглашение, — с шутливо польщенным видом сказала она. — Меня даже приезжали приглашать. («Приезжали» — это значило, что приезжала сама принцесса де Саган.)
— У меня нет пригласительного билета, — сказал Блок, полагая, что маркиза де Вильпаризи предложит ему билет и что принцесса де Саган будет счастлива принять у себя друга женщины, которую она собственной персоной являлась приглашать на бал.
Маркиза ничего ему не ответила, а Блок не настаивал, потому что у него было к ней более важное дело, по поводу которого он только что попросил у нее свидания на послезавтра. Услышав, как два молодых человека говорили между собой о том, что они заявили о своем выходе из клуба на Королевской улице, куда принимали всех подряд, он решил попросить маркизу де Вильпаризи, чтобы она помогла ему стать членом клуба на Королевской.
— А что эти самые Саганы — так, мыльные пузыри, второсортные снобы? — саркастическим тоном спросил Блок.
— Что вы, это лучшее наше изделие в таком вкусе! — возразил перенявший парижскую манеру острить граф д'Аржанкур.
— Значит, — полунасмешливо заключил Блок, — у них будет одно из светских
Маркиза де Вильпаризи с веселой улыбкой спросила герцогиню:
— Скажи, пожалуйста: бал у де Саган — это большое светское торжество?
— Об этом надо спрашивать не меня, — насмешливо ответила герцогиня, — мне еще не ясно, что такое светское торжество. Да и вообще по части светской жизни я не сильна.
— А я думал — наоборот! — воскликнул Блок — он вообразил, что герцогиня Германтская говорит серьезно.
Блок продолжал, к вящему неудовольствию маркиза де Норпуа, засыпать его вопросами об офицерах, имена которых особенно часто упоминались в связи с делом Дрейфуса; де Норпуа ответил, что, судя по «первому впечатлению», полковник дю Пати де Клам — человек слегка взбалмошный и что, пожалуй, выбор пал на него не совсем удачно, ибо вести следствие — это дело тонкое, требующее огромной выдержки и проницательности.
— Я знаю, что рассвирепевшая социалистическая партия требует его головы и — одновременно — немедленного освобождения изгнанника с Чертова острова. Но, мне кажется, у нас нет необходимости во что бы то ни стало проходить через Кавдинские ущелья201 господина Жеро-Ришара202 и К°. Дело это до сих пор остается темным — тут сам черт ногу сломит. Я не склонен подозревать ни ту, ни другую сторону в каких-нибудь особенных мерзостях и пакостях, которые им надо было бы тщательно скрывать. Может быть, даже иные более или менее бескорыстные покровители вашего подзащитного преисполнены благих намерений, — я этого не отрицаю, — но вы же знаете, что добрыми намерениями вымощен ад. — Тут маркиз бросил на Блока лукавый взгляд. — Чрезвычайно важно, чтобы правительство дало ясно понять, что «левые» смутьяны им не вертят, но что, с другой стороны, оно не собирается поднимать руки вверх по требованию какой-то преторианской армии, которая, — уверяю вас, — ничего общего с армией не имеет. Само собой разумеется, если всплывет какой-нибудь новый факт, то дело будет пересмотрено. Иначе и быть не может. Требовать этого — значит ломиться в открытую дверь. Тогда правительство заговорит без обиняков, иначе оно выпустит из рук вожжи, а управлять — это и есть основная его прерогатива. Турусами на колесах тогда уже не отделаешься. Придется Дрейфусу дать судей. И трудностей это не представит, ибо хотя в нашей любезной Франции люди так привыкли клеветать на себя, верить и уверять других, что для того, чтобы постигнуть, что такое правда и справедливость, необходимо переправиться через Ла-Манш, — а это очень часто есть лишь кружный путь к Шпрее, — судьи есть не только в Берлине. Но когда правительство начнет действовать, окажете ли вы ему повиновение? Когда оно призовет вас к исполнению вашего гражданского долга, сплотитесь ли вы вокруг него? Не останетесь ли вы глухи к его патриотическому призыву, ответите ли вы ему: «Слушаюсь!»?
Маркиз де Норпуа задавал Блоку эти вопросы с запальчивостью, которая путала моего товарища, но в то же время льстила ему, оттого что посол словно обращался в его лице к целой партии, допрашивал Блока так, как если бы тот получил от этой партии тайные полномочия и имел право взять на себя ответственность за ее дальнейшие действия.
