— Помните Нахичевань, когда в снег закапались и лежали, мёрзли? Я о такой гимнастёрке мечтал. А если ещё валенки к ней, — нам все спасибо скажут.
Некрашевич сощурился недоверчиво, взял гимнастёрку, примерил к себе.
— Думаете? Ладно, может вы и правы. Посмотрим.
Он свернул гимнастёрку и сунул её в вещевой мешок.
— А нам чего делать? — подал голос фельдфебель. — С собою потащите али как?
— Да на кой вы нужны? Тюки на вокзал перевезем, и ступайте куда хотите.
— Получается, кончилась служба? Замирились что ли с германцем?
— Получается, замирились.
В казарму вбежал Аверин, остановился на пороге и ткнул пальцем в сторону окна.
— Господа, там…
— Что опять?
— Кашин убился.
Люди бросились к выходу, как будто Аверин сообщил, что приехала столичная знаменитость, и всем не терпелось посмотреть на неё. В проходе возникла сутолока, упал и покатился по полу пустой чугунок. Солдаты и офицеры вперемешку протискивались в узкие двери, толкали друг друга, совершенно позабыв о субординации. Толкачёв сжал зубы, чувствуя, как трясётся подбородок. Куда они так торопятся, кого спешат увидеть на самом деле? Мёртвого прапорщика? Но мёртвые прапорщики ничем не отличаются от прочих мёртвых: капитанов, полковников, мальчишек-кадет, пьяных унтеров. Всего лишь ещё одно бездушное тело, каковых за годы войны каждый должен был насмотреться безмерно. И эта смерть ничем не отличается от прочих. Ну разве что местоположением произошедшей трагедии. Всё остальное в рамках шаблона. Так куда торопиться… Толкачёв дождался, когда казарма опустеет, взял винтовку и вышел на улицу.
Кашин лежал возле крыльца скрючившись и прижимая руки к животу. Меж раскрытых ладоней торчала втулка штыка, кончик выходил на спине под лопаткой. Не самый лёгкий способ ухода из жизни. Как же надо хотеть умереть, чтоб нанести себе такую рану? Некрашевич стоял перед телом склонившись, щупал пульс и плевался истерично:
— Твою ж мать!.. Твою ж мать!..
Рыжий фельдфебель, выглянув из-за плеча Аверина, перекрестился. Толкачёв поймал его взгляд, кривой, как и прежде улыбка. От него коробило. Толкачёв почувствовал, как слабостью подвело колени. Он шагнул назад и крепче ухватился за винтовку. Скольким ещё прапорщикам и скольким унтерам придётся умереть, чтобы вернуть мир в такие взгляды?
18
Новочеркасск, улица Барочная, декабрь 1917 года
Везти обмундирование в Новочеркасск остереглись, казаки отбирали всё, что с боем и кровью добывали в рейдах, поэтому груз сдали роте Киевской школы прапорщиков полковника Мастыко на станции в Безсергеновке. Рота несла службу по охране железнодорожной ветки Таганрог — Ростов-на-Дону, недостатка в боеприпасах не испытывала и могла отвадить от переделанной под склад теплушки любых охотников поживиться за чужой счёт. Освободившись от ответственности, Некрашевич вздохнул с облегчением.
Возвращались пассажирским поездом. В переполненном вагоне Толкачёв прислушался к разговорам. Люди по обыкновению ругали власти, возмущались ценами. Старик-армянин, положив ладони на колени, сетовал сначала на соседей, а потом вдруг схватил Аверина за подол шинели и зашептал что-то быстро на армянском. Аверин с трудом вырвался из его цепких рук. На соседней скамье яроголосая казачка пичкала чумазого отпрыска мамалыгой, тот отплёвывался, кривил губы, а она страшила его за непослушание неведомым поначугой. Люди продолжали жить своей маленькой жизнью и совсем не думали о том, что происходит за её пределами. Война внутри страны никому из них не была интересна.
