Серьезно? А разве не излишняя пассивность — корень зла? Именно так учит наша культура. Мы привыкли считать, что активный человек проявляет внимание, а пассивный в каком-то смысле беспомощен.
Неправда, говорит Симона Вейль. Внимание требует не действия, а скорее согласия. Это не пауэрлифтинг, а скорее йога. «Негативное усилие», как это называла Вейль. Подлинное внимание, считала она, сродни ожиданию. Собственно, по ее мнению, это одно и то же: «Самые драгоценные блага не надо искать. Их надо ожидать». Противоположность вниманию — не рассеянность, а нетерпение.
Не ищите решений. Ждите их. Чем больше напрягаешь мозг в поисках «того самого» слова, тем упорнее оно от тебя прячется. Но стоит подождать — и оно придет. Рано или поздно.
Скорость — враг внимания. Из всех безобразий, которые ей доводилось наблюдать на фабрике, величайшим Вейль показалось неуважение к сосредоточенному вниманию работников. Лента конвейера двигалась со скоростью, «несовместимой с любым другим видом внимания, в сознании не оставалось ничего, кроме одержимости этой скоростью».
Мы обращаем внимание лишь на то, что считаем достойным своего внимания. С одной стороны, такое выстраивание умственных приоритетов необходимо, иначе наша жизнь превратится, по словам Уильяма Джеймса, в «цветущий жужжащий беспорядок». Но тут есть свои нюансы. Если расставлять приоритеты слишком быстро и слишком импульсивно — рискуешь упустить из виду бесценные бриллианты.
Подобно тому как порой мы выносим поспешные решения, существует и поспешное внимание. Мы слишком быстро прикипаем вниманием к определенной вещи или мысли. И платим за это тем, что упускаем из виду мгновение красоты или проявление доброты. Именно поэтому, говорит Вейль, так важно как можно дольше поддерживать состояние отсутствия знаний и мыслей. Для этого нужно терпение — во времена Вейль и тем более в наши дни материя редкая.
Вейль уделяла огромное внимание тому, что большинство из нас сочтет ничтожным. К примеру, почерку. В старшей школе, как пишет ее подруга и биограф Симона Петреман, Вейль решила исправить свой «неаккуратный, небрежный почерк, почти каракули»[105]. И она стала работать над этим неустанно, внимательно, невзирая на головные боли и распухшие, ноющие пальцы. И вот каракули постепенно становились «все менее угловатыми, более гладкими, и наконец сформировался ясный, красивый почерк, которым она и писала в последние годы».
Терпение — это добродетель. Как показывают новейшие исследования, оно к тому же полезно. Терпеливые люди счастливее и здоровее, чем нетерпеливые[106]. Они с большей вероятностью действуют рационально, успешнее справляются с трудностями.
Однако в самом понятии терпения мало веселого. Английское
Я по природе не из терпеливых людей. Мой ум довольно корыстолюбив. Ему всегда что-то нужно, лучше всего что-то большое: Большая идея, Большой прорыв, Большой завтрак. Словно алкоголик, о чьем пристрастии никто не подозревает, я могу скрывать от других свое нетерпение. Обычно мне это удается. Но иногда люди видят меня насквозь. Скажем, один голландский мессия, с которым я познакомился в Иерусалиме.
Я работал над материалом об иерусалимском синдроме для NPR. Этот душевный недуг поражает некоторых гостей Святой земли. Прибывают они совершенно нормальными, но вдруг начинают считать себя Илиями, Лазарями и прочими библейскими персонажами. И встречается это чаще, чем может показаться.
Я услышал, что один хостел в Старом городе Иерусалима особенно привлекает людей с иерусалимским синдромом. Поэтому туда я и направился — и разумеется, повстречался там с голландским мессией. Лысеющий человек средних лет, неприметной наружности, он объяснил таким тоном, словно делился прогнозом погоды на завтра, что мессия придет в ближайшее время.
— И это будет голландец, такой же как я, — сказал он.
Вот оно, то, что нужно. Отлично. Именно этот кусочек записи я использую в материале. Я слушал его дальше, делал запись, но мой мозг уже отключился: он свое дело сделал. Почувствовав мое невнимание, голландский мессия внезапно умолк и уставился на меня.
— Ты, — произнес он медленно, обвиняющим тоном, — ты нетерпелив.