— Если вы не разоружитесь, — продолжал маркиз де Норпуа, не дожидаясь, что ответит за партию Блок, — если, еще до того как просохнут чернила на декрете, который установит процедуру пересмотра, вы, по приказу каких-нибудь злоумышленников, не разоружитесь, если вы из упрямства по-прежнему будете находиться в бессмысленной оппозиции, которая кое-кому представляется
— А вы, граф, — обратился Блок к д'Аржанкуру, которому его представили вместе с другими гостями, — вы, конечно, дрейфусар? За границей все дрейфусары.
— Это дело касается только французов, не так ли? — отозвался граф д'Аржанкур с той особенной наглостью, которая заключается в приписывании собеседнику мнения, явно им не разделяемого, так как он только что высказал мнение противоположное.
Блок покраснел; граф д'Аржанкур посмотрел вокруг с насмешливой улыбкой, и насмешка эта относилась к Блоку, когда же он в конце концов остановил взгляд на моем приятеле, то улыбался уже мягче — чтобы мой приятель не сердился на его все-таки резкую фразу. Герцогиня Германтская что-то прошептала графу д'Аржанкуру, что именно — я не расслышал, но, должно быть, это имело отношение к вероисповеданию Блока, так как в этот миг по ее лицу скользнуло выражение, которое от страха, как бы не услышал тот, о ком мы говорим, обычно приобретает оттенок нерешительности и неестественности и в котором любопытство веселое сочетается с недоброжелательным любопытством к разряду людей, глубоко нам чуждых. Чтобы выйти из неловкого положения, Блок обратился к герцогу де Шательро: «Вы — француз, ваша светлость, и вам точно известно, что за границей все дрейфусары, хотя считается, что во Франции ничего не знают о том, что делается за границей. С вами разговаривать можно, — это я слышал от Сен-Лу». Но молодой герцог чувствовал, что все здесь настроены против Блока, к тому же, как и многие другие, он робел в светском обществе, а потому ответил вычурно и язвительно, по-видимому атавистически переняв этот стиль у де Шарлю: «Прошу меня извинить, но спорить с вами о Дрейфусе я не стану, ибо у меня принцип: говорить о таких делах только с потомками Иафета». Все улыбнулись, а Блок — нет, но не потому, чтобы он не имел привычки посмеиваться над своим еврейским происхождением, над тем, что предки его жили неподалеку от горы Синай. Дело в том, что вместо одной из тех фраз, которые он, без сомнения, не успел припасти, внутренняя пружина выбросила ему на язык нечто совсем иное. И он не нашел ничего лучшего, как спросить: «А откуда вам это известно? Кто вам сказал» — точно речь шла о том, что он сын каторжника. И в этом его изумлении было даже нечто наивное: ведь он же не мог не знать, что фамилия у него не характерная для христианина, не мог не знать, какой у него тип лица.
То, что сказал маркиз де Норпуа, не вполне удовлетворило Блока, и он подошел к архивариусу и спросил, бывают ли у маркизы дю Пати де Клам и Жозеф Рейнак. Архивариус ничего ему не ответил; он был националист и все время внушал маркизе, что скоро вспыхнет гражданская война и что маркизе надо быть осторожнее в выборе знакомых. У него явилось подозрение: уж не эмиссар ли Блок, подосланный синдикатом, чтобы все выведать, и он подошел к маркизе де Вильпаризи и рассказал, о чем его спрашивал Блок. Маркиза нашла, что Блок прежде всего дурно воспитан и что он может навредить де Норпуа. Кроме того, ей хотелось доставить удовольствие архивариусу, единственному человеку, которого она побаивалась и который ее наставлял — без особого, впрочем, успеха (по утрам он читал ей в «Пти журналь» статьи Жюде207). Вот почему она решила дать Блоку понять, чтобы он больше к ней не приходил, и очень легко отыскала в своем светском репертуаре сцену, изображающую важную даму, которая выпроваживает гостя, — сцену, вопреки тому, как ее обычно себе представляют, отнюдь не непременно требующую пальца, который показывал бы на дверь, и сверкающих глаз. Когда Блок подошел к ней попрощаться, у нее, утонувшей в большом кресле, был такой вид, словно она еще не вполне осилила легкую дремоту. Затуманенные ее глаза блестели слабым, прелестным блеском жемчужин. Своим прощанием Блок вызвал на лицо маркизы томную улыбку, но не исторг из ее уст ни единого слова, и руки она ему не протянула. Эта сцена привела Блока в крайнее изумление, но так как свидетелей вокруг было много, то затягивать ее он счел невыгодным для себя и, чтобы расшевелить маркизу, сам протянул ей руку. Этим он ее озадачил. Но, все еще стремясь как можно скорее ублаготворить архивариуса и всю компанию антидрейфусаров и оградить себя на будущее время от приходов Блока, она полузакрыла глаза.
