После ухода детей Всеволод Васильевич рассказал, что у них на фабрике есть одна сотрудница, живущая на улице Шевченко. В этом же доме во время войны и позже жила ее сестра, у которой после освобождения Завьяловска останавливалось много военных и командированных. Город был разрушен, а у нее тогда сохранились две комнаты, и в одной, как в гостинице, менялись квартиранты…
— Сейчас эта особа в Харькове, но по моей просьбе Наталья Феоктистовна написала ей. Кто знает, может быть, и Михаил тут останавливался… Все-таки какие-то сведения.
«Все-таки какие-то сведения» — у него получилось невольно.
Вчера, после разговора с Софьей Васильевной, он спрашивал о Михаиле Шувалове у одного инженера, давно работающего на строительстве. Но тот не знал такого. Сестре он этого не передал — пусть сходит в отдел кадров сама, убедится. Ей это нужно, за этим она и приехала. Да и узнает поточнее.
Софья же Васильевна поняла слова брата «все-таки какие-то сведения» как убеждение, что все это давно было.
— Да, я тебе то же говорила, — сказала она, отвечая на свою мысль. — Не мог он столько времени молчать… — И вдруг посмотрела на брата прямо, решительно, но с какой-то робкой, невеселой улыбкой. — А знаешь, что-то боязно мне туда идти… Будет что-то новое, чего я не знаю. Новое всегда беспокоит… Вчера как вышла с вокзала, иду и знаю, что вот по этому тротуару и Михаил когда-то ходил…
И, как бы боясь, что брат станет ее жалеть, она повернулась к столу, махнула рукой, словно говоря: «Это я просто так», и с беззаботным видом начала резать тяжелые, прохладные помидоры.
— Если лето тут проживу, то я тебе невесту найду! — сказала она, возвращаясь к легкому, безобидному разговору о женитьбе.
Всеволод Васильевич понял сестру. Он сам не любил печальных, сочувственных слов и охотно поддержал ее желание. Кроме того, для него это была такая тема…
— Это сложно! — повторил он то, что говорил до ухода детей, но уже другим, доверительным тоном. — У меня есть приятель, Сергей Николаевич, тоже холостой. Он так говорит: «Представляешь, просыпаешься утром, открываешь глаза, а она — вот напасть! — уже тут!» Правда, Соня, это «уже» прелестно!
— Глупо все это! — Софья Васильевна, оставив помидоры, наливала брату темно-красный, не просвечивающийся в стакане чай. — Чувствую, что никакого такого Сергея Николаевича нет. Это ты сам так думаешь! И глупо, повторяю!
Он взял подстаканник с чаем за толстую ручку, положил сахару, не спеша размешал — ложечка скрылась в его большой руке.
— Да нет, я ничего не говорю… — помедлив, сказал он. — Есть, конечно, очень милые женщины, достойные всяческого уважения…
— Да что ты говоришь!
— Есть, есть!
— Но ты их еще не встречал? — Софья Васильевна спросила с сочувствием.
— Нет, почему же…
Он вдруг поднялся и стал что-то искать. Большой, плотный, он грузно ходил, посматривая вокруг и похлопывая себя по карманам. Пошел в соседнюю комнату и вернулся оттуда с двумя пакетиками из вощеной бумаги. В пакетиках лежало штук по десять продолговатых горошин драже шоколадного цвета.
— Вот попробуй из каждого пакетика, — сказал он, кладя их перед сестрой на стол, — и установи, какие лучше. Сегодня на партбюро это будем разбирать. Тут дело такое — умный человек с головотяпом борется… А я, ты знаешь, конфеты ел лет тридцать назад, да иногда потом в гостях, по принуждению. А Наталье Феоктистовне — есть у нас такая беспокойная особа — надо точно знать насчет этих пакетиков. Ты понимаешь, она предложила в драже для основы, или, как научно говорят, для «корпуса», закатывать зерна пшеницы, специально ею приготовленные. Дешево и, говорят, вкусно… Это как раз та сотрудница, которая своей сестре написала…
— Это она тебе дала? — спросила Софья Васильевна, вынимая драже из левого пакетика.
— Она. А почему ты улыбаешься?
— Да просто мне теперь понятен твой неожиданный переход с одной темы на другую — с «достойных женщин» на это. — Она кивнула на пакетики. — Значит, что же. Сева, получается: «она уже тут»?
— Вот глупости какие! Ну, как ты находишь? Вкусно?
— Сейчас… Ты пока иди одевайся, уже время.
— Ты зря так понимаешь, — сказал он, присаживаясь на край дивана и поглаживая лацкан на пиджаке. — Это просто очень деловой технолог, энергичный, мы все его уважаем.
