— Та нормально. Только поспешай, желающих уже понабралось, — и прикрикнул на подполковника. — А ну шагай. Нечто нам с тобою до утра тут дурковать? Там и другие ждут.
— И шинели пусть снимут. Слышь, Фомин? И сапоги тоже, — засуетился конопатый. — А то потом с их стаскивать — мороки не оберёшься.
— Та сымут. Велю — и сымут.
Конопатый вернулся к мосткам, усмехнулся, глядя Толкачёву в глаза.
— Ну, чего надумал?
Толкачёв почувствовал дрожь в пальцах, в душе назрел и потянулся наружу протест. Вот они новые веянья, новая власть… Захотелось крикнуть: что же вы делаете! Но понимание собственной беспомощности перед вооружёнными солдатами затыкало этот крик, и только стыд отражался на лице красными пятнами. Но от стыда нет никакой пользы. Толкачёв сжал зубы и представил, как путейцы сдирают с тел расстрелянных эти шинели, эти сапоги, и по утру несут их на вокзал. И если сейчас он надумает, то на следующей станции, его, скорее всего, поведут под таким же конвоем, а потом эту самую шинель уже другие путейцы будут раскладывать на других мостках. И другой человек будет, как и он сейчас, стоять над ней и думать: купить, не купить. А потом история повторится вновь.
Толкачёв закашлялся, подавившись своим откровением. Какой путь проделала эта шинель, на скольких мостках побывала?
— Нет, — отказался он. — Дорого.
— Ну, гляди, — конопатый вздохнул разочарованно.
— Правильно поступили, — услышал Толкачёв тихий голос.
У выхода на перрон остановился невысокого роста мужчина. На вид ему было под шестьдесят. Редкие седые волосы зачёсаны назад, щёки на скулах провисли и казались дряблыми, уголки губ опали. Но глаза были живыми — немного уставшими и поблекшими, но живыми. В левой руке он держал большой латунный чайник с кипятком, а правую заложил за лацкан чёрного пальто.
— Позвольте представиться, — сказал он всё так же негромко. — Липатников Алексей Гаврилович, бывший подполковник, бывший армейский интендант.
— Почему же бывший? — Толкачёву стало неприятно это слово.
— Ну как же, все мы нынче немного бывшие.
— Я себя бывшим не считаю.
— Почему же тогда на вас гражданский плащ?
— На то есть обстоятельства.
— Поверьте, таковые обстоятельства сейчас у всех. Да-с. Ладно, я совсем не то хотел сказать. Я полагаю, мы с вами попутчики?
Толкачёв кивнул.
— В каком вагоне едете?
— В последнем.
— А мы, стало быть, во втором. У нас печку топят. Правда, только на ночь, но хотя бы спать теплее. Покупаем вскладчину дрова у машиниста и греемся. Мест свободных нет, но если желаете… Для вас, думаю, мы бы потеснились.
Предложение было более чем щедрое. Чайник с кипятком в руке Липатникова и упоминание о печке вызывали желание немедленно согласиться и идти за этим человеком, куда бы он ни направился. И всё же Толкачёв сказал:
— Вы меня совсем не знаете.
— Вот и познакомимся. Вы до Ростова?
— До Новочеркасска.
— К генералу Алексееву?
Толкачёв промолчал.
— Что ж, ступайте, стало быть, за мной.
3
Поезд Москва — Ростов-на-Дону, вагон третьего класса, ноябрь 1917 года
Станционная бригада закончила погрузку дров, и машинист дал предупредительный гудок. Липатников прибавил шаг. К нему ринулась худая бабёнка с чугунком, но Липатников так замахал на неё свободной рукой, что бабёнка в испуге шарахнулась прочь. Толкачёв тоже прибавил шаг, чтобы не отстать и не потерять нового знакомого в толпе спешащих к вагонам пассажиров.
Липатников шёл не оглядываясь. Чайник он держал перед собой в полусогнутой руке, и нёс его осторожно, словно некую драгоценность. Со стороны это казалось странным — сухощавый человечек в зауженном рединготе[3], в широконосых коричневых ботинках и с латунным чайником. Впрочем, у каждого времени свои приоритеты. Толкачёв подумал: всего месяц назад в «Привале комедиантов» он слушал Северянина и Блока, и считал это верхом своих притязаний, а сегодня его главная мечта — кружка кипятку и кусок хлеба.