— Должно быть, спит, — сказал Блок архивариусу, а тот, чувствуя поддержку маркизы, придал своему лицу негодующее выражение. — До свиданья, сударыня! — крикнул Блок.
Маркиза чуть пошевелила губами, словно умирающая, которая силится что-то сказать, но никого не узнает. И тут же, в приливе новой жизни, повернулась к д'Аржанкуру, а в это время Блок уходил в полной уверенности, что у маркизы «разжижение мозгов». Движимый любопытством и желанием уяснить себе, что бы все-таки это значило, он несколько дней спустя опять пришел к ней. Она приняла его очень радушно — потому что она была женщина добрая, потому что архивариуса не было, потому что ей очень хотелось, чтобы Блок поставил у нее пьеску, и, наконец, потому что она хорошо сыграла роль важной дамы, на каковое звание она претендовала, сыграла так, что всех привела в восторг и в тот же вечер вызвала толки в разных салонах, вот только объяснение, которое давалось этому происшествию, не соответствовало истине.
— Вы говорили о «Семи принцессах», герцогиня; знаете (хотя гордиться мне тут особенно нечем), ведь автор этого… как бы его назвать?.. пасквиля — мой соотечественник, — сказал граф д'Аржанкур с насмешливым, но и с довольным видом — довольным оттого, что он лучше всех остальных знает автора того произведения, о котором здесь только что говорилось. — Да, он бельгиец по национальности, — добавил граф.
— Вот как? Но ведь вы же не имеете никакого отношения к «Семи принцессам». К счастью для вас и для ваших соотечественников, вы не похожи на автора этой белиберды. Я знаю очень милых бельгийцев — вас, вашего короля, — он застенчив, но остроумен, — моих родственников Линь и многих других, но, к счастью, вы не говорите языком автора «Семи принцесс». Если вам угодно знать мое мнение, то, по-моему, тут даже и говорить-то не о чем. Подобного рода писатели напускают туману и не боятся выставить себя в смешном виде, лишь бы не было заметно отсутствие мыслей. Если бы за всем этим действительно что-то скрывалось, я готова была бы простить автору некоторые его дерзания, серьезно проговорила герцогиня, — простила бы за мысль. Вы видели пьесу Борелли? Некоторых она покоробила, а меня можете побить камнями, — продолжала герцогиня, не думая, что эта опасность ей не грозит, я все-таки буду утверждать, что это необычайно любопытно. Но «Семь принцесс»! Одна из них тщетно осыпает милостями моего племянника, но у меня не настолько развиты родственные чувства, чтобы…
Герцогиня прервала себя на полуслове, так как вошла виконтесса де Марсант, мать Робера. Сен-Жерменское предместье считало ее существом идеальным, ангельской доброты и кротости. Я об этом слышал давно, и до времени меня это не удивляло, пока я не узнал, что она родная сестра герцога Германтского. Потом я всякий раз приходил в изумление, сталкиваясь с тем, что в этом обществе мечтательные, чистые, жертвовавшие собой, чтимые, как безгрешные святые на витражах, женщины цвели на одном родословном дереве с их братьями — грубиянами, развратниками и подлецами. Мне казалось, что если брат и сестра так похожи лицом, как герцог Германтский и виконтесса де Марсант, то у обоих должен быть такой же ум и такое же сердце, словно это один человек, который может проявлять себя и с хорошей и с дурной стороны, но от которого все-таки нельзя ожидать широты взгляда, если у него ограниченный ум, и великодушного самоотречения, если у него черствое сердце.