У меня пробежал холодок по спине. Он был прав. Для меня он был не человеком, не потенциальным мессией, а фрагментом записи на пленке. Пищей для эго. Эпизодом материала, который, как я рассчитывал, снискает мне похвалу. Я получил от него необходимое, и, как мне представлялось, наша сделка была окончена. Но не для него. Я уверен, он вообще не счел это сделкой. С его точки зрения, у нас происходил разговор, взаимный обмен вниманием, и я «зажал» свою часть.
Любые споры происходят не от недопониманий самих по себе, а из-за «категориальных ошибок». Дело не в том, что стороны по-разному смотрят на один и тот же вопрос. Они смотрят на два разных вопроса. Один человек укажет на то, что неоптимальная загрузка посудомоечной машины не позволяет ей работать на полную мощность, а второй обнаружит в этом претензию к своему важнейшему навыку, а значит — покушение на свою мужественность. Вот так начинаются войны и истерические припадки.
Слова голландского мессии больно задели меня, ведь до того я гордился своей внимательностью. Острый глаз, бдительный слух — я всегда высматривал и выискивал интересного персонажа, любопытную запись, особый звук из окружающего фона, которые добавят моему сюжету колорита. Я был сосредоточен. Но не внимателен. Я знал, что ищу, еще до того, как находил. Меня поглощали собственные желания. А это всегда опасно.
Вейль предупреждала об опасности этого корыстолюбивого нетерпения, которому я поддался в Иерусалиме. И еще кое-чего — нетерпения интеллектуального, порождаемого неуверенностью. Оно подталкивает хвататься за идеи — даже за плохие, — как утопающий будет хвататься даже за лезвие протянутого ему меча. Все наши ошибки, говорит Вейль, «получаются от того, что мы поспешно устремляем свою мысль на что-то и она, будучи таким образом преждевременно наполненной, более уже не свободна для истины».
Подобное можно наблюдать у людей, рвущихся объять некую Большую идею, которая, как они надеются, превратит их из обычных мыслителей во властителей умов. Им интереснее эффектно преподнести Большую идею, чем глубоко продумать ее. И вот они выпускают ее в мир, когда она еще не дозрела.
Такие амбициозные властители умов сторонятся тяжелого труда, которого требует внимание. Внимание трудно не в том смысле, в каком трудно дзюдо или стрельба из лука. Трудность внимания сродни трудности медитации или, скажем, родительских обязанностей. Трудности ожидания поезда. Внимание — это не навык, который можно приобрести, типа вязания или фехтования. Это состояние ума, это способ мыслить. Мы не столько учимся вниманию, сколько ориентируем себя в его сторону. И такой сдвиг возможен, лишь если остановиться, как Сократ, и отступить на шаг от собственного разума. Вейль называет это
Мне больше нравится термин Айрис Мёрдок —
Любое невнимание связано с эгоизмом. Мы решаем, что происходящее у нас в голове важнее, интереснее всей прочей Вселенной. Поэтому-то нарциссы так невнимательны. Их внимание запечатано, недвижно. Внимание — наша живительная кровь, она должна двигаться по венам. Накапливать внимание — значит убивать его.
Порой в конце многое становится яснее, чем в начале. Думаю, с Симоной Вейль было именно так. Последние месяцы ее жизни похожи на фильм в быстрой перемотке. Именно в это время она достигла невероятной, героической плодовитости как писатель, проявляла и принимала доброту, пережила крах — и подошла к неизбежному, неоднозначному концу. Все это происходило в Англии в разгар Второй мировой войны. Меня невероятно захватывает жизнь Вейль в обожаемом ею Лондоне, люди, с которыми она встречалась, и огромный знак вопроса, нависший над ее смертью.
Жизнь Симоны Вейль измерялась не кофейными ложечками{9}, а билетами на поезд. Летом 1940 года они с родителями сели на последний поезд из Парижа, гитлеровские войска наступали им на пятки. Некоторое время она преподавала философию железнодорожным рабочим. Самые плодотворные свои годы она провела в Лондоне. Там, катаясь по подземке, она размышляла и читала.
Здесь же нахожусь теперь и я. На Центральной линии Лондонского метрополитена — заключительном отрезке моего путешествия, начавшегося с вокзала Сент-Панкрас. В кармане у меня старая карта метро 1931 года. Воплощение простоты. Много внимания ей уделил Гарри Бек — техник узла связи лондонской подземки. Бек знал, что прежняя карта нехороша. На ней линии метро были наложены на карту городских улиц, что путало людей, а кроме того, расстояния между станциями были даны с соблюдением масштаба. Это путало людей еще сильнее. Им было неважно, как далеко друг от друга находятся станции и какие улицы проложены у них над головой. Они хотели знать, как попасть с одной станции на другую и где пересаживаться. Вместо этого они оказывались в когнитивной ловушке, о которой предупреждал еще Шерлок Холмс: «Важные улики были погребены под кучей второстепенных».