В Ростове поезд остановился, паровоз отцепили и угнали неведомо куда. Проходивший вдоль состава кондуктор обнадёжил пассажиров тем, что всё хорошо и скоро поедем дальше. Но прошёл час, следующий, а поезд по-прежнему стоял. Стемнело. Некрашевич предложил идти на вокзал, искать коменданта. Сидеть в простуженном не отапливаемом вагоне, слушать кашель и лопотания навязчивого армянина становилось тоскливо.
Коменданта нашли в пассажирском зале третьего класса, в небольшом закутке рядом с буфетом. От зала его отделяла полотняная ширма, и здесь было так же холодно, как и на улице. Комендант, пожилой капитан со знаком ордена Святого Станислава на мундире, любезно предложил чаю, но на вопрос о паровозе, развёл руками: не в моей власти. Некрашевич начал настаивать на том, что он выполняет важное государственное задание и ему необходимо срочно вернуться в Новочеркасск. В ответ комендант покачал головой и сказал, что сейчас все выполняют важные государственные задания, но паровозов всё равно не хватает, ломаются, в железнодорожных депо саботаж, а на станции скопились эшелоны пятой Кубанской казачьей дивизии, следующей из Финляндии в Екатеринодар. Казаки злые, хотят домой, грозят оружием, сил противостоять им нет. Приходится снимать паровозы с пассажирских поездов и передавать кубанцам. Когда движение нормализуется неизвестно, но не раньше, чем через два-три дня.
На лице коменданта отражалось раздражение. За время разговора в закуток несколько раз прорывались недовольные пассажиры, грозили жалобами, насылали проклятья, но комендант держал раздражение внутри и на все угрозы отвечал любезной улыбкой. В конце разговора он сообщил, что подразделения Добровольческой армии переводятся в Ростов, и необходимости возвращаться в Новочеркасск нет. Там оставались только службы тыла и отряд есаула Чернецова.
— Выходит, приехали, — потирая подбородок, сказал Некрашевич.
— Обратитесь в штаб генерала Деникина, это в особняке Парамонова на Пушкинской улице, — подсказал комендант. — Деникин назначен командующим по ростовскому участку обороны, все добровольческие силы теперь находятся под его началом.
Некрашевич повернулся к Толкачёву.
— Что скажете?
— Оставайтесь. Ехать вам дальше нет смысла.
— А вы?
— Поеду. Следствие по моему делу не завершено, я обязан вернуться на Барочную.
— Это да, — согласился Некрашевич. — Это правильно… Знаете, Толкачёв, мы говорили об этом между собой… ну, сами понимаете о чём. В общем, никто вас не винит в случившемся. Вздор какой-то. Вы, главное, не отчаивайтесь, — и протянул руку на прощание.
Комендант, продолжая хранить любезность, предложил Толкачёву посадить его на один из кубанских эшелонов.
— Хорошо, что у вас нет погон, — сказал он. — Казаки в этой шинели примут вас за простого матроса. Утром будете в Новочеркасске.
Так и случилось. Кубанцы ничего против отставшего от своих матросика не имели. Посадили у печки, дали поесть. Толкачёв отметил, что при всей кажущейся приветливости казаки были нашпигованы злостью. Злость эта чаще всего прорывалась в движениях — резких, как удар шашки. Комендант не зря старался избавиться от них, ибо разозлённые и вооружённые казаки могли наломать не только дров, но и поднять на штыки весь Ростов.
На подъезде к Новочеркасску эшелон остановился, и пока паровоз перегоняли на батайскую ветку, Толкачёв распрощался с кубанцами и через пути вышел к привокзальной площади. Столица Дона менялась. Она уже не походила на тот мерный и мирный город, каковым предстала перед Толкачёвым месяц назад. На площади, на прилегающих улицах всё больше становилось людей с дорожными сумками и озабоченными лицами. Офицеры в погонах, без погон, в шинелях, в штатском. Солдаты хмурые, заросшие. Казаки с завязанными на кавказский манер башлыками. Мужчины, женщины, дети. Возле гостиниц толпы ночлежников в поисках места, на тротуарах и дальше вверх по Крещенскому спуску длинные ряды стихийного рынка. Торговали чем могли: старой мебелью, картинами, подержанной обувью, собачьими поводками, граммофонными пластинками. Тут же из под полы, с короткой оглядкой на казачий патруль, предлагали самогон и кокаин в серых аптечных коробочках.