Виконтесса де Марсант слушала лекции Брюнетьера208. Она приводила в восторг Сен-Жерменское предместье, ее святая жизнь служила для него примером. А черты семейного сходства — красивый нос и проницательный ум — свидетельствовали как будто бы о том, что виконтесса де Марсант относится к интеллектуальному и нравственному типу людей, к которому принадлежит ее брат-герцог. Мне не верилось, чтобы только потому, что это женщина, хотя бы и много выстрадавшая, заслужившая всеобщее уважение, она должна резко отличаться от своих родных, как во французских героических поэмах, где воплощение всех добродетелей и всех прелестей являет собою сестра извергов-братьев. Мне казалось, что природа, менее свободная, чем поэты былых времен, вынуждена пользоваться преимущественно чертами, общими для всей семьи, я не представлял ее себе всемогущей, способной из материала, однородного с тем, из которого делаются дурак и мужлан, сотворить великий ум без примеси глупости или же святую без капли грубости. На виконтессе де Марсант было белое шелковое платье с аппликацией, на которой выделялись черные цветы. Три недели назад умер ее родственник, герцог де Монморанси, что не мешало ей делать визиты, ходить на скромные вечера, но — в трауре. Это была знатная дама. Вследствие атавизма ее душа была наполнена суетностью придворной жизни со всем что в ней есть неглубокого и строго определенного. Виконтесса де Марсант недолго оплакивала своих родителей, но она ни за что на свете не надела бы яркого платья, пока не прошло месяца после кончины какого-нибудь ее родственника. Она была со мной в высшей степени любезна, потому что я был другом Робера и потому что я не принадлежал к его кругу. Приветливость сочеталась у нее с притворной робостью, по временам она удерживала свой взгляд, голос, мысль — так женщины подбирают бесцеремонную юбку, чтобы не занимать много места, чтобы держаться прямо, не теряя гибкости, как того требует благовоспитанность. Впрочем, «благовоспитанность» следует понимать широко, потому что некоторые из светских дам очень скоро погружаются в разврат, не теряя, однако, почти детской безукоризненности манер. Виконтесса де Марсант слегка раздражала во время беседы с ней, потому что, когда речь шла о каком-нибудь разночинце, например, о Берготе или об Эльстире, она выделяла слова, подчеркивая их, произнося нараспев в двух тональностях, модулируя, как все Германты: «Я имела че-есть, великую че-есть встретить господина Бергота, познакомиться с господином Эльстиром», модулируя неизвестно зачем: чтобы пленить собеседника своей скромностью или из той же любви, что и у герцога Германтского, к некогда принятому и отжившему, в знак протеста против нынешней невоспитанности, ибо ведь недаром же люди в наше время жалуются, что их недостаточно «почитают». Как бы то ни было, когда виконтесса де Марсант выпевала: «Я имела че-есть, великую че-есть», чувствовалось, что она играет важную, как ей представляется, роль, что она показывает свое уменье принимать имена известных людей так же, как она приняла бы их самих у себя в замке, если б они оказались поблизости. И вот еще чем отличалась виконтесса де Марсант: у нее было много родни, она очень ее любила, всем и каждому объясняла степени родства, растягивая слова и охотно вдаваясь в подробности, беспрестанно (при этом она не испытывала ни малейшего желания хвастаться, она по-настоящему любила говорить о том, как трогательны крестьяне, и о благородстве лесников) перечисляла медиатизированные владетельные роды Европы,209 а этого люди, занимавшие не такое блестящее положение, ей не прощали, и если они были мало-мальски развиты, то смеялись над ее пристрастием, считая, что это просто глупо.
В деревне виконтессу де Марсант обожали за добро, которое она делала, а главное вот за что: в жилах у нее текла чистая кровь доблестнейших родов Франции, сливавшаяся на протяжении столетий, и благодаря этому казалось, что она не «ломается», как любит выражаться простой народ, она держала себя с ним удивительно просто. Ей было не противно поцеловать бедную, горемычную женщину, она звала ее к себе в замок и приказывала наложить ей воз дров. О виконтессе говорили, что она истинная христианка. Она мечтала найти для Робера сказочно богатую невесту. Быть знатной дамой _ значит играть знатную даму, то есть отчасти играть в простоту. Эта игра стоит безумно дорого, тем более что простота восхищает, только если другие знают, что вы могли бы и не быть просты, то есть если вы очень богаты. Когда я потом сказал, что видел виконтессу, меня спросили: «Ведь правда же, она очаровательна?» Однако настоящая красота своеобразна, необыкновенна, и поэтому нам кажется, что это не красота. В день встречи с виконтессой я отметил только, что у нее очень маленький нос, ярко-голубые глаза, длинная шея и печальное выражение лица.
