— Можете говорить обо всём. Сам убедился. В конце концов, знает, что бывает за нарушение нашей тайны. А о важном можно и на латыни.
— С Богом, господин Комар.
Епископ поскакал к остальным всадникам, далеко отставшим от них. Лотр повернул голову к женщине.
— Как тебя?..
— Марина Кривиц.
В женских глазах уже не было отчаяния и гнева. Было осуждённое, почти спокойное смирение. Лотр и повернулся только потому, что она, будто поняв, что ничего не сможет сделать, сильнее обняла его плечо.
— Ты не бойся, девочка. Тебе будет хорошо со мной.
— Мне со всеми было хорошо.
— И с ним?
— И с ним. С последним.
— Ну-ну... Не с первым и не с последним.
— Мне опротивело это, ваше преосвященство.
— Ты будешь называть меня преосвященством и дома? — перевёл разговор на другое нунций. — Брось... Что, тебе опротивело богатство, известность, сила? Лучше было бы с вонючим кожемякой-мужем? Ты достаточно легкомысленная девчонка, ты хочешь жить, как и надлежит. Да?
— Да, — улыбнулась она.
Он закинул руку назад и погладил её бедро.
— А теперь улыбайся. Вот скачет капеллан.
Доминиканец осадил возле них оскаленного коня.
Худой, подобранный, с пронзительным умом в серых глазах, он был даже приятен и этими глазами, и змеистой, едва уловимой усмешкой. Хитрая старая лиса. С почтительностью посмотрел на женщину, поняв, что всё решено, поклонился Лотру.
— Вам не неудобно с ней, преосвященство?
— Своё я привык чувствовать телом, а не видеть его на другом коне. Мне приятно, и этого достаточно.
— Вы правы, — согласился доминиканец.
В молчании ехали они дорогой. Монах лишь однажды бросил на кардинала испытующий взгляд, а потом ехал молча, внешне безучастный, понимая, что собеседник скажет, когда захочет сказать.
— Слава Иисусу, — вдруг очень тихо вымолвил Лотр.
— Я не понимаю вас, — с благожелательной спокойной улыбкой удивился капеллан.
— Мечтаете поскорее сбросить рясу?
— И тут смысл сказанного вами тёмен для ушей моих.
— Вы учились в Саламанке? — перешёл на латынь кардинал.
— Доктор гонорис кауза, — тоже по-латыни ответил капеллан.
— Привет от друга.
— Какого?
— Игнатия Лойолы.
— Кого?
— Хватит, вот знак.
И он протянул монаху ладонь, а на ней медальон со змеёю, обвившей подножие креста. Змея лежала в угрожающей позе, защищая крест.
— Внутри тоже всё, что требуется.
— Я не понимаю лишь одного, — продолжал монах.
— Откуда я знаю?
— Да. Откуда вы знаете, если идея братства Иисуса только зародилась в голове...
— Если идея эта — две тысячи человек, способных на всё.
— Вы и это знаете?
— Знаю.
— Такой немногочисленный круг, — огорчился капеллан.
— Этот круг скоро будет самым могущественным орденом на земле. Самым могущественным, ибо самым невидимым.
— Не надо об этом. Папа ещё ничего не знает и не утвердил...
— Он скоро утвердит. Мы позаботились об этом. Кажется, он склонен...
— Боже, такой неожиданный успех.
— Почему неожиданный, — улыбнулся Лотр. — Ожидаемый и заслуженный. Триста лет существуют францисканцы-минориты. Нищенство добывает им людскую любовь, жизнь среди людей — знание их и влияние на них. Но они отличительны хотя бы одеждой. И триста лет существует твой, доминиканский, орден. Он грызёт врагов Бога, как пёс. Начиная от вальденсов и катаров, вы уничтожаете ереси, вы руководите инквизицией, но вы тоже на глазах. Естественно было бы создать братство, которое жило бы среди всех, как минориты, и знало бы людей, как они, но одновременно рвало бы еретиков, как псы господни. Не грубым топором, конечно, — оставим его вашему... гм... нынешнему ордену, — а более тонким оружием. — Покачал медальоном: — Хотя бы вот таким. И этот орден должен быть невидимым и всепроникающим, как смерть, знать всё и вся, даже то, что враг побоялся подумать. Тайный, могущественный, разнообразный по одежде, с магнатом — магнат и с хлопом — хлоп, с вольнодумцем — вольнодумец, с православным — православный, но всегда — отрава самого Бога в теле врага. Невидимое войско в каждой стране, которое ведёт войны, готовит войну убийством сильных и воспитанием малых детей и всем, что создал дьявол и что мы должны сделать оружием в защиту Господа. Зачем брезгать чем-то? А грехи наши — замолят. Если бы вас не было — вас стоило бы выдумать. И счастье, что вы нашлись, а Лойола, такой ещё молодой, понял, что он нужен, и открылся нам.
— Вы льёте бальзам на мою душу, как...
— Я догадываюсь, о каком ещё своём знакомом вы хотите сказать. Бог дал великому Томасу долгий век, семьдесят восемь лет, наверно, для того, чтобы дать ему натешиться пред вечными муками ада, куда он несомненно попал.
