Олег Велесов
Счастье с другой стороны
Зима в небо
Люблю Масленицу, она как первый вдох, обещающий новую молодость. Я надеваю пальто, выхожу на улицу, иду в парк — аттракционы, музыка, веселье. На длинных лотках дымятся самовары, лежат горкой блины, варенье в вазочках, мёд в мисках, красные заварные чайники. Толстая продавщица в фартуке. На лице дешёвая косметика и искренняя улыбка.
— Мужчина, вам с чем?
— С маслом. Парочку.
— Держите!
Нет ничего лучше, чем блины с маслом. Я пробовал разные: с вареньем, со сметаной, с икрой — не то. Один вкус смешивается с другим, теряется, и уже не понимаешь что ешь — блин или варенье, поэтому я всегда ем блины с маслом, горячие и только на Масленицу.
Я долго вдыхаю аромат блинов. Он особенный, он пахнет детством — тем самым, которое счастливое. Целый год мы лазаем по свалкам, собираем старые покрышки, прячем их в подвале, а на Масленицу складываем аккуратно друг на друга и поджигаем. Не знаю, откуда пошла эта традиция, но взрослые никогда не ругаются, и говорят, глядя на чёрные дымы: «Зима в небо ушла».
Сейчас покрышки не жгут, сейчас мода на старые обычаи — с народными гуляньями, с чучелом Зимы, с катанием на тройках. Вон у карусели Петрушка в шутовском колпаке с бубенчиками. Рядом на помосте гиря, за спиной прилавок с игрушками. Девочка лет шести в красном пуховичке дёргает за рукав женщину.
— Мама, смотри…
Взгляд указывает на большого плюшевого львёнка. Тот улыбается, подмигивает девчушке, и происходит великое чудо, на языке всех детей мира обозначаемое одним словом — моё! И уже нет такой силы, которая способна разлучить ребёнка и игрушку.
— Куда ещё? — отговаривает женщина. — У тебя полно таких.
Но в ответ уверенно:
— Такого нет.
И она права, такого действительно нет, и если не купить его сейчас — то никогда уже не будет. Никогда — страшное слово. На глаза наворачиваются слёзки, губки дрожат, а Петрушка, схватив львёнка, вещает утробным голосом, будто бы от его имени:
— Лишь гирю десять раз подняв, ты сможешь взять себе меня!
Женщина крутит пальцем у виска: какая гиря? Но Петрушка неумолим, а девочка знает — этот львёнок самый лучший на свете.
Подхожу я, пытаюсь сторговаться:
— А что так много? Женщина такая хрупкая — а ты десять. Давай за пять что ли.
Петрушка вздыхает, и во вздохе этом рабочая усталость — надоело объяснять каждому. Он поворачивается ко мне, трясёт бубенчиками и говорит отрешённо:
— Зато ты не хрупкий, взял бы да поднял.
Я-то может и не хрупкий, вот только возраст, да и здоровье… Но девчушка смотрит уже на меня и отказать этим глазам нет никакой возможности.
— Десять?
Петрушка кивает и подбадривает:
— Она не тяжёлая, всего-то пуд.
Всего-то… Лет пятнадцать назад или даже пять это действительно было «всего-то», а сейчас «уже». Пуд… Ладно, попробуем. Берусь за дужку, рывком вскидываю гирю к груди, приосаниваюсь. Нет, не тяжело. Или… не то чтобы особо… так… серединка на половинку. Кряхтя, поднимаю первый раз. Девчушка подносит ладошки к щекам, таит дыхание. Женщина качает головой: зачем? — это всего лишь каприз. Всё пройдёт, забудется; через полчаса, ну может быть, через час слёзы высохнут, а «моим» станет какой-нибудь шарик с кроличьими ушами.
Поднимаю гирю ещё раз. Действительно: зачем… Интересный вопрос… Да потому что. Потому что сам не доиграл в детстве, потому что целую неделю вёл себя хорошо, и за это старшая сестра обещала принести игрушек. И она приносит — старые, поломанные, купленные за пол гроша на рынке, а я пришиваю оторванные лапки, клею носы, рисую химическим карандашом глаза. Зачем.
Гиря становится тяжелее, но экватор уже перейдён и победа близка. Семь, восемь. В висках как молотом — бум, бум — и с каждым разом сильнее, громче. По лицу пот, перед глазами радужные пятна.
Поднимаю гирю последний раз, ставлю на помост, дышу глубоко через рот, сил что-то сказать не осталось. Петрушка протягивает мне приз, но я качаю головой и киваю на девчушку. Та принимает львёнка как самую большую драгоценность, улыбается, и, как и я, не в силах произнести ни слова. Женщина шепчет сдержано: «Спасибо». Я снова киваю, а девчушка снова улыбается.
Вот он маленький кусочек счастья. Я тоже улыбаюсь — вся наша жизнь состоит из таких вот маленьких кусочков счастья. Они как снежинки падают на нас, тают и оставляют по себе лёгкие следы. Некоторые из этих следов стираются на следующий день, другие остаются на всю жизнь. Останется ли этот львёнок в памяти девочки? Может быть. А может и нет. Важно ли это?
Голова начинает кружиться. Тяжело… Сердце вот-вот попросится наружу. Отхожу в сторону, ищу, куда присесть. Прохожие жалостливо заглядывают в глаза.
— Вам плохо?
— Нет… спасибо… Сейчас отпустит. Посижу здесь…
Сажусь на заснеженную скамью. Сердце сжимается, часть боли уходит в руку, голова склоняется к груди. Сейчас отпустит… На поникшей ветке рябины снегирь. Он как большой красный шар. Яркий. Такие шары, когда соприкасаются, издают звон… Чьи-то заботливые руки расстёгивают пальто, отводят ворот рубахи. Дышу полной грудью, звон всё громче, шары всё ярче. Смотрю в небо: чёрные дымы поднимаются, тянут за собой. Я не сопротивляюсь, я хочу к ним. Пора… Но перед этим очень хочется узнать — стоит ли одна улыбка одного сердца…
Адаптер
Люблю работать в гостиной: вечер, камин, за окном шум ветра. Воображение просыпается, потягивается, начинает отзываться картинами прошлого: такой же вечер, камин. Что-то это напоминает, кажется, Блок:
Я раскрываю книгу, начинаю читать — вчитываться. Разбирая фразы на слова, а слова на слоги, я ищу ту самую суть, которая вдохновила автора на создание своего шедевра, чтобы оттолкнувшись от неё создать свой шедевр. Это нелегко и здесь важен не только настрой, но и обстановка, поэтому камин и чашечка горячего чаю с лимоном помогают мне и в том и в другом, и если угадать с дозировкой, то успех обеспечен. Так получилось с моим ремейком «Лики Тёмных аллей». Им до сих пор зачитываются те, кто ценит настоящее в литературе.
Сзади подходит Кристина, склоняется, обнимает меня за плечи.
— Над чем работаешь?
Голос её тих и приятен, он вызывает волнение в теле. Это отвлекает, не даёт сосредоточиться, поэтому я слегка отстраняюсь и отвечаю:
— Куприн, «Гранатовый браслет». Помнишь самое начало, портрет Анны?
Кристина морщится. Носик её слегка приподнимается, от переносицы вниз сбегают, изгибаясь, две тонкие складки, резко очерчивая бледные щёки, и она говорит скучным голосом:
— Не то, совсем не то. Псевдоклассики современного читателя интересуют мало. Пушкин, Лермонтов, Куприн — как давно это было, — она оживляется. — А вот если бы ты взялся за классиков начала века, например, Кулагину, или хотя бы Бакулина. Недавно я читала ремейк Ишкина на роман Петухова — вот где настоящее мастерство! Как изящно сплетает автор старый сюжет с нашей реальностью, словно сам жил в те времена, и воспроизводит их вновь, но уже в новом понимании мира. Разве не славно? Ты только представь…
Я не слушаю её. Нет, она, конечно, права, особенно в том вопросе, который касается сплетения прошлого с настоящим в работах старых мастеров. Но весь вопрос в том, кого считать мастером. Петухова? Ишкина? Куприна? Можно сослаться на то, что у каждого свой вкус и свой взгляд, и что Куприн не во всём идеален… Смешно: Куприн не в во всём идеален. Такое даже подумать трудно, а уж произнести — но произносят, и утверждают, и верят в утверждения.
— Вот она настоящая сила классики, — Кристина продолжает говорить, совсем не замечая моего невнимания. Она, как это обычно бывает, говорит для себя, для портрета над камином, для кушетки в углу комнаты, которые слушают её с большим участием, и совсем не важно, что её не слушаю я. — Ты бы ещё вспомнил Плутарха или этого, как его — Гомера.
Гомера я тоже не люблю, но не потому что он плох, а потому что не понимаю. Бывает и такое. Однако дело в другом. Всё отношение Кристины к литературе сводится в банальную формулу «нравится — не нравится». Это обыденная вкусовщина для литературы опасная, но Кристина осознать этого не может или не хочет и потому я перестал её слушать.