— Послушай, — сказала герцогине Германтской маркиза де Вильпаризи, — ко мне сейчас должна прийти женщина, с которой ты не хочешь знакомиться; считаю своим долгом предупредить, а то, может, тебе будет неприятно ее видеть. Можешь быть спокойна: больше я ее к себе не позову, но сегодня я вынуждена была ее пригласить. Это жена Свана.
Госпожа Сван, видя, что страсти вокруг дела Дрейфуса разгораются, и боясь, как бы национальность мужа ей не повредила, взяла с него слово нигде не говорить о том, что осудили невинного человека. В отсутствие Свана она, не стесняясь, проповедовала самый ярый национализм: тут она брала пример с г-жи Вердюрен, у которой вдруг прорвался сидевший в ней мещанский антисемитизм и хлынул бурным потоком. Г-жа Сван так себя повела, что ей удалось вступить в антисемитские женские союзы, которые начали тогда создаваться, и завязать отношения с аристократками. Может показаться странным, что герцогиня Германтская не только не подражала этим дамам, но, будучи близкой приятельницей Свана, решительно уклонялась от знакомства с г-жой Сван, несмотря на то, что он неоднократно выражал желание представить ей свою жену. Но из дальнейшего будет явствовать, что дело тут заключалось в свойствах характера герцогини, считавшей, что ей «не должно» делать того-то и того-то, и деспотически проявлявшей свою великосветскую «свободную волю», весьма своевольную.
— Спасибо, что предупредили, — ответила герцогиня. — Мне, правда, это было бы очень неприятно. Но я знаю ее в лицо и вовремя удалюсь.
— Она очень мила, поверь мне, Ориана, она чудная женщина, — заметила виконтесса де Марсант.
— Да я не сомневаюсь, но у меня нет ни малейшей охоты убеждаться в этом воочию.
— Ты получила приглашение к леди Израэльс? — чтобы переменить разговор, спросила герцогиню маркиза де Вильпаризи.
— Я, слава богу, с ней незнакома, — ответила герцогиня Германтская. — Об этом надо спросить Мари-Энар. Она с ней поддерживает знакомство, вот только я никогда не могла понять — зачем.
— Да, правда, я была с ней знакома, — сказала виконтесса де Марсант, — признаю свои ошибки. Но я решила порвать с ней всякие отношения. Как видно, она из самых худших и не считает нужным это скрывать. Ну да ведь и мы хороши: мы были чересчур доверчивы, чересчур гостеприимны. Я перестану бывать у всей этой нации. Мы не пускали к себе нашу старинную родню из провинции, родных нам по крови, и в то же время принимали евреев. Вот они нас и отблагодарили. Увы! Мне возразить нечего, мой нежно любимый сын совсем с ума сошел, что значит молодость: бог знает какую ахинею несет, — сказала она, услыхав, что граф д'Аржанкур намекает на Робера. — Да, кстати о Робере, вы его не видели? — спросила она маркизу де Вильпаризи. — Сегодня суббота, значит, он может пробыть сутки в Париже и тогда, конечно, побывает у вас.
На самом деле виконтесса де Марсант думала, что ее сын не получит отпуска, и уж, во всяком случае, была убеждена, что если даже он и приедет, то не заглянет к маркизе де Вильпаризи, и она нарочно притворилась, что надеется встретиться с ним здесь, — притворилась с целью умилостивить обидчивую тетку, сердившуюся на племянника за то, что он давненько у нее не был.
— Робер здесь? А я ничего о нем не знаю; после Бальбека мы, должно быть, с ним ни разу не виделись.
— Он так занят, у него столько дел! — сказала виконтесса де Марсант.