— Он?
— Он. Так как он рубил с плеча. Десять тысяч сожжённых, изгнанные из Испании мориски и иудеи. Ремесленники, торговцы, упорные земледельцы и ткачи шелков — где они? И, главное, где их богатства? Они в Африке, заклятые теперь наши враги. Рано или поздно они совершат какую-нибудь такую интригу... А одних денег, которые он израсходовал на дрова для этой иллюминации и костюмы для этой комедии, хватило бы, чтобы сделать из этих людей, или хотя бы из их детей, таких же, как он. Я не против костров, но к ним не надо привыкать, как к ежедневному обеду, сидению на горшке или ежедневной шлюхе в твоей кровати, — это не о тебе, дитя, — ими надо восхищать. Мавры, евреи и еретики тоже люди...
— Что вы говорите?! — не зная, испытывает собеседник или говорит искренне, возмутился монах.
— ...и из них сделать мерзавцев, и последнюю сволочь, и богов, и воинов веры, и убийц, и палачей нисколько не труднее, чем из всех остальных двуногих. Христос был иудеем и — до поры — еретиком, и Павел, и... Лютер, а теперь на них молится большее или меньшее количество людей. Еретики только до того времени еретики, пока они слабы. И каждому такому нельзя позволять сделаться сильным. Вы понимаете меня?
— Кажется, понял. Это мысли Игнатия. Только... гм... заострённые до опасности.
— А я и не говорю, что придумал бы такое сам. Я знаю, на что способна моя голова, и в этом моя сила. Так что?
— Поскольку былая «ересь» Христа, а теперь его «вера» есть наша вера — нам не надобно существование прочих ересей, которые тоже могут сделаться верами и тем ослабить нашу веру и нас. Всё относительно, и нынешние цари — завтра дерьмо, а нынешнее дерьмо — завтра царь.
— Д-да, — улыбнулся Лотр.
— И потому воюй за своё, а особенно против самой страшной ереси, человеческого самомнения и желания думать, воюй против самой страшной ереси, называемой в Италии гуманизмом, так как это повод для вечного беспокойства, так как это единственная ересь, которая не станет верой и догмой, а если станет — нам всем, и довеку, придет конец.
— Ого, — удивился Лотр.
Он смотрел на этого нынешнего доминиканца, а завтрашнего иезуита с ужасом и почти с восторгом. И одновременно с болью чувствовал, что сам он — только переносчик чужих мыслей, что он никогда не сумеет до конца развивать их и делать из них такие далёкие, окончательные выводы, что он — лицо церкви, но никак не сердце, не разум, не оружие её.
— И поэтому, если мы не хотим умереть — с плеча не руби. Ибо у гидры отрастают головы. А отрубив, отравкой примажь, воюй грязью за чистое Божье дело, сплетнями да оговорами — за правду, нашу правду.
А лучше забери детей, их заставь с самого начала думать по-своему, убей ересь гуманизма ещё в колыбели, пускай себе и самой большой ложью. Тогда и мечи не понадобятся. Ибо зачем же своих бить? Это только безумец среди тысяч дураков совершать может.
— Правильно, — вздохнул Лотр. — И поэтому готовься. Можешь костёл доминиканцев уже теперь в мыслях называть иезуитским, а коллегиум при нём — иезуитским коллегиумом. Сo временем сбросишь эту рясу, чтобы не носить никакой. Вы будете сильны, сильнее всех. Магистр ваш будет не магистр, а «серый папа», не умом серый, а незаметностью и всепроницаемостью, так как серое — повсюду. Готовь детей... Сколько у тебя сейчас твоих детей?
— Больше тысячи.
— Будет десять тысяч. Войско Иисуса. Расширяй его, расширяй владения свои на всю землю, охоться за ересями и за этими итальянскими бреднями. С людьми можно сделать что хочешь. И надо привить всем им свой мозг, и делать это побыстрее, ибо вот они издали свою Библию и теперь начнут читать сами; ибо вот тридцати лет не минуло, как Колумб открыл Индию, а свет уже не спрячешь в хрустальный сундук Козьмы Индикоплова, и надо, чтобы вся земля, сколько её ни есть, была в новом, невидимом сундуке, сундуке нашего духа и нашей веры.
— Сделаем.
— Верю. Повсюду. Вытравить навсегда. Чтобы забыли навсегда. Чтобы по всей мировой империи забыли, что они «цари природы», «мыслители», «сами думающие и сами ищущие», а помнили и знали только одно — что они рабы Бога, адепты нашего учения, что они не сомневаются ни в чём и думают, как все. И ни на гран больше нас.
Иезуит склонил голову. Удовлетворенные друг другом, они с облегчением вздохнули.
И тут произошло странное и небывалое. Кто поверит — тот молодчина, а кто не поверит — тому нечего и читать дальше, и пускай бросит.