Толкачёв равнодушно проходил мимо всего этого блошиного разнообразия, и только возле развала с книгами задержался. Среди потёртых корешков лубочных изданий выделялись твёрдые переплёты ярких приложений к журналу «Нева». Шестнадцать одинаковых, одноцветных томов. Толкачёв взял один, раскрыл. На титульном листе было отпечатано: «Полное собрание сочинений Ант. П. Чехова. Том одиннадцатый». Продавец, сухонький старичок похожий на отставного чиновника, увидев заинтересованность Толкачева, подался вперёд.
— Хороший выбор, молодой человек. Очень хороший. Обратите внимание, это самое что ни на есть петербуржское издание Адольфа Фёдоровича Маркса аж за тысяча девятьсот третий год. Вот и знак его имеется. Видите? Берите, не ошибётесь. И совсем не дорого.
Толкачёв пролистал несколько страниц, вернулся к содержанию.
— Сколько просите?
— О, по нынешним временам, если пять рубликов дадите за книжицу, будет совсем-совсем дёшево. А возьмёте полное собрание, так можно и скидочку-с предоставить.
Старичок подобрался. В жёлтых глазах его светилась надежда, пальцы бесконечно теребили лацкан пальто. Он явно страшился, что Толкачёв передумает что-либо покупать и пойдёт себе дальше, а он останется у этого лотка, и снова будет всматриваться в лица проходящих мимо людей и вздрагивать в пустом уповании, если кто-то вдруг склонится над корешками. Сейчас он не походил даже на чиновника: жалкий, замёрзший, в ботиночках на тонкой подошве.
Что-то дрогнуло в душе, хотя к жалостливым людям Толкачёв никогда себя не относил. Но всё же он расстегнул верхний крючок шинели, сунул руку в грудной карман и нащупал завёрнутый в тряпицу орден. Нет, только не это, орден за книгу слишком много, но где-то была мелочь, оставшаяся от тех денег, которые выдали ему при поступлении в Организацию в качестве подъёмных. Он вытащил их, три рубля ассигнациями и мелочь. Мало.
— Возьмите, — Толкачёв положил деньги на лоток. — Это не за книгу. Это… Назовём это благотворительностью.
Старичок отпрянул.
— Нет-нет, что вы! Вы не так меня поняли. Я не прошу помощи, но всего лишь пытаюсь жить дальше. Понимаете? Приспособиться. Я не могу…
Глаза его повлажнели, а линия рта страдальчески изогнулась; он действительно не мог. Тогда Толкачёв развязал вещмешок, вынул четвертинку ржаного хлеба и бумажный кулёчек с сахаром и положил рядом с деньгами.
— А так? Но книгу я уже заберу.
— Конечно, — закивал старичок, — конечно, забирайте. Очень рад. Очень рад.
Толкачёв сошёл с тротуара, раскрыл книгу на ходу. С первой страницы смотрел на него Чехов. Умный спокойный взгляд сквозь пенсне, настолько знакомый и привычный, что уже давно стал родным. Сестра как-то обмолвилась, что такой взгляд не может принадлежать одному человеку, но исключительно всей России, а он в ответ на её слова рассмеялся и тут же получил лёгкий подзатыльник от отца. Тот был большим поклонником творчества Антона Павловича и любая непочтительность в его адрес, пусть даже косвенная, вызывал у него отрицание. В тот день, уже будучи кадетом Нижегородского графа Аракчеева кадетского корпуса, Толкачёв впервые открыл книгу с рассказами Чехова…
— Куды прёшь? Прочь! Прочь!
От Николаевской площади к вокзалу спускались гружёные сани. Кучер орал матом и размахивал кнутом, сгоняя с дороги пешеходов. Толкачёв посторонился, сани пронеслись в полушаге от него; он почувствовал запах лошадиного пота, и подумал, как нелепо было бы погибнуть под конскими копытами. Вот бы Лара смеялась, узнав об этом.
Возле штаба на Барочной всё так же стоял часовой. Но теперь это был не офицер, а мальчишка в двубортной студенческой шинели с карабином у ноги и подсумком на поясе. На левом рукаве вместо гимназического шеврона был нашит угол цветов российского триколора. Точно такой угол был на шинели у Некрашевича. Штабс-капитан сказал, что отныне этот шеврон является отличительным знаком для Добровольческой армии юга России, и его положено носить каждому добровольцу.
Штаб выглядел нежилым. Уже не было бесконечных дымков из самодельных жестяных труб, да и сами трубы не торчали из форточек. И верёвки с развешенным бельём исчезли, и люди не толпились у крыльца; снег на ступенях оставался лежать непримятым, и только одна узенькая тропинка сиротливо вела от тротуара к дверям. Когда Толкачёв подошёл к крыльцу, мальчишка насупился, и это выглядело настолько смешно, что удержаться от улыбки было невозможно.
— Стой! — придавая голосу взрослой хрипотцы, воскликнул он.
Толкачёв послушно остановился.
— Часовой, потрудитесь вызвать дежурного или кого-то из офицеров.
— Не велено!
— Почему не велено?
Мальчишка вдохнул и замер. Растерялся. Было похоже, что его даже не проинструктировали о необходимых действиях, когда ставили на пост. Сообщили вскользь, чтоб не пускал никого, и теперь он не знал, что делать дальше. Если таких необученных юнцов ставят на часы у штаба, стало быть, и впрямь в городе никого не осталось.
— Мне необходимо встретиться с ротмистром Шапроном дю Ларре либо с полковником Звягиным.
— С полковником Звягиным? — ожил мальчишка, услышав знакомую фамилию. Вся его строгость вмиг улетучилась, раскрывая сущность сегодняшнего гимназиста. — Это можно. Подождите пожалуйста, я сейчас позвоню из вестибюля.
Ждать пришлось долго. Толкачёв прошёлся несколько раз вдоль здания от угла к углу, вглядываясь попеременно в окна квартиры Домны Ивановны. Окна прикрывали плотные шторы, хотя в это время Домна Ивановна обычно распахивала их, пуская в комнаты дневной свет. И за заборчиком, где он когда-то прогуливался с книгой под мышкой, тоже никого, как будто обезлюдел не только штаб, но и все дома напротив.
— А, так это вы, Толкачёв. А мне часовой докладывает, дескать, моряк…
На улицу вышел Звягин. Он лениво спустился на тротуар, чистый, в хорошо подогнанном мундире со знаками Генерального штаба. На лице и в голосе та же лень, что и в движениях. Толкачёв невольно сравнил его с вышедшим на охоту котом.
— Что вы хотели, штабс-капитан?
— Доложить о своём возвращении.
— О возвращении? Вот как? А кто вообще вам позволил уезжать? За один только этот проступок я имею право посадить вас в подвал. Там, кстати, уже подобралась интересная компания из большевичков и уголовников. Вот будет весело. Даже не представляю, кто быстрее вынесет вам приговор: я или они.
— Идите к чёрту! — раздался голос за его спиной.
Звягин оглянулся. На крыльце стоял Марков. Выскочившие вслед за генералом офицеры штаба едва сдерживали улыбки.
— Ваше превосходительство? Э-э-э… Как вас понимать?
— А так и понимать. Ступайте, куда велено.