В свободное время Бек нарисовал новую карту, созданную по модели электросхемы. Теперь реальность выглядела гораздо проще и понятнее, чем на самом деле. Станции располагались на одинаковом расстоянии друг от друга, линии пересекались под одинаковыми углами — 45 или 90 градусов. Карта Бека покорила лондонцев и по сей день практически не менялась. У Бека получилось — потому что он был внимателен. Он мыслил не просто как инженер, а как пассажир.
На каждой станции кто-то выходит из вагона, кто-то входит. Снова выходит и снова входит. «Соблюдайте осторожность при посадке в вагон» — эта фраза звучит здесь с бодрым английским акцентом. Поездка в лондонском метро — прекрасная возможность поупражняться во внимании. Перед глазами мелькает бесконечная череда людей — туристы с широко распахнутыми глазами, банкиры — с прищуренными, безглазые попрошайки.
Воздух наполнен обрывками разных языков: французский герундий, итальянское причастие, американское восклицание. Кажется, столь многое спорит за ваше внимание, но это не так. Это не соревнование — скорее единый порыв.
Я управляю своим вниманием, словно прожектором. Сейчас я направляю его на женщину, сидящую прямо напротив меня. На ней штаны с цветочным узором, лицо выражает упрямую сосредоточенность — она решает кроссворд в газетке, лежащей у нее на коленях. Она ритмично покачивает головой, одновременно орудуя ручкой, словно дирижерской палочкой или ломтиком картошки фри. Она сосредоточена. Но внимательна ли? Нет, сказала бы Симона Вейль.
Когда поезд прибывает на мою станцию, «Холланд-Парк», я, соблюдя осторожность при выходе из вагона, направляюсь к выходу на улицу. Я не иду — скорее плыву. Меня несет толпа. Я пытаюсь быть внимательным, но скорость моего передвижения мешает этому. Скорость — враг внимания. Выйдя со станции, я моргаю от внезапного солнечного света и пытаюсь прийти в себя.
Переход от подземной к земной жизни всегда дается непросто. Каждый раз ты на мгновение теряешься, не зная, где ты и вообще кто ты: респектабельный обитатель земли или странное существо из подземки? Незнакомцы смотрят на тебя (ну или так кажется), оценивают, не вполне уверенные, здесь ли твое место, наверху.
Чтобы продемонстрировать свою уместность на поверхности, я иду. Куда именно — не знаю, но главное — двигаться вперед. Вокруг меня типичный лондонский уютный райончик, недалеко от Ноттинг-Хилла. Я прохожу мимо кафе, где можно просидеть целый день с одной чашечкой кофе, прелестно обставленных книжных магазинов — самим фактом своего существования они упорно отрицают законы экономики. Вот пакистанец торгует цветами.
Повернув на Портленд-роуд, я прохожу еще несколько метров, и вот он, дом № 31. Дверь выкрашена свежей белой краской. Иначе ее было бы не отличить от дверей всех остальных домов в этом районе. Никаких надписей. Никакой мемориальной таблички. Среди кураторов исторических достопримечательностей Лондона любителей Симоны Вейль, очевидно, нет. Не то чтобы я был этим удивлен: она, «философ крайностей и парадоксов»[108], по словам одного ее биографа, славы не ждала и не хотела.
Вейль жила на втором этаже, где снимала жилье у некой миссис Фрэнсис, вдовы-учительницы с двумя ребятишками. Вейль привязалась к мальчикам. Младшему, Джону, помогала с уроками. Он вечно вертелся у входной двери, ожидая «мисс Симону».
Вейль любила свою маленькую комнату, откуда днем были видны ветви деревьев, а ночью — звезды. Она любила и Лондон, любила веселых и добрых англичан. «Они особенно добры, — писала она родителям, бежавшим в Нью-Йорк. — Нервы у всех напряжены, но они держат себя в руках — из самоуважения и подлинного благородства… Я нежно люблю этот город и все его раны». Раненая душа в раненом городе, думаю я, глядя, как молодая парочка звонит в дверь, соседнюю с 31-й. У них при себе бутылочка вина.