Потому что, когда они вздохнули, два небольших существа, словно освобождённых этими вздохами, вылетели у них из ртов. Были они, как рисунки «души» на некоторых иконах, капля в каплю похожие на своих хозяев. Кто никогда не видел таких икон — пусть поедет в Киев и там, у входа в лаврские пещеры, осмотрит икону о хождении по мукам души святой... а холера его знает, какой святой, забыл. Но душа похожа на уменьшенную втрое копию своей хозяйки. Вот хозяйка умерла — и душа в прозрачном хитончике стоит рядом, вылезла. Вот душу ведут за ручку по аду. Вот дьяволы жарят кого-то... Вот висят грешники, подвешенные именно за те части тела, которыми грешили при жизни... взяточники за руки, клеветники за язык... ну и так далее... А вот и душу приводят в рай.
Существа, незаметно для всех вылетевшие из ртов у кардинала и доминиканца, в рай войти, пожалуй, не сумели бы. Потому что не были они белыми, и прозрачных хитончиков на них не было.
Были они совсем нагими, как Ева в костюме Адама, собою тёмные, с «зубками, как чесночок» и «хвостиком, как помело», по словам бессмертной народной песни про смерть корчмаря Лейбы.
Они вылетели, покружились над головами хозяев и, сцепившись хвостами, весело взлетели вверх.
И сразу эти двое, говорившие такие мерзостно-разумные и страшные вещи, забыли их, забыли даже те замысловатые слова, которые только что так легко произносили их уста. Словно замкнуло им рот.
Ибо это оставили их тело души того дела, которое все они совершали. Осталась его закостенелая оболочка.
Может быть, что природный болван, который даже никогда не слышал... ну, скажем, о Платоне, объективно служить поповщине, именно потому, что он болван? Может самоуверенное быдло, никогда не слышавшее о Ницше, объективно быть ницшеанцем именно благодаря своей безграмотной мании величия? Может дурак, окончивший два класса церковноприходской школы и посчитавший, что с него достаточно и что он всё знает, учить физика, как ему сепарировать плазму, и поэта, как ему пользоваться дольником и цезурой? Может. И разве таким образом, не зная этого, он не будет служить страшной идее тьмы? Будет. Будут.
Они не знали таких слов, как «идея», «абсолютный дух», «человечность». Но всё своё существование, все свои идеи они поставили на служение этому абсолютному духу в его борьбе с человечностью.
Тёмные и грязные, даже физически, они не думали, что плавание Колумба и издание Скориной Библии на понятном языке — есть два удара из серии смертельных ударов, которые наносит их догме новый Человек.
Но инстинктивно они чувствовали, что это
И потому они сражались, то бишь
Могло бы показаться (ибо эта их «деятельность» была последовательной), что они всё понимают, что они нестерпимо умны чёрным своим умом, что они — сознательные воины тьмы. А они были просто людьми своего сословия, защищавшими свою власть и «величие», свой мягкий кусок. Они были просто детьми своего времени, несчастного, больного, гнойного, согнутого, когда человек был почти животным и только кое-где выбивались наверх ростки скрюченной, но упрямой и сильной жизни.
Они были навозом, но нет такого навоза, который не считал бы, что он — высшая субстанция, и не считал бы появление на нём зелёных ростков явлением низшего порядка.
И против этой жизни они сражались насмерть, мало понимая, зачем сражаются, и зная только, что — «
Против них дрались теперь единицы. И дело этих Человеков было сильнее тупого функционирования этой сифонофоры.
Вне служения своей страшной идее они были людьми своего времени, не умнее и не глупее всех людей. Грабили, рассуждали о том, сколько ангелов может поместиться на острие иглы и что было у Бога сначала, Слово либо Дело, боялись козней нечистого, судили мышей.
И поэтому, показав посредством дьяволов, вылетевших у них из ртов, объективный смысл их идеи и их деятельности, я теперь стану показывать их такими, какими они были. А если случится им сказать что-то такое, что выше их самих на четыре головы, — знайте, что это показывает свои рожки бес, снова тайком забравшийся в их души.
Бесы всё ещё висели над головами всадников, ожидали.
Лотр ехал и брезгливо смотрел по сторонам.
— Мне кажется, вы вывезли меня охотиться на мышей, — сказал он.
— Почему?
— Смотрите, — и кардинал запустил длинные белые пальцы в подплоённые волосы.
На чёрной, как уголь, земле шевелилось живое. Сотни мышей слонялись от одного квёлого ростка к другому, подтачивая их.
— Серые! — взвизгнула женщина.
Лотр показал белые зубы:
— Если это тонкий намёк на одеяние нашего спутника и его орден...
Босяцкий засмеялся:
— Тонко, ваше преосвященство. Но это просто мыши. Видите, 6eгут отовсюду в Городню. Как последняя Божья кара. Чуют, что там хлеб. Ничего, до каменных складов и амбаров им не добраться... А вообще плохо. В городе их с каждым днём прибывает. Спасу нет. Даже из церковных кружек вылезают мыши.
— Чересчур старательно и усердно очищаете те кружки?
— Нет. Просто у мещан тоже уж почти нет хлеба.
— Так бросьте им щедрой рукой, — невинно предложил Лотр.