Звягин покраснел, глаза его забегали. Он козырнул и быстрым шагом, двинулся к крыльцу. Проходя мимо Маркова, он снова козырнул и юркнул в дверь.
Марков стоял, выставив вперёд правую ногу. Рыжая войлочная куртка была распахнута, а высокая белая папаха чуть сдвинута на левую сторону. Длинные усы подрагивали, прикрывая улыбку, которые совершенно не пытались прятать стоявшие позади него офицеры.
— Все обвинения с вас сняты, штабс-капитан, — сказал Марков. — Военно-полевая комиссия при штабе генерала Корнилова рассмотрев все выдвинутые против вас обвинения признала их несостоятельными.
Толкачёв переступил с ноги на ногу. Это прозвучало неожиданно. Ни о какой комиссии он не слышал, но не будет же генерал говорить неправду.
— Могу я вернуться к прежним обязанностям?
— Не можете. Отныне и до особого распоряжения будете при мне офицером связи. Всё ясно?
— Так точно, ваше превосходительство.
— То-то же. Завтра с утра вам надлежит быть в моей приёмной. И да, — Марков ткнул в него пальцем. — Достаньте, наконец-то, себе погоны. А то ходите как великовозрастный юнкер. Срам. Да ещё в этой чёрной шинели.
Толкачёв хотел парировать, сказав, что генерал сам не имеет погон, да и белую папаху вряд ли можно назвать генеральским атрибутом, но промолчал, ибо упомянутая комиссия с той же лёгкостью могла признать его доводы несостоятельными.
Через несколько минут Толкачёв стоял возле дверей квартиры Домны Ивановны, постучал. Дверь открыл Липатников.
— Володя? Слава Богу!
Из-за его плеча выглядывала Домна Ивановна. На её лице был то ли испуг, то ли радость, в полутьме прихожей сложно было разобрать одолевающие её эмоции. Она склонила голову и повторила вслед за Липатниковым:
— Слава Богу!
Толкачёв расстегнул шинель, снял фуражку.
— А что у вас окна завешены? Я боялся, никого не застану. А идти некуда. Из общежития выселили, нового места не предоставили. Как вы здесь?
— Боязно стало при открытых окнах, — со вздохом поведала Домна Ивановна. — Непонятные люди ходят, заглядывают. А со шторами спокойнее. Пойдёмте в гостиную, Володенька, у нас и чайник поспел.
Это обобщённое «у нас» прозвучало совсем по-домашнему, и Толкачёв с улыбкой подумал, что последние трое суток не прошли для отношений Алексея Гавриловича и Домны Ивановны впустую. Как ему не хватало этих добрых лиц и этой обстановки: кресло, камин, фотографии над комодом.
— Вы, наверное, голодны, Володенька? Ну так я к чаю подам хлеба и сыра. Алексею Гавриловичу вчера паёк выдали, есть чем вас угостить.
Домна Ивановна скрылась в кухню.
— Как съездили? — спросил Липатников.
— Не спрашивайте. Сплошная морока. Взяли зимнего обмундирования комплектов шестьсот, сдали на сохранение киевской роте в Безсергеновке. А иначе казаки всё бы отобрали. До крайности обнаглели.
— Не ругайте казаков, Володя. Это их земля, и всё, что на ней, тоже их. Мы здесь чужие.
— Это русская земля!
— Казак — местник, для него что своя земля, что русская, всё одинаково. Только одна русская для всех, а другая русская для него одного, и мы, повторюсь, на ней чужие. Если бы в ваш Нижний Новгород пришли вооружённые люди и вытащили, скажем, из Строгановской церкви всю утварь, что бы вы сделали?
— Мы не грабим церквей. И вообще, Алексей Гаврилович, с таким подходом мы с большевиками не справимся.
— С божьем помощью да с чистыми помыслами… Но не будем об этом. Не желаете партию в шахматы?
Толкачёв повесил шинель на вешалку.
— От чего же. Только хочу предупредить, что в кадетском корпусе я был лучшим шахматистом.