Днем Вейль работала на движение «Свободная Франция» — разношерстную компанию французских беженцев, мечтающих освободить родину от нацистов. За Вейль закрепилась репутация неустанной труженицы — и завзятой мечтательницы. «Она бурлила идеями»[109], — вспоминает ее подруга Симона Петреман. Среди этих идей были столь сумасбродные, как, например, парашютно-десантная высадка на территории оккупированной Франции и создание медсестринского батальона («состоящего из женщин, наделенных нежностью и холодной решимостью»). Она подробно продумала свой план, даже купила парашютный шлем и летную инструкцию. Ее энтузиазм разделяли не все. «Да она не в себе!» — воскликнул Шарль де Голль, ознакомившись с одним из ее планов (ни один из них не был одобрен).
Когда Симона не мечтала, она снова и снова писала. Всего за четыре месяца она создала 800-страничную рукопись плюс множество писем. Она редко спала больше трех часов за ночь. Часто работала до рассвета. Такой ритм не мог не сказаться на ее здоровье, и без того хрупком. Она все меньше ела, все больше кашляла. Усиливались головные боли. Она боялась, что сходит с ума.
15 апреля 1943 года Вейль не пришла на работу. Ее подруга, испугавшись, помчалась на Портленд-роуд, 31. Вейль лежала на полу без сознания. Ее срочно переправили в госпиталь Мидлсекс, где врачи определили у нее туберкулез.
Крайне слабая, едва способная поднять ложку, Вейль продолжала читать и писать. Врачи умоляли ее сбавить обороты, но тщетно. «Ее почерк, даже в последних письмах, на изумление тверд — свидетельство невероятной работы воли»[110], — пишет Петреман.
Симоне Вейль не нравился тоскливый вид из окна больничной палаты. Он приводил ее в уныние. Врачи согласились, что сельский воздух пойдет ей на пользу, и в августе 1943-го ее перевели в санаторий в идиллическом городке Эшфорд. Она лично следила за упаковкой ее самых ценных книг — Платона, Иоанна Креста, Бхагавадгиты.
В санатории она оставалась в здравом уме — ее серьезные глаза были как всегда ясны и смотрели испытующе. Но физическое здоровье все ухудшалось — в том числе, конечно, и потому, что она отказывалась съесть хоть что-то существенное. Родителям она о своей болезни не рассказывала — не знаю, из лукавства или из сочувствия. Последнее письмо к ним заканчивается беззаботным «Au revoir, дорогие. Ужасно, ужасно вас люблю». Вечером 24 августа, вскоре после визита коллеги, она впала в кому. Через пять часов Симоны Вейль не стало. Ей было 34 года.
Причину смерти лечащий врач определил как «остановка сердца из-за дистрофии по причине недоедания». Это попало в местные газеты. «Профессор-француженка заморила себя голодом», — гласил один заголовок. «Смерть от голода» — другой. По сей день нет единого мнения относительно причин смерти. Кто-то говорит, что Вейль покончила с собой, другие оспаривают это.
На ее похоронах было семь человек — в основном друзья и коллеги по «Свободной Франции». Священник, который должен был вести траурную церемонию, не явился. Он опоздал на поезд — такую невнимательность великодушная Симона Вейль наверняка простила бы.
Семиминутное путешествие из Уая в Эшфорд началось и сразу закончилось. Мне сложно рассказать, что я видел, слышал или думал в это время. Моему вниманию требуется больше семи минут, чтобы набрать обороты. И прежде чем я это осознаю, мы прибываем в Эшфорд. Выйдя со станции, я прохожу несколько кварталов и попадаю на Хай-стрит. Это приятная пешеходная улочка с кафе и магазинами секонд-хенд.
Двигаясь дальше и наслаждаясь редкими минутами солнца, я замечаю человека, который уделяет огромное внимание чему-то на тротуаре. Приглядевшись, я вижу, что у него в руке щетка — он чешет собаку. Какая прелесть, думаю я. Приглядевшись еще немного — еще внимательнее, — я понимаю, что собака не настоящая. Она песочная. Собака сделана из песка. Он настолько ювелирно оформил изгиб хвоста, складки над мордочкой и вокруг шеи, что я принял его скульптуру за живого пса.
— Сколько же у вас на это ушло времени? — спрашиваю я.
Что за тупой вопрос, подумал я позже. Внимание не измеряется минутами или часами. (Вейль говорила: лучше пятнадцать минут чистого внимания, чем восемь часов внимания ленивого, разбавленного.) Я мог спросить у этого человека что-нибудь поинтереснее. Как он смог отключиться от всего происходящего и сосредоточиться на собаке из песка? Что помогало не сдаваться, когда ветром разрушало одну из лап или оседающий песок оставлял собаку без уха? Но об этом я не спросил. Проще поинтересоваться количеством внимания, чем его качеством. Мы норовим измерить то, что проще измерить, а не то, что важнее.
Я иду по Кентербери-роуд, несмотря на звучное имя, это обычная проезжая улица. Мимо несутся грузовые машины. На перекрестке стоит указатель: «Бульвар Симоны Вейль». Он снабжен табличкой с унизительно кратким пояснением: «Французская писательница и философ, скончалась в санатории Гросвенор».
Поднявшись на небольшой холм, я попадаю на Байбрукское кладбище. Одновременно со мной пришла какая-то женщина со старушкой-матерью. Они принесли цветы и повесили на ближайшее дерево китайские музыкальные подвески — «ветерки».
— Красота, правда? — говорит дочь.
Не знаю, о чем она — о звоне подвесок, цветах, голубом небе или о том, как можно находить радость в самых неожиданных местах, даже на кладбище, если быть достаточно внимательным. Да и не так важно, о чем она. Имеет значение качество внимания, а не его объект.
Подходит нарядно одетый мужчина, приносит еще цветы. Отец, должно быть. Все они садятся на землю перед могильным камнем и наслаждаются импровизированным пикником.
У них есть своя история, и она, понятно, не из счастливых. Я убеждаюсь в этом позже, когда они уходят, а я приближаюсь к могиле. И лишь тогда замечаю, какой маленький на ней стоит камень и что сделан он в форме плюшевого мишки. Многие физические предметы вызывают сильные чувства, но ничто, абсолютно ничто не способно разорвать сердце в клочья так, как могильный камень в форме мишки. Симону Вейль я нахожу, даже не начав искать. Пробираясь через ограды, поднимаю глаза — и вот она.
За могилой хорошо ухаживают, хотя несколько цветов уже увяли, а ветер опрокинул пластиковый горшочек. Памятник на могиле совсем простой, такой же, как и все вокруг, лишь даты указаны по-французски: 3 Février 1909 — 24 Août 1943.
На земле — фотография Вейль в рамке. Та же, которую я видел раньше. Те же непослушные волосы, неуклюжие очки, умные глаза. И что-то еще — я не замечал этого раньше: легкий изгиб губ, намекающий на улыбку. В чем же причина этой полуулыбки? Интересно знать. Может, фотограф смешно пошутил, а может, Вейль только что узнала, что ее приняли в престижную школу — Эколь Нормаль.
Есть и еще одна версия. Не исключено, что фотограф запечатлел Симону Вейль в момент крайнего внимания, потока, а только в таком состоянии она — а как иначе? — на мгновение забывала мучительные головные боли, братца-гения, надвигающуюся войну — и улыбалась.
Теряем что-то мы внезапно, осознаем потерю — постепенно. Не сразу смиряешься с тем, что ключи от машины, кошелек или чье-то сердце не просто куда-то делись, а пересекли ту невидимую, но окончательную границу, отделяющую принадлежащее нам от уже не принадлежащего. Небытие приводит нас в ужас, и с ним свыкаешься не сразу.
«Потеря» — слово простое, но устрашающее. Наполеон среди слов. Если речь не про вес, то почти наверняка контекст негативный. Мы не просто переживаем потерю. Мы терпим утрату. Если человек погружен во что-то, скажем в работу или отношения, мы говорим — «мы его потеряли». Когда пишется история народа или человеческой жизни, нередко выделяют определенный момент, после которого «все было потеряно».
Потери бывают разные, но мелкими они не бывают. От среднего размера и выше. Ощущения от них тоже разные. Есть болезненные, есть опустошающие, есть просто неприятные. Бывают и потери, которые воспринимаешь как иронию судьбы. Например, если потерял блокнот, в котором писал главу о внимании.
Я любил этот блокнот. До сих пор помню, как впервые положил на него глаз. Это было в маленьком, но дорогом канцелярском магазине в Балтиморе теплым весенним днем. Меня привлек его простой дизайн, сдержанные тона оформления, прочный переплет — такой крепкий и надежный, — а еще мягкая бумага и к тому же три — целых три! — ленточки-ляссе, чтобы закладывать нужную страницу.
На потерю этого блокнота я отреагировал несоразмерно самой потере. Умом я это понимаю, но понимать одним умом — значит не понимать вовсе. Делаю глубокий вдох, задумываюсь над своей реакцией. Откуда она взялась? Мне уже случалось терять вещи, но никогда я так не реагировал. В колледже я как-то потерял целую неделю, и сердце мое не дрогнуло. Почему же этот блокнот разбил мне сердце?