А жаль. Наши споры порой заканчивались ссорами, которые мы разрешали в спальной комнате. Что может быть лучше подобных ссор? Ты опустошён, печален, а примирение вновь наполняет тебя жизнью. И ты рад.
Кристина смотрит на меня, ожидая ответа, но я лишь улыбаюсь и молчу, томик Куприна волнует меня больше. Наверное, это не правильно, это губит наш брак. Кристина отворачивается, сто
Ставлю книгу на полку, надеваю плащ, ботинки. Из кухни раздаётся голос Кристины:
— Ты куда?
— На улицу. Немного пройдусь.
— Скоро ужин.
— Успею.
Беру зонт, шляпу, выхожу из дома.
Дождь не сильный и уже почти закончился, открывать зонт нет надобности. Я опираюсь на него как на трость и не спеша иду к центру. Наш городок мал и скромен. В нём нет широких набережных, шумных автомобильных потоков, огромных рекламных плакатов. Приметы современной жизни обошли его стороной. Зато здесь есть пруд — небольшой, подёрнутый тиной и засаженный по берегу плакучей ивой — вторично, но горожанам нравится.
Мне нравится тоже. Приходя сюда, я всегда сажусь на одну и ту же скамейку, облокачиваюсь на высокую спинку и подолгу смотрю на воду. Она всегда разная. Днём зеленоватая, взбитая утиными выводками, замусоренная листвой и размокшими хлебными корками. Вечером — потемневшая, погрустневшая, утомлённая. В дождь — кружевная, будто лента на столе модистки; круги расходятся, сплетаются, исчезают и появляются вновь. Люблю эту воду.
Но сегодня моя скамейка занята. Удивительно, ибо пасмурный вечер не самое удачное время для прогулок. Можно сходить в бар, в боулинг, в театр. Но пруд, да ещё… девушка… Я прохожу вперёд и, пряча взгляд за широкой полой шляпы, стараюсь разглядеть эту неожиданную гостью.
Ей лет двадцать или немногим больше. На голове синий берет, на шее синий шарф, в руках карандаш и блокнот. Она смотрит на пруд чуть прищурившись, словно вчитываясь в его морщинки, потом склоняется к блокноту и что-то записывает. Мне становится любопытно. Никогда раньше не видел я её; может просто не доводилось встречаться, а может она приехала из другого города или из другого мира. Пусть будет из другого мира, так интересней.
Подхожу, прикладываю руку к краю шляпы.
— Извините… — и застываю, не зная, что сказать дальше.
Глупое положение. Только что в голове вертелась фраза вполне подходящая для начала разговора и вдруг всё забылось. Я вздыхаю, напрягаюсь на мгновенье и, наконец, нахожусь:
— Что вы пишите? Праздное любопытство. Видите ли, сам я писатель, и любой пишущий человек вызывает у меня…
Она разворачивает блокнот ко мне.
— Это рисунок. Я рисую, — она смущённо улыбается. — Не профессионально, конечно, но ведь я никому не мешаю и не навязываюсь. Правда?
Я разглядываю рисунок. Не профессионально, да; край берега неестественно искривлён и уходит в сторону, ивы чересчур сильно склонились к воде, фигура мальчика у самой кромки… Он кормит уток? Или нет — он смотрит на воду. Просто смотрит.
— Правда, — соглашаюсь я, хотя до конца не понимаю, в чём состоит эта правда: в непрофессионализме художницы или в том, что она никому не мешает.
— А я вас видела, — вдруг говорит девушка.
— Видели?
— Ваш портрет висит в книжной лавке недалеко отсюда.
Киваю: есть такое. Года три назад или уже четыре мой друг сделал удачный снимок, подретушировал его, чуть состарив и придав ему вид утомлённого духом девятнадцатого века, и повесил в витрине своего магазинчика. Известности мне это не добавило, но ход оказался удачным: мои книги стали распродаваться лучше.
— Значит, вы писатель? И что вы пишите?
Пожимаю плечами.
— Ремейки, — и объясняю. — Переписываю работы классиков.
— Никогда не читала. Я имею ввиду ремейки. Хотя слышала. Просто не представляю, как можно переписывать чьи-то книги.
Мне уже доводилось сталкиваться с подобными высказываниями. Люди с хорошим литературным образованием треплют тебя взглядом по щеке, а потом надменным голосом сообщают, что переписать классику невозможно, что для этого самому нужно быть классиком. Но в голосе девушки надменности не прозвучало, поэтому я говорю так:
— Это совсем не сложно. Берёшь рассказ, скажем, Чехова, упрощаешь сюжет, делаешь его более динамичным, героев облачаешь в новое платье с элементами вызова обществу, рассуждения сокращаешь, авторскую идею выставляешь напоказ, часть действий доводишь до абсурда — и вот вам «Прелестный случай на охоте».
Девушка молчит. Её лицо остаётся безучастным, хотя глаза выдают растерянность. Мои слова производят на неё впечатление, но, кажется, не то, на которое я рассчитывал. Проходит не менее минуты, прежде чем она произносит:
— Непонятно… Зачем это нужно?
— Ну-у-у, — задумчиво тяну я, — как вам сказать. Современный читатель требует прямоты, напора. Ему не нужны рассуждения, никакие мысли не должны тревожить его после прочтения книги — только эмоции, хорошие лёгкие эмоции. Но он хочет быть причастным к классике, хочет иметь возможность прикоснуться к чему-то для него не вполне обычному, хотя при этом совершенно не желает оставаться один на один с тем же Чеховым. И моя задача помочь читателю, облегчить его отношения с мастером.
— И тогда вы переписываете книги.
— Да.
— Но это, — она прикусывает губу, — это даже не вторичность, это…
— Смелее!
— Плагиат.
Усмехаюсь.
— Ни в коем случае. Нынче старую классику можно приобрести только на заказ, на полках магазинов найти её трудно, ибо популярностью она не пользуется. Люди ещё как-то готовы мириться с ней посредством художественных фильмов, но сталкиваться напрямую, извините… Вы, вообще, видели, чтобы кто-то в наше время читал классику?
Она кивает.
— Я. И моя мама, и брат. И вы.
— Ну, это слабое утешение. Сколько ещё таких как… — я вздыхаю, — мы. Таких как мы. К сожалению, людей, которые в состоянии постичь мысль классика, мало, большинству надо объяснять. Растолковывать. И делать это приходится доступным им языком. Поэтому я не ворую, я адаптирую. Я посредник между тем, что есть и тем, что нужно.
Кажется, последняя фраза немного рассмешила мою собеседницу. Уголки её губ приподнялись, но совсем не намного. На ум пришла банальная улыбка моны Лизы — загадочная, блуждающая, не обещающая ничего. Как бы мне хотелось, чтобы Кристина улыбалась так же.
— А вы не пробовали написать что-то своё?
Её вопрос застаёт меня врасплох. Я глубоко вдыхаю и отступаю на шаг, словно столкнувшись с невидимым препятствием.
— Своё? Хм… Хотите сказать: написать нечто равноценное тому, что уже написано? — теперь приходит мой черёд закусывать губу, но не потому что я не знаю ответ — я его знаю — а потому что этот ответ мне не нравится. — Все доступные сюжеты, скажем, использованы ещё лет сто назад. Повторятся? Глупо. Помните, как в сказке Шварца?
— И лучше?
В её голосе слышится осуждение. Это вызывает у меня некоторую горечь, и я спешу объяснить:
— Не лучше, нет. Как это ни обидно звучит, но написать лучше или хотя бы около того, — я развожу руками. — Каждый раз, открывая книгу очередного современного автора, я надеюсь найти что-то, что вызовет у меня… ну хотя бы лёгкую зависть. Увы. Нельзя бесконечно выплёскивать на бумагу одну и ту же мысль, повторять одну и ту же цепь событий и оставаться при этом оригинальным. Понимаете? В конце концов, это даже становиться смешным. И поэтому то, что стоит сейчас на полках магазинов, не более чем мусор, в котором ни сюжет, ни идея не имеют значения — одно лишь действие и красивая обложка. Всё в одном тоне. Одинаково! И по сути, большая часть авторов занимаются тем же, чем и я, только переписывают не классиков, а друг друга. Но от меня хоть какая-то польза. А от них?
Девушка слегка наклоняет голову, и мне не понятно, соглашается она со мной или нет. Блокнот в её руках подрагивает; она смотрит на рисунок, как совсем недавно смотрела на пруд, а потом резко поднимается и спрашивает:
— А если остаться читателем? Обычным читателем? Ведь это так интересно собирать из мелких кусочков задуманные автором образы, искать между строк потаённые мысли. Например, у Бунина:
Я растеряно молчу, на этот вопрос у меня нет ответа.
— И что тогда лучше: читать книги или их переписывать?