Едва уловимая усмешка скользнула по ресницам герцогини Германтской, смотревшей на круг, который она чертила на ковре зонтиком. Всякий раз, когда герцог слишком открыто изменял жене, виконтесса де Марсант громко заявляла о том, что она сочувствует невестке. Невестка хранила о нравственной поддержке со стороны виконтессы благодарное и недоброе воспоминание, а что касается проказ Робера, то они не очень ее огорчали. В эту минуту дверь отворилась, и вошел Робер.
— А, про волка речь, а волк!..210 — воскликнула герцогиня Германтская.
Виконтесса де Марсант сидела спиной к двери и сразу не заметила, что вошел ее сын. Когда же любящая мать увидела его, радость точно крыльями забила в ней, стан ее выпрямился, лицо оживилось, восхищенный взгляд устремился к нему.
— Ах, это ты? Какое счастье! Какой сюрприз!
—
— Прелестно, — сухо заметила герцогиня — она терпеть не могла каламбуров и если каламбурила, то как бы в насмешку над самой собой. — Здравствуй Робер! — сказала она. — Нехорошо забывать тетку!
Они обменялись несколькими словами, должно быть относившимися ко мне, потому что, когда Сен-Лу направился было к матери, герцогиня Германтская повернулась ко мне лицом.
— Здравствуйте! Как вы поживаете? — спросила она.
Она брызнула на меня светом своих голубых глаз, после некоторого колебания разогнула и подала мне стебель своей руки, потянулась всем корпусом, потом сейчас же откинулась, точно куст, который сначала пригнули, а потом отпустили, и он принял обычное свое положение. Находилась она в это время под огнем взглядов Сен-Лу, — тот наблюдал за ней и на расстоянии делал отчаянные усилия, чтобы добиться от нее чуть-чуть больше знаков расположения ко мне. Боясь, что разговор между нами не завяжется, Робер, приблизившись к нам, поддержал его и ответил за меня:
— Он неважно себя чувствует, он устал; может быть, однако, он почувствовал бы себя лучше, если б чаще тебя видел, — не скрою, что это доставляет ему большое удовольствие.
— Ах, как мило! — нарочито небрежным тоном проговорила герцогиня Германтская, точно я ей подал пальто. — Мне это очень приятно.
— Я сейчас пойду к маме, а ты садись на мое место, — сказал Сен-Лу, вынуждая меня таким образом сесть рядом с его теткой.
Мы помолчали.
— Я иногда вижу вас по утрам, — сказала герцогиня с таким видом, как будто сообщала мне новость и как будто я ее по утрам не видел. — Эти прогулки очень полезны для здоровья.
— Ориана! — вполголоса сказала виконтесса де Марсант. — Вы говорили, что собираетесь к госпоже де Сен-Фереоль. Будьте добры, скажите ей, чтобы она не ждала меня к ужину, я побуду дома с Робером. И еще попрошу вас об одном одолжении: когда будете уходить, скажите, чтобы купили сигар, которые любит Робер, называются они «Корона», я вам буду бесконечно признательна.
Робер, подходя к виконтессе, расслышал только фамилию г-жи де Сен-Фереоль.
— Что это еще за госпожа де Сен-Фереоль? — спросил он удивленно и пренебрежительно: он притворялся, что далек от высшего общества.
— Да что ты, мой милый, ты же ее прекрасно знаешь, — сказала виконтесса де Марсант, — она сестра Вермандуа; это она подарила тебе хорошенький игрушечный бильярдик — ты его очень любил.
— Ах вот как, сестра Вермандуа? Понятия не имел. Моя маменька — это что-то потрясающее! — воскликнул Робер, полуобернувшись ко мне и бессознательно подражая интонациям Блока, подобно тому как он заимствовал его мысли. — Она знает людей, о которых никто никогда не слыхал, каких-то Сен-Фереоль (упирая на согласную в каждом слоге): бывает на балах, разъезжает в колясках, ведет умопомрачительный образ жизни. Изумительно!
Герцогиня Германтская издала горловой, хотя и сильный, но отрывистый, мгновенный звук, похожий на неестественный приглушенный смешок: то был знак одобрения шуткам племянника, но одобрения, выражаемого лишь по долгу родства. Доложили, что князь фон Фаффенгейм-Мюнстербург-Вейнинген просит передать маркизу де Норпуа, что он пришел.