Липатников вдруг обернулся и сказал:
— На каждой станции снимают с поезда по нескольку человек. Вы правильно поступили, что не взяли ту шинель. Если и брать, то солдатскую. Солдат не трогают.
Слова его прозвучали как продолжение прерванного разговора, но так некстати, что Толкачёв не сразу понял, что именно бывший подполковник имел ввиду, потом вспомнил конвойных, путейцев с товаром, и кивнул: конечно, правильно.
Перед вторым вагоном Липатников на секунду остановился, перехватил чайник другой рукой и стал подниматься по ступеням в тамбур.
— Осторожно, господа, не ошпарить бы никого, — произнёс он, поднявшись на первую ступень.
У самого входа на деревянном чемодане сидел рыжебородый мешочник. Увидев Липатникова, он привстал, пропуская его, и сказал улыбаясь:
— Кипяточек-с? Это хорошо. Помнится, не так давно в трактирах просили по пяти копеек за чайник и ситного хлебца к нему по четыре копеечки за фунт. А ныне за чёрствую булку выложишь целковый и радуешься дешевизне.
Мешочник взялся обсуждать цены на продукты, жаловаться на продавцов, на качество товара, причём говорил он как бы сам с собой и жаловался тоже самому себе, и кто-то иной в этом разговоре ему был не нужен.
Толкачёв поднялся в тамбур и следом за Липатниковым прошёл в середину вагона. В тесном купе, отделённом от прочих хлипкими дощатыми перегородками, сидели пять человек. Слева двое мужчин. Тот, что у окна, явно военный, хоть и одет как приказчик мануфактурной лавки; второй — средних лет, интеллигентной наружности, скорее всего, журналист какой-нибудь газеты или педагог. Лёгкая примесь седины в усах и бородке не старила его, наоборот, придавала лицу, а, точнее, взгляду, меланхоличность, что более свойственно преподавателям высших курсов перед приёмом экзаменационных листов. Толкачёв подумал, что сравнение с преподавателем весьма примечательно, ибо все они сейчас держали экзамен на верность своей стране.
Толкачёв перевёл взгляд на правую лавочку, там жались друг к другу две барышни, одна в белом платке и переднике с красным крестом, другая в смешной беретке, похожая на испуганного птенчика; рядом юноша лет восемнадцати с дешёвой книжицей в руках.
Липатников поставил чайник на стол.
— Вот, друзья мои, кипяточек вам. И новый наш попутчик, — он взглянул на Толкачёва. — Мы тут обособились от остального вагона, оккупировали, стало быть, отдельное купе. Вместе, знаете, спокойней. Я вас познакомлю. Вон тот, в синей поддёвке, ротмистр Будилович. Возле него доктор Черешков. А этот юноша, Кирилл Осин, юнкер.
Толкачёв качнул головой и представился в свою очередь:
— Штабс-капитан Толкачёв Владимир Алексеевич, двадцать второй пехотный полк.
— Стало быть, царица полей, — кивнул Липатников. — Что ж, устраивайтесь, господин штабс-капитан. Порядок у нас спартанский, не обессудьте, за кипятком на станциях ходим по очереди. Вы, стало быть, будете после ротмистра Будиловича. А это наши дамы. — Липатников указал на барышень. — Смородинова Екатерина Александровна и Петровская Мария Александровна. Обе, стало быть, Александровны. Будто сёстры. Впрочем, они и есть сёстры, только милосердия. Вы здесь садитесь, Владимир, — Липатников указал на место рядом с Черешковым. — А я потом с молодёжью обоснуюсь.
Покончив с распоряжениями, Липатников достал с верхней полки саквояж, вынул три алюминиевых кружки и бумажный пакет с чаем.
— Вы без вещей, Владимир Алексеевич? — вежливо осведомился Черешков.
— Да, так получилось… Украли на Николаевском вокзале. Недоглядел.
— Бывает.
Паровоз дёрнулся, загремел сцепками по составу. Чайник подпрыгнул, из носика выплеснулись несколько капель и расползлись по столешнице горячей кляксой. Липатников подождал, пока поезд наберёт ход, открыл крышку и всыпал в чайник щепоть заварки. Посмотрел и добавил ещё щепоть.