Потому что это был не просто блокнот. Мысли, вверенные бумаге, — это результат работы ума в момент наивысшего внимания. Эти моменты невероятно хрупки, словно собачка из песка на Хай-стрит: потеряешь — не восстановишь. Проще вернуть потерянный бриллиант, чем упущенную мысль. Именно поэтому я должен (должен!) найти блокнот и восстановить пропавшее. Проверенный способ сильнее к чему-то привязаться — потерять это. Когда мои поиски не увенчиваются успехом, не только блокнот начинает казаться мне эстетически совершенным, но и его содержание — литературно безупречным. Ко второму дню поисков я совершенно убежден, что мысли, изложенные на его страницах во время поездки в Англию, отличаются непревзойденной остротой и оригинальностью. К четвертому дню я говорю себе, что это был Самый Ценный Блокнот Всех Времен и Народов. Ценнее Лестерского кодекса Леонардо да Винчи и рукописей Хемингуэя.
Я ищу в местах очевидных (ящики, полки) и менее очевидных (холодильник, ведро для мусора). Ничего. Я удваиваю, утраиваю усилия. Еще раз прохожу уже пройденными маршрутами. Проверяю тот же ящик три, четыре, пять раз.
Мое поведение тревожит собаку и пугает кота — он предусмотрительно прячется подальше. Дочь заявляет, что вся эта история — «самая, самая бесячая в мире».
Меня терзает не только отсутствие блокнота, но и факт его потери, а также то, что подобная невнимательность говорит обо мне. Наверняка ничего хорошего. (Как называют людей, которые вечно все теряют? Лузеры!{10} Что может быть ужаснее?) Мемуаристка Мэри Карр недавно потеряла свой блокнот, но ей хватило редакторского чутья сделать это на яхте, управляемой пылким греком по имени Дионис и его «вольным, пропитанным текилой сердцем»[111]. Мой блокнот потерялся на кухне, пока я раскладывал по местам замороженную пиццу и сухие завтраки. Ни тебе текилы. Ни Диониса. Только сожаления и ненависть к самому себе.
В подобных ситуациях я обращаюсь к Симоне. «Отчаянные времена…»{11} — бормочу я, открывая ее книгу. Ознакомившись с историей болезни, она дает простой диагноз: я на самом деле не хочу найти блокнот. Я хочу им владеть. Меня одолевает желание, а желание несовместимо с вниманием. Желать чего-то — значит чего-то от него хотеть. А это затуманивает взор.
Нам начинает казаться, что проблема — в объекте нашего желания, тогда как она в субъекте. В нашем «я». Может показаться, будто вожделеть что-то — и значит обращать на это внимание, но это иллюзия. Вы поглощены своим желанием обладать объектом, но не самим объектом. Героиновому наркоману не нужен героин. Ему нужно обладать героином, а заодно чувствовать облегчение от того, что он не испытывает нехватки героина. Ему нужна атараксия — свобода от душевных волнений. Я возвращаюсь к Симоне: «Что может быть глупее, чем напрягать мускулы или сжимать челюсти по поводу добродетели, поэзии или решения задачи? Внимание — это что-то совсем другое».
Расслабив мышцы, я переворачиваю страницу.
«Причина всегда в том, что нам хочется быть активными, нам хочется искать».
Это меня озадачивает. И раздражает. Ну естественно, Симона, я хочу искать! Как еще мне найти блокнот, если я не буду его искать?
Вдыхаю, выдыхаю, читаю дальше. Важно, продолжает Вейль, «отступить назад от объекта поиска. Только непрямой путь приведет к цели. Если мы сперва не сделали шаг назад — все бесполезно».
Я делаю шаг назад. Возвращаюсь в подвал, к широкоэкранному телевизору, который манит, словно тонна опиума. Нехорошо. Что-то я слишком далеко отступил. Поддался отрицанию. Замаскированному отчаянию.
Моя проблема, говорит Вейль, в том, что я подчиняю действие результатам. Но в жизни так не бывает. И внимание так не работает. Внимательная жизнь — дело рискованное. Результаты не гарантированы. Мы понятия не имеем, куда приведет нас внимание (и приведет ли куда-то вообще). Чистое внимание, о котором писала Вейль, не подчиняется внешним мотивам типа желания поразить друзей или добиться повышения. Человек, уделяющий полное внимание чему-либо — неважно чему, движется вперед, «даже если его усилия не приносят видимого результата», уверяет Вейль.
Я знаю, она права. Но в нашем мире вес имеют те самые видимые результаты. Чем видимее и результативнее, тем лучше. Возможно ли это — жить как Симона Вейль, вкладываясь в текущий момент, но не заботясь о будущей награде? Смогу ли я вырастить дочь в духе любви и внимания, не беспокоясь о том, станет ли она нейрохирургом или будет работать в баре? Смогу ли я участвовать в писательском конкурсе и не интересоваться победой? Смогу ли «отпустить» свой блокнот?
Стоп, стоп. Попытаюсь мыслить перспективно. Вот я потерял блокнот. Ну и подумаешь. Хемингуэй вон потерял целый сборник рассказов. Точнее, это была жена Хемингуэя, Хэдли Ричардсон. Она потеряла целый сборник рассказов Хемингуэя. Это с ней случилось в 1922 году, по пути из Парижа в Швейцарию на встречу с мужем. Она только-только села в поезд на Лионском вокзале, но до отправления оставалась пара минут, и она решила купить бутылочку минералки. Вернулась в поезд, а чемодана — с рукописью Хемингуэя — уже нет.
Хемингуэй, конечно, славился минимализмом, но это был перебор даже для него. Он впал в депрессию[112]. Но в конце концов пересилил себя — и стал тем, кем стал.
Несколькими годами ранее молодой английский офицер по имени Томас Эдвард Лоуренс делал пересадку в Ридинге — и потерял рукопись своих мемуаров под названием «Семь столпов мудрости». Единственный экземпляр.
Лоуренс пережил арабское восстание 1916 года и Акабское сражение, пересек на верблюде Синайскую пустыню, но потеря рукописи едва его не доконала. В конце концов он взял себя в руки, уединился на неотапливаемом чердаке в Вестминстере — и переписал книгу по памяти.
Читая эти истории о потерянных рукописях, я вспоминаю слова Симоны Вейль: «Самые драгоценные блага не надо искать. Их надо ожидать». Она права. Надо подождать.
Будь эта книга фильмом Стивена Спилберга, именно теперь я чудесным образом обнаружил бы свой блокнот и понял, что он все это время был у меня прямо под носом. Но увы, эта книга — не фильм Спилберга. Я верен истине, а не кассовым сборам. А истина такова, что блокнот я так и не нашел. И мне уже не узнать, какая мудрость в нем таилась (или не таилась). Так тому и быть. Бог с ним.
Это прогресс? Возможно, но это слово Симона Вейль использовала редко. Дело не в прогрессе, не в полученных наградах. Наше дело — ждать.
И я жду. Осмысленно, терпеливее, чем мог когда-либо вообразить. Ожидание и есть наша награда.
8. Сражаться, как Ганди
Едва услышав о «Йога-экспрессе», я тут же решил, что должен на нем проехаться, и приготовился бороться за билет. Поясню: йогу я практикую исключительно в теории. Меня привлек сам «Йога-экспресс», эдакий высокоскоростной путь к просветлению. Кроме того, он направлялся в Ахмадабад — город, где мой философ-герой Махатма Ганди открыл свой первый ашрам на индийской земле и откуда повел свой знаменитый Соляной поход, который стал поворотным моментом борьбы за независимость Индии.
Путешествие на поезде в полторы тысячи километров начинается с брони билета. Покупка билета Индийских железных дорог с самого основания компании в 1853 году связана с необходимостью отстоять адские очереди и преодолеть бюрократический лабиринт. В эпоху цифровых коммуникаций ад перебрался в интернет. У меня уходит битых три часа на создание учетной записи лишь для того, чтобы обнаружить, что билетов на «Йога-экспресс» нет, ни единого. Я занимаю виртуальную очередь и скачиваю приложение для отслеживания своего продвижения. Довольно быстро я поднимаюсь с пятнадцатого на восьмое место, а затем и на первое. Внушает надежду!
Мой друг Кайлаш обращается к турагенту, и тот говорит: «Без проблем!» Один его друг, работающий в ИЖД, тоже говорит: «Без проблем!» Можно сделать вывод, что проблемы будут, и большие. В Индии ничто не является окончательным, пока не кончится. И даже после этого ничто не окончательно. Любое окончание — это начало. Любой финал подразумевает возможность продолжения.
Номер один в очереди — это, конечно, звучит многообещающе. Но мы находимся в Индии — в стране, где изобрели ноль и запросто общаются с бесконечностью[113]. Что вообще такое число? Это майя, иллюзия. Как подмечали древние стоики, если вы тонете — неважно, погрузились ли вы в воду на три метра или всего на несколько сантиметров. Тонете — значит тонете. Стоите в очереди — значит стоите.
— А почему бы тебе не полететь в Ахмадабад самолетом? — спрашивает Кайлаш. — Это быстрее и проще, чем на поезде, и лишь немного дороже.
Он прав. Но лететь я не могу. Ганди же не летал. Ни разу в жизни. Он ездил на поездах, поэтому и я сделаю так же. Ганди твердо верил, что средство важнее конечной цели. Неважно, победили вы или проиграли, — важно, как вы сражались. Неважно, куда вы направляетесь, — важно, каким образом вы туда доберетесь. Не полечу на самолете. Поеду поездом. «Йога-экспрессом».
Пора действовать решительно, думаю я, как в старые времена. И вот я уже в кабинете служащего железнодорожной компании по имени мистер Сингх. Это опрятный лысеющий мужчина, на носу у него очки в тонкой металлической оправе, на лице — кислое выражение. Я торопливо излагаю суть моих затруднений. Не мог бы он мне помочь?
Вопрос риторический. Я знаю, что мистер Сингх может помочь. В Индии объем власти прямо пропорционален размерам кабинета. Мистер Сингх — определенно человек могущественный. В его офисе не меньше трех отдельных зон ожидания; потолок теряется где-то в небесах. Росчерком пера, нажатием клавиши он способен обеспечить мне место в «Йога-экспрессе».
— Дело сложное, — произносит он так, будто мы обсуждаем не билет на поезд, а интегральное исчисление. Какое-то количество мест, поясняет он, отведено для VIP. То есть Очень Важных Персон.
— А также и Очень-Очень Важных Персон, — добавляет он.
Меня так и тянет прибегнуть к насилию, но я сдерживаюсь. Ганди бы этого не одобрил. Насилие вредит самому агрессору так же, как и жертве, говорил он. А самому себе вредить я не хочу. Пока не хочу.
Пытаюсь пустить в ход обаяние. Объясняю, что всю жизнь восхищаюсь Ганди-джи, — я добавляю к фамилии суффикс, выражающий почтение, — и полагаю, что его идеи актуальны и сегодня.
Лицо мистера Сингха выражает еще бо́льшую боль. Я так и вижу, как он взвешивает возможные варианты: что страшнее — разочаровать иностранца, гостя (да еще и с искренним интересом к Ганди-джи) или навлечь на себя гнев члена парламента или еще какой-нибудь важной шишки.
У меня здесь шансов нет.
— Обратитесь в отделение квот для иностранцев на вокзале Нью-Дели, говорит он и уверяет: — Там могут помочь.
Мы оба знаем, что это не так. Я благодарю мистера Сингха за потраченное время и спускаюсь через холл в густую склизкую массу частиц, которая в Нью-Дели считается воздухом. Кончился мой квест по добыче билета на «Йога-экспресс». Хотя индиец бы сказал — начался.
Вместе с моим другом Кайлашем я подхожу к станции метро.
— Воздух свежий сегодня, — говорит он мне.
Правда, в этом городе, одном из самых грязных на планете, свежесть — понятие относительное. Качество воздуха находится в «опасном диапазоне», хотя и чуточку менее опасном, чем вчера.
Проходим мимо двух мужчин, подметающих улицу ротанговыми метлами. В воздух взметаются тучи пыли — будто только этого в Дели и не хватало.
— Надень-ка лучше маску, — говорит Кайлаш.
Я лезу в карман и достаю хлипкую черно-серую матерчатую маску, которая, согласно обещаниям продавца, защитит мои легкие от пыли. Стоила она мне — при пересчете — полтора американских доллара. Я в нее не особо верю.
Ганди прискорбное состояние так называемого воздуха в Индии встревожило бы, но не удивило. Более века назад он уже предупреждал людей об опасностях индустриализации. Будущее Индии, говорил он, в селах, а не в городах. С точки зрения трезвого экономического расчета он был не прав. Города в стране развиваются, а деревни нищают. Зато в деревнях можно дышать.
Мы проходим мимо небольшой группы людей, расположившихся на пледе прямо на тротуаре. Девочка, не старше шести лет, смотрит в книгу. Она боса и вся покрыта глубоко въевшейся грязью. Двое молодых взрослых, указывая в книгу, что-то объясняют ей на хинди.
— Учат, — поясняет Кайлаш. — Эта девочка — нищенка. Она никогда не была в школе, и вот добровольцы становятся ее учителями.
Такую самоотверженность Ганди бы одобрил. Вот она, Индия. Вы уже готовы списать ее со счетов — и вдруг неожиданное проявление доброты возвращает вам веру в эту страну.
Мы входим на станцию делийского метро и будто попадаем в иной мир: все сверкает, все новое и чистое.