— Кого это «его»? О ком ты говоришь?… Ну вот, эти лучше! — сказала Софья Васильевна, показывая на правый пакетик. — А те почему-то горчат…
— Ага… Значит, с пшеницей лучше? Отрадно слышать… Но почему лучше?
Он взял одну коричневую горошину из этого пакетика и положил ее в рот. Осторожно и неохотно катая конфету во рту, он словно не знал, что с ней делать.
— Ну что ты морщишься, будто какую-то гайку сосешь? — Софья Васильевна рассмеялась.
Он покрутил головой и, сжав рот, молча подошел к остывшему чайнику, быстро налил полстакана воды и жадно, двумя большими глотками, запил конфету.
— Уф-ф! Да… — Он снова присел на диван. — Ты говоришь: гайка! Гайка, конечно, лучше, в ней хоть этой противной сладости нет.
— Я вспоминаю, что отец тоже не любил никаких конфет.
— Ну конечно! Как могло быть иначе!
— Да, но у тебя смешно получается! Работаешь на кондитерской фабрике…
— Я имею дело только с техникой, с машинами… Ну ладно, мы заболтались, пора на работу Ты говори поскорее: почему эти лучше? Но обстоятельно, так сказать, научно. Этот вопрос будет на повестке.
Софья Васильевна объяснила как могла, и он даже записал это на листке.
— За авторством я не гонюсь, поэтому можешь сказать, что это твое мнение, — добавила она.
— К чему врать! — Он поправил перед зеркалом галстук. — Скажу, что это мнение одной опытной, заслуженной, награжденной и так далее преподавательницы.
— Если на бюро будет присутствовать и эта Наталья Феоктистовна, то для нее «опытная и заслуженная» будет маловато…
Он обернулся, на лице его было выражение недовольного ожидания.
— Не понимаю…
По этому выражению недовольства Софья Васильевна догадалась, что он отлично понял, что она хотела сказать, и это притворство показалось ей не случайным.
— Скажи лучше: твоя сестра, — добавила она кротко. — Это будет ей спокойнее.
Он вдруг рассмеялся. Молча надел шляпу, положил в карман папиросы, взял портфель и лишь в дверях сказал:
— Имей только, Соня, в виду, что в местных универмагах оренбургских платков и всяких полушалков не держат. Так что сваха рискует остаться без вознаграждения…
После его ухода Софья Васильевна почувствовала: легкое, беззаботное ушло вместе с ним, а сейчас надо ехать, узнавать… Она оделась, позвала детей и на трамвае отправилась в управление строительства.
И вот ответ! Они шли обратно по набережной, и просторный летний полдень, нарядная аллея тополей, белоблестящая от солнца река не замечались. Только Витя был занят своим — нашел какую-то железку с двумя дырочками и все приноравливался посвистеть в нее…
Когда вошли в дом, Софья Васильевна сняла шляпу, пыльник и присела на диван. А как хорошо начался день сегодня! Она вспомнила беспечные разговоры о женитьбе. Вот будто только сейчас веселый, в шляпе набекрень ушел Сева… Глаза остановились на сухарнице с хлебом, забытой на столе. «Впрочем, у Настасьи Тимофеевны тоже получилось не сразу, — вспомнила она свое утешение. — Раз он тут был, значит, есть же люди, кто видел, знал… Сегодня нет — может, завтра…»
Опять посмотрела на сухарницу и теперь увидала там половину булки.
— Лиза! — окликнула она дочь. — Надо сходить за хлебом.
И заботы обступили ее. Софья Васильевна отправилась в магазины, на рынок, потом готовила обед, убирала квартиру. Вечером, когда пришел брат, утренняя неудача отошла еще дальше. Всеволод Васильевич, чтобы ободрить сестру, напустился на отдел кадров.
— Обычные канцелярские штучки! — усмехаясь, сказал он. — Чем копаться в архиве, проще всего сказать «нет»!
Софья Васильевна возражала: искали хорошо, но вот что дальше?
— Да, конечно, надо расспросить людей! — Всеволод Васильевич крупными шагами расхаживал по комнате, и что-то стеклянное позвякивало в буфете. — Еще надо сходить в адресное бюро — может быть, там сохраняют карточки выбывших из города. Может быть, сестра Натальи Феоктистовны что-нибудь такое напишет… Впереди, Сонечка, еще много…
— А где адресное бюро? — быстро спросила Лиза. — Я завтра одна схожу. Я уж докопаюсь!
Дядя Сева вскоре ушел на собрание, Витя привел в дом Глебку, насупленного, неразговорчивого соседского мальчика, и они, захватив какие-то веревки, ушли в сад. Для Вити, который в Москве видел только двор, залитый асфальтом, сад — не где-нибудь, а свой, за дверью — был заманчив, тянул к себе…
В доме стало тихо. Через открытые окна доносились далекие звуки оркестра, играющего в парке культуры. Из-за расстояния или из-за вечернего ветра звуки доходили неровно — то слышнее, то тише, — и оттого мелодия казалась грустной.