— Сейчас завариться. Вы, наверное, не ели давно, Владимир? — он достал из саквояжа яблоко — немного повядшее, со сморщенной жёлтой кожицей, но, несомненно, вкусное. — Вот, обманите голод. Ужинать мы садимся после того, как стемнеет. Придётся потерпеть. А пока только это, ну и чай, стало быть.
Толкачёв принял яблоко, обхватил его ладонями, сжал и поднёс ко рту. Какое же оно чистое, ароматное, как из старой бабушкиной сказки; настоящее кощунство есть такое. Но он надкусил его и от ощущения вкуса еды во рту, позабытого за последние дни, сначала закружилась голова, потом кровь прилила к щекам, и он почувствовал как от тепла и назревающей сытости на глаза наваливается дремота.
Толкачёв привалился спиной к перегородке. Только не спать. Получится совсем некрасиво, если сейчас он уснёт. Надо отвлечься. Кто эти люди? Сегодня они увидели его впервые, и приняли — незнакомого — и не сказали ни слова против, хотя Будилович поглядывает совсем недружелюбно. Но всё равно молчит. Не смеет посягнуть на авторитет Липатникова? А Черешков, оказывается, доктор, а вовсе не журналист и не преподаватель. Интересно, он хороший доктор? И каковы его мотивы: спасается от нового режима или же он альтруист, мечтающий влиться в ряды русской армии, дабы вернуть России её прошлое? С Осиным всё понятно: из порядочной семьи с устоявшимися традициями, где девиз «За Веру, Царя и Отечество» — нечто большее, нежели обычный набор слов и звуков. И, наверняка, монархист, как Василий Парфёнов. А вот что заставило этих двух барышень отправиться на Дон? Липатников сказал, что они сёстры милосердия. Маша и… Катя.
Рассматривая тонкий профиль Кати Смородиновой: локон, выпавший из-под беретки, нежную шею, тёплый румянец на молочной щеке, он вдруг почувствовал свою неухоженность — щетина, грязь под ногтями. Руки задрожали. Ему стало неловко, он попытался как-то прикрыться, но если ногти можно спрятать, сжав пальцы в кулаки, то щетину не денешь никуда.
— Давно воюете, Владимир? — спросил Липатников, подавая Толкачёву кружку с чаем.
— Спасибо… — над кружкой поднимался лёгкий ароматный дымок. — С первых дней.
— Стало быть, и Захария Александровича знали?
— Полковник Мейпариани мой первый командир.
— Хороший был человек.
— Почему был? Господин полковник попал в плен, он не погиб.
— Ну да, разумеется, — поспешно согласился Липатников.
Толкачёв поднёс кружку к губам, сделал глоток, по телу разлилось спокойствие, и спать захотелось сильнее. Он дёрнул головой, подался вперёд и снова стал рассматривать попутчиков.
Будилович уткнулся в окно и делал вид, что присыпанные снегом молчаливые пейзажи донских степей выглядят привлекательно. Осин читал книжицу; глаза осторожно двигались по строчкам, иногда замирали, иногда отворачивались задумчиво в сторону — стихи. Барышни переговаривались тихо между собой. Толкачёв расслышал несколько слов: «хлороформ», «бинты» — говорили о медицине. Черешков слушал их и одобрительно кивал. Маша Петровская заговорила громче, Осин покосился на неё, недовольно поморщился, а Катя… Смородинова — где-то он слышал эту фамилию. Где? Или, вернее, от кого?
В памяти всплыл образ молодого офицера: узкое лицо, прямые губы… Кажется, это было на Юго-Западном фронте, в шестнадцатом, после Брусиловского прорыва… Произошла трагедия, кто-то погиб. Но на войне смерти случаются каждый день, и тот случай растворился в небытие на фоне всех прочих случаев, и только сегодня, год спустя, эта девушка, почти девочка, Катя Смородинова, оживила давно забытый образ. Кем приходится ей тот офицер? Братом? Женихом? Или он вообще не имеет к ней отношения?
— Владимир, просыпайтесь, — голос Липатникова казался далёким, но был слишком настойчивым, чтобы от него отмахнуться.