Софья Васильевна и Лиза, не зажигая света, сидели рядом на диване. Небо потемнело, низкая и еще не яркая луна, перечеркнутая двумя линиями проводов, стояла в крайнем окне.
Как начался сегодня день, так и продолжался, — говорили о Михаиле Михайловиче. От сегодняшнего, от поисков, перешли к прошлому. И тут воспоминания разошлись: у матери была большая жизнь с ним, у дочери — короткие воспоминания детства.
Они сидели, прислонись к спинке дивана, одинаково вытянув ноги и глядя в одну точку — на крышку сахарницы, блестевшую под лунным светом.
О ком же они вспоминали?
МУЖ И ОТЕЦ. КУРС — НОРД
1
Встречаются в жизни неспокойные, мнительные люди, которые стремятся во все вмешаться, во всем посоветовать, указать. Они, вероятно, уверены, что только они одни знают, как лучше, правильнее поступить. Когда подобные люди руководят учреждением или заводом, они вникают во все, за всех думают, за всех отвечают. По прошествии времени в таком учреждении или заводе образуется свой стиль работы: большое или малое, главное или сущий пустяк требует директорского мнения, распоряжения, инструкции.
Таким был директор завода, где химиком работал Шувалов. Долгое время Михаил Михайлович то потешался над работой Константина Кузьмича, то сердился. А однажды даже выступил на партсобрании. Это было для него событием — он не любил слов, которые могли кого-то обидеть. Но все же решился…
Среднего роста, с белокурыми волосами, зачесанными назад, в светлом костюме, он чинно поднялся на трибуну и в вежливых выражениях, но точно и строго разобрал работу директора и назвал ее опекунской. Нельзя лишать людей инициативы, самостоятельности и ответственности…
После собрания он шел со своей лаборанткой Аней Зайцевой и с препаратором лаборатории дядей Федей. Продолжали говорить о Константине Кузьмиче, вспоминали другие случаи, где показал себя директор-няня. Дядя Федя тоже что-то припомнил, но больше молчал, шел, посмеиваясь в усы, поглядывая на свои резиновые, с короткими голенищами сапоги.
— Михаил Михайлович! — тихо, несмело сказал он, и вдруг в его прищуренных глазах мелькнуло что-то озорное. — А ведь в вас это тоже есть!
— То есть как?
— А так. Приходит азотная кислота — вы сейчас же к бутыли, к пробке: стеклянная или резиновая? А ведь это, — дядя Федя старался говорить ласково, не обидно, — мое дело — смотреть. Или вот бромистая соль или йодистый калий — опять проверка: в темноте или на свету держу? Штангласы после работы притерты или нет — за мною по пятам ходите. А микроскоп, Михаил Михайлович, и совсем не доверяете! Пылинка без вас на него не сядет! До футляра даже не допускаете… А разве я не понимаю, что это не самовар?
Шувалов даже приостановился. Был теплый, но ветреный день. Плащ на Шувалове, зачесанные назад волосы трепало ветром.
— Да разве я потому, что не доверяю? — Насупившись, он маленькой белой рукой пытался застегнуть скользкую пуговицу на плаще.
Степенная, серьезная Аня Зайцева, только что осуждавшая опекунское поведение директора, вдруг громко, заливчато рассмеялась.
— Верно, верно, Михаил Михайлович! — Она кивнула на дядю Федю. — Абсолютно верно! — Стала спиной к ветру и быстро заговорила: — Ну возьмите, например, градуировку на мензурках, на термометрах — ведь дня не проходит, чтобы вы не сказали: «Смотрите на уровне глаз…»
— Ну да, — Шувалов смущенно улыбнулся, придерживая длинные волосы на голове. — Ну, чего мы стали на ветру? Ну да, — повторил он, когда пошли дальше, — иначе показания будут неправильные.
Аня опять засмеялась и всплеснула руками:
— Ну конечно, конечно! Так ведь нас, Михаил Михайлович, этому еще в техникуме учили! Или вот когда мы берем реактивы…
Аня припоминала то и это, и Шувалов не защищался, а только молча и как-то неохотно посмеивался. Да, это было неожиданно для него. Он, конечно, не шел в сравнение с директором, но все же… Будучи вежливым, деликатным человеком, он решил, что его недоверие может обижать людей. Нет, с завтрашнего же дня надо это все прекратить…
Он рассказал дома о разговоре с Зайцевой и дядей Федей, рассказал полуозабоченно, полушутливо: раз он сам понимает, что это нехорошо, значит, легко исправить. Но Софья Васильевна отнеслась к этому серьезно, как всегда относилась к делам мужа.
Они были однолетки, познакомились, еще будучи студентами, но так получилось, что к тому времени, как они поженились, Софья Васильевна уже окончила педагогический институт и преподавала в школе, а Шувалов был еще на последнем курсе химического факультета. Она уже вела дом, а он, студент, только готовился вступить в жизнь. И, может быть, от этого или оттого, что когда-то, после смерти матери, она, пятнадцатилетняя, приглядывала за двумя младшими братьями, у Софьи Васильевны невольно появилось какое-то чувство ответственности за Михаила, которое, как обычно это бывает, выражается в заметном или незаметном присмотре, в советах.
Это время давно прошло, у них было двое детей, у Михаила — большая работа в лаборатории, его любили, ценили на заводе, но для Софьи Васильевны он был как бы на положении младшего.
Она выслушала его рассказ о Зайцевой и дяде Феде и задумалась. Ровной, размеренной походкой, как между партами, она прошлась по комнате.
— Знаешь что, — сказала она, щуря серые красивые глаза, — это у тебя от малодушия, от слабоволия… — И, оживленно радуясь пришедшей правильной мысля, она продолжала: — Почему ты вмешиваешься в чужую работу? Да только потому, что у тебя нет выдержки, нет терпения подождать, когда человек сам это сделает. И сделает хорошо.
— Все это, Сонечка, правильно, но при чем тут малодушие? — Он не понимал, зачем из безобидного в общем случая делать какие-то выводы. — Не в каждую же работу я вмешиваюсь. Ну, в домашнюю, например.
Он хотел перевести разговор на шутку; не только она, а даже маленькая Лиза знала, что в домашних делах он беспомощен — ни шарфа ребенку завязать, ни на стол собрать… Софья Васильевна давно примирилась с этим и, если отлучалась из дому, оставляла в передней подробную инструкцию.
— Это другое дело! — сказала она, не принимая шутку. — Я говорю о работе тебе близкой, о лабораторной… А если о том, как ты вмешиваешься в работу совсем тебе чужую, то, пожалуйста, вот возьми недавние бочки с этим… с алебастром или, помнишь, зимой дверь в театре…
Тут он уж рассердился. Она заметила это по тому, что он перестал улыбаться и в глазах появился какой-то сухой блеск, точно он смотрел на что-то жаркое.
— Слушай, что общего? — негромко, смотря в сторону, спросил он. — Ты соображаешь?
Он припомнил, как это было, и несправедливость ее слов задела его еще больше. Да, он вмешался, но разве от нетерпения или недоверия? Или от этой самой слабой воли? Не надо быть химиком, чтобы знать, что под дождем алебастр схватится, пропадет. Конечно, проще всего пройти мимо: двор чужой, алебастр чужой, а он просто прохожий… Но он нашел кладовщика-растяпу с пустыми, мутными глазами и объяснил ему, что бочки надо перекатить в помещение или закрыть брезентом. Это было сделано, но он недоволен собой — другой бы на его месте распалился, накричал бы на кладовщика. А он перед кладовщиком со своим дурацким характером деликатничал, был как проситель: «Закройте, пожалуйста, будьте любезны!» Что может быть хуже равнодушного труда, всяких там «авось-небось сойдет»! Нет, он мямлил перед этим типом, а должен был требовать…
А дверь! Сама же Софья Васильевна возмущалась, почему почти во всех театрах публику после спектакля выпускают не во все двери, а в одну, да еще с запертой одной створкой… Конечно, можно подождать, протиснуться, когда придет твой черед, и в эту щель и спокойно идти домой. Тут он вел себя значительно лучше — пристукнул кулаком по столу… Да, негромко, но пристукнул. Во всяком случае, толстый администратор с зеленым перстнем на безымянном пальце вскочил и побежал сам открывать вторую дверь.
2
И все же этот разговор с женой имел для него значение.
Он уже меньше вмешивался в работу своих сотрудников, однако это давалось ему с трудом. И, когда через два года его пригласили на станцию водной стерилизации и хлорирования, он все же нет-нет да и звонил в три часа ночи дежурному дозировщику: правильно ли поступает хлор? Ему так и казалось — дозировщик спит и вода идет без хлора. «Нет, если в меру, то это не мнительность, не недоверие, — убеждал он себя, — а правильное дело! Так и нужно относиться к работе».
С этим было, пожалуй, ясно, но в том памятном разговоре с женой было сказано о малодушии. Сказано совершенно не к месту, ни к чему, и он опроверг это по всем пунктам. Но все же возникли другие мысли, над которыми он позже стал раздумывать.