Толкачёв выпрямился — он всё-таки уснул. На столе горела свеча. Вагон покачивался, свеча вздрагивала, по стенам и потолку прыгали тени. Разговоры стихли, и только от начала вагона доносился занудливый храп.
— Поужинайте, Владимир. — Липатников протягивал ему кусок ржаного хлеба, на котором частым рядом лежало тонко нарезанное сало.
Толкачёв сглотнул.
— Я… Вы на мне разоритесь.
— Не страшно. Через день будем в Новочеркасске, а там что-то да поменяется.
Дай-то бог, кивнул Толкачёв, хотя как там сложится на самом деле, да и сложится ли вообще, предугадать было невозможно. Генерал Алексеев набирал армию, но что она собой представляла и существовала ли в действительности — сказать не мог никто. Только слухи и домыслы.
Пока Толкачёв ел, Липатников заговорил о тех слухах и домыслах, которые его самого подвигли отправиться на юг. Выяснилось, что достоверных сведений у него нет, но, как и у многих других, есть надежда. Во всяком случае, ему очень хотелось верить, что новая русская армия действительно создаётся на Донской земле и что казаки, всегда жертвенно стоявшие на защите России, от своих клятв не откажутся. Он повёл длинную историю о становлении казачества, о его беспримерном подвиге, перемежая свой рассказ яркими восклицаниями о судьбе и правде государства. Всё это выглядело чересчур скабрёзно и отдавало порядком надоевшей за последний год революционной патетикой, но Осин жадно вслушивался в его слова, впитывая их в себя глазами. Доктор Черешков кивал, поддакивал, часто невпопад. Будилович молчал. Вначале он вроде бы внимал Липатникову, но потом снова отвернулся к окну. Зато барышни слушали подполковника с интересом не меньшим, чем Кирилл Осин.
Толкачёв доел хлеб, стряхнул в ладонь крошки и резким движением отправил их в рот. Усмехнулся. Все так хотели перемен, так страстно о них мечтали! Кричали о свободе, о равенстве, долой царя. Даже альков пиитов «Приют комедиантов» не избежал новых настроений и требований. И вот перемены явились: ночной переворот, стрельба, пьяные матросы, революционные солдаты, тела убитых в Фонтанке. Паника, ужас, мы не этого хотели! Люди вдруг разом перестали общаться, выходить на улицу, и только длинные очереди в продовольственные магазины протянулись неровными лентами вдоль присыпанных снегом тротуаров. На лицах и в движениях безнадёжность. А потом новый всплеск агрессии. Юнкера на телефонной станции, в Инженерном замке, во Владимирском училище. Снова стрельба, разрывы, куски тел на мостовой. Обезображенные трупы мальчишек и курсовых офицеров, расстрельные списки в газетах. Петербург захлебнулся кровью собственных детей, — и потянулись вереницы беженцев во все стороны России: в Финляндию, в Прибалтику, в Сибирь, на Дон…
В душе по-прежнему оставались сомнения в правильности выбранного пути: может прежде следовало съездить домой и лишь потом… Но слушая Липатникова, Толкачёв вновь начал убеждать себя, что поступил верно: Дон — и никуда иначе. Если кто и способен оказать сопротивление большевизму, то лишь казаки. Вот она настоящая сила. Ей лишь надо помочь, подтолкнуть, направить — и понимание этой силы наравне с сытостью и теплом успокаивало. Черешков широко зевнул, Осин начал клевать носом, а Будилович и вовсе забрался на верхнюю полку. Толкачёв закрыл глаза; за перегородкой говорили об Учредительном собрании, о генерале Алексееве, об атамане Каледине, о том, стоит ли пускать немцев в срединную Россию, дабы посредством их вмешательства изгнать большевиков.
Толкачёв вздохнул. Вася Парфёнов говорил то же самое — Учредительное собрание, долой большевиков, новая русская армия — и уехал в Новочеркасск вслед за генералом Алексеевым создавать ту самую русскую армию. Бывший конный разведчик, полный Георгиевский кавалер, а ныне неизвестно кто, где… Он долго уговаривал Толкачёва ехать с ним, но вмешалась Ларочка, которая красиво и жарко объясняла, как хорошо будет при большевиках, ибо они сделают всё, чтобы народы России жили счастливо. Толкачёв не верил её объяснениям, хоть и делал вид, что соглашается. Но его согласие не помогло их отношениям, и теперь у Лары новый поклонник, новая квартира на Большом проспекте и личное авто. Толкачёв вспомнил последнюю их встречу, случайную и неприятную: Лара на заднем сиденье автомобиля, модная косынка, ярко-красный бант на плече и человек с жёстким лицом сжимает её руку…
За ночь состав останавливался дважды. Кто-то кричал матом, плакал ребёнок. Толкачёв слышал это из полудрёмы. Стук колёс усыплял, тело покачивалось в такт стуку, от начала вагона по-прежнему доносился храп. Как же он раздражал! Но когда начало светать, Толкачёв почувствовал себя отдохнувшим. Осин и Будилович спали на верхних полках. Осин смешно посапывал, совсем по-мальчишечьи, и облизывал во сне губы. Барышни тоже спали, привалившись головами друг к другу; маленькие, ещё совсем подростки — им вполне хватало одного спального места на двоих. Липатников и Черешков стояли в проходе у окна.
Толкачёв поднялся.
— Алексей Гаврилович, время не скажете?
Липатников достал часы.
— Половина седьмого. Поспали бы ещё, Володя.
— Нет, выспался.
— Это в вас армейский уклад говорит. В шесть часов «зорька» и подъём. Что ж… — Липатников подался вперёд и заговорил шёпотом. — Ночью пришла новость: из Быхова бежал генерал Корнилов. Есть предположение, что направляется он в Новочеркасск.
— Откуда вы узнали?
— На последней станции сообщили. Передали по телеграфу. Говорят, уже два или три дня как, а сообщили только вчера вечером, — Липатников покачал головой. — Надо же… Представляете, Владимир, что это означает?
Это могло означать одно: конфликт. Неудачное выступление Корнилова против Временного правительства в конце августа привело к тому, что именно Алексеев арестовал Лавра Георгиевича и заключил его в Быхов. И пусть Алексеев пытался смягчить реакцию Керенского и загородить собой надуманную вину мятежного генерала, Корнилов этого не понял и не принял, и отношения двух русских военачальников были более чем натянутыми. И не важно, что правительства, отдавшего приказ об аресте, уже месяц как не существовало — сам факт оставался, а Корнилов подобного не забывал. Как-то они теперь встретятся и что-то скажут друг другу.
— Всё образуется, — сказал Черешков не вполне уверенно. — Каледин не позволит им поссориться. Вы же знаете, Алексей Максимович мужчина весьма приветливый, да и генерал Алексеев человек не конфликтный. Уж вдвоём-то они Лавра Георгиевича как-нибудь образумят.
— Ваши бы слова, как говорится…
Поезд начал замедлять ход. Вагон дёрнулся, тормоза зашипели, за окном показались припорошенные снегом мазанки. Медленно проплыло каменное здание вокзала и вывеска с торца под четырёхскатной крышей: «Чертково». Липатников подошёл к Будиловичу, тронул его за плечо.
— Ротмистр, вставайте.
Тот приподнялся на локте, прищурился сонными глазами.
— Чего ещё?
— Поднимайтесь, господин ротмистр. Станция. Ваша очередь за кипяточком.
Со сна Будилович никак не мог понять, чего добивается подполковник. Он потряс головой, на лице отразилось недоумение.
— Давайте я схожу, Алексей Гаврилович, — предложил Толкачёв.
— Наступит ваш черед, и вы сходите, — ответил Липатников. — А ныне очередь господина ротмистра.
Будилович кивнул, как будто понял, наконец, чего от него хотят, спустился вниз, зевнул и потянулся за сапогами. Толкачёв отметил про себя: сапоги кавалерийские, гвардейские, с высокими голенищами и козырьком, не очень-то они вяжутся с синей купецкой поддёвкой.
Липатников вылил в кружку остатки воды и протянул пустой чайник ротмистру. Тот схватил его и ушёл. Проснулись барышни, с верхней полки над ними свесил голову Осин. Вагон просыпался, по проходу в обе стороны засновали пассажиры.
Липатников выглянул в окно, осмотрелся и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: