Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Петр Проскурин

Число зверя

Часть первая

1

Тихий и светлый ключ, выбиваясь на поверхность, чуть шевелил чистый песок. Присмотревшись, можно было увидеть подвижные, живоносно затейливые струйки песка на дне небольшой колдобинки – здесь, среди болот и мореновых взлобков, брала начало Волга, песенная колыбель многих племен и народов земли, их кормилица и поилица, баюкавшая и растившая на своих берегах сотни поколений русичей, с материнской любовью пестовавшая их удаль и волю, стремительный и широкий, раздольный характер, не раз затем сказывавшийся губительной уступчивостью, незлобивостью, а то и откровенной слабостью, и вновь перераставший в неудержимую тягу к вольным пространствам, к неизведанным далям и берегам древних океанов.

Именно здесь, в глухом болотистом месте, по детски прозрачный ключик и являл собой вечную силу земли – здесь таилась сама душа Волги, и зримо являлась она только в строго означенные сроки, перед самыми трагическими свершениями. И всегда в одном образе – в светлом лике ребенка, возникавшем и в самом родничке, и в небе над ним в предвестии земных потрясений и смещений, когда предстояли разломы самой жизни. Узреть пророческий лик было дано лишь чистым сердцам, странникам русской судьбы и печали, и последний раз такое предвестие случилось перед самой смертью Сталина – лик ребенка проступил сквозь голубой, еще не совсем рассеявшийся мрак ночи над родничком, и в туманных детских очах дрожали кровавые слезы.

До сих пор у русских странников и печальников из рода в род передается весть о пророческом явлении окровавленного лика ребенка над ключевым истоком Волги двенадцать раз подряд перед роковым днем сыноубийства царем Иваном, – плакала безутешно душа великой реки, являя миру предостережение, но так уж положено судьбой человеку – находить путь в слепоте своей, звать Бога, а служить сатане, – ничего из этого заклятия не меняется на земле и до сих пор, потому что, по определению апостола, человек есть ложь…

Окровавленный лик ребенка был явлен истоком Волги небесам и миру и в канун, по сути дела, убийства Петром Великим тоже прямого своего наследника, первенца. И неподкупное пророчество, как всегда, вновь сбывается – Россия получает царей со все большим преобладанием чужеземной, немецкой крови, и тоже начинается своеобразный смутный период в ее многострадальной истории, – беспримерный бабий кавардак влечет за собой ряд невосполнимых утрат и разочарований на русском пути.

Свидетельствуют, что были подобные небесные знамения и потом, перед черным семнадцатым годом и приходом в Русскую землю, люто ненавидимую им еще в чреве матери, антихриста Ленина, как окрестили его странники; было нечто похожее и в тридцать седьмом году, и в начале сорок первого, и в канун пятьдесят третьего, но ни на одно мгновение не прекращался круговорот вещей, – воды со всего бескрайнего пространства России по капельке, по ручейку стремились к Волге и скапливались в Волге, они несли с собой в жаркое Каспийское море, оплодотворяя его лоно и берега, мощь и щедрость Русской земли, ее кровь и пот, ее соки и ее бессмертие. Жизнь всегда рождала жизнь – таковы законы творящего космоса.

И еще русские странники, значительно уменьшившиеся в числе за годы безбожия и гонений и все таки не исчезнувшие совсем, продолжали исполнять древний негласный завет и по тайному, только им слышному зову, безымянные и бездомные, неустанно брели с места на место, из одного конца Русской земли в другой, с Соловков в Чернигов и Киев, оттуда в Углич, Муром, Переяславль или Суздаль, в Великий Новгород или в Москву, и часто руководящий ими гений странствий приводил их в самые глухие, заброшенные места, где от монастырей и храмов давно остались одни развалины и руины, поросшие дикими бурьянами, а то и лесом. И не было в этом загадочном, почти призрачном братстве не имеющих крова ни одного усомнившегося, ни одного, кто не стремился бы добраться до самых истоков древнейшей реки, таившихся в толще земли и выбивающихся на поверхность из самой сердцевины бытия всего сущего, и отведать, испить от их мудрости, преисполниться пониманием основ жизни и тем самым примириться с нею, понять ее, обрести дар пророчества и понести вещее слово дальше, до самого его завершения.

* * *

Одного такого, не от мира сего, без определенного места проживания, без возраста, родства, по его собственному утверждению, никогда не знавшего ни отца, ни матери, зимой и летом одетого в один и тот же пропитанный пылью брезентовый плащ, в приспособленных из кирзовых сапог опорках (отрезал голенища – и готово), можно было встретить на самых разных дорогах России; все знавшие его в странствующем мире русских теней не раз сталкивались с ним в последние годы. И зимой, и летом на нем красовалась одна и та же шапчонка с оторванными ушами, за спиной – грубо залатанный заплечный мешок. Звали его все отцом Арсением, окликали, встречаясь, иные с извечной русской полуусмешечкой полусмирением перед глухой неизвестностью, чувствовавшейся с первого же взгляда и слова за плечами отца Арсения, – его явно уважали и втайне побаивались; о его прошлом ходили самые невероятные, даже фантастические слухи. Никто не знал, откуда он и когда появился, но видели его последние два три года и в Печерской лавре, и в Чернигове, и в Угличе, и на Соловках, и у Донского монастыря, и в Невской лавре, видели его и у Троице Сергиевой лавры, а как то в погожий и теплый летний день он оказался и среди развалин Свенского монастыря под деснянскими обрывами, у которого когда то шумели знаменитые всероссийские ярмарки; здесь, у бывшей трапезной, где ныне устроили колонию, официально называемую диспансером для неполноценных детей, в основном паралитиков, укрывшись за кустом широко разросшейся бузины в грудах битого кирпича от бывшей монастырской стены, отец Арсений с каким то странным и болезненным интересом долго наблюдал за группой несчастных ребятишек, выведенных на прогулку из душных и тесных своих палат, – разновозрастные дети, конвульсивно дергаясь, уродливо хромали, лица их вспыхивали жуткими гримасами и дьявольскими искажениями и играми лика Божьего, как бы раз и навсегда отвергающими и отменяющими необходимость присутствия в мире самой гармонии.

Отец Арсений наблюдал за всем этим, и странные, несколько косые его глаза неопределенного цвета невольно завораживали пронзительной, больной тоской, стремлением понять происходящее и невозможностью осмыслить и связать в одно целое весь этот зазеркальный мир перед собой. И глаза отца Арсения застывали, леденели изнутри от тихого и бессильного страдания, обвисшие неровные усы слегка шевелились, словно он хотел что то сказать, но не мог, – посторонняя сила мешала и запрещала ему заговорить. Что он хотел понять и изречь?

Изработанная воспитательница, вышедшая опекать несчастных детей и присматривать за ними, давно привыкшая к неизбывному горю вокруг и считавшая свою работу нормальной повседневной жизнью, в любую свободную минуту вязавшая толстые шерстяные носки, заметила присутствие подозрительного пришельца, затаившегося в кустах, и настороженно поглядывала в его сторону. Бывали случаи, когда, влекомые слепой силой, здесь появлялись родители кого либо из больных детей и, таясь, издали старались высмотреть свое несчастное чадо, и это, как правило, были добрые, очень страдающие, мучающиеся своей виной люди, – ведь некоторые в таких случаях пытались просто забыть.

Не упуская из виду своих подопечных, уставшая женщина прошла к зарослям бузины и, заколов спицей моток ниток, негромко спросила сидящего на земле человека:

– Ну, чего хорониться то? Кто у тебя тут, выходи…

И тотчас попятилась, – таких пронизывающих, почти безумных глаз она никогда раньше не встречала, да и лицо этого, без возраста, незнакомца не располагало к доверию. Женщина на всякий случай оглянулась и, убедившись, что двое рабочих недалеко, перекладывают и отбирают из наваленного вороха нужные им доски, успокоилась. На здешних, местных, бродяга был не похож, он неуловимо отличался от простых, привычных людей вокруг, простодушных и нагловатых и, как водится, словоохотливых, – чужак, уцепившись за хохолок своего небольшого заплечного мешка с веревочной засаленной лямкой, молчал, и женщина, по привычке рассуждать вслух больше сама с собой, что то пробормотала и совсем притихла.

– Ну, молчи, молчи, сердешный, молчи себе, знать, так надо, – подумала она вслух. – Молчи себе на здоровье. Оно и полегче, – как ты среди таких своего углядишь? Тут не углядишь, у нас страна божедомная, туточки все беловодье свое отыскали, все одинаковы, все подряд. Вон они все какие Божьи… Все одинаково маковками светят…

– Что ты понимаешь, горькая, – неожиданно подал голос и незнакомец. – Про какую страну толкуешь? Я ее, эту страну, с самых своих начал отыскиваю, да нигде пока не сыскал, никто о ней и во сне не слыхивал. Какой год бреду, ничего нет – пустыня, пустыня бесплодная. А то сразу тебе – беловодье! Не прикасайся к неведомому, женщина! Язык человеческий скверен и блудлив…

Он рывком встал, не выпуская из рук своего мешка, и оказался довольно высок и костляв, – его заношенный брезентовый плащ зашуршал от старости и пропитавшей его грязи, как проржавевшее железо, и воспитательнице показалось, что она слышит, как в этом длинном плаще, словно в мешке, пересыпаются кости. И, не ожидавшая такого отпора в ответ на свои невинные слова, она отступила и перекрестилась, и тут же на заросшем лице неизвестного пробилась робкая, почти детская улыбка.

– Ты хоть скажи, откуда сам будешь? – спросила она, подумав, что этот тоже из той же беловодской породы. – Из каких мест? Вроде на здешних не походишь, колючий, а душой то трепещешь… А? Небось, из московских краев?

– Арсением зовут, другой приметы не имеется, – скупо поведал он, опять как то долго и непривычно пристально поглядев на нее. – Здесь все мое – и начала, и концы, что тебе больше то надо? Больше ничего и не бывает…

Голова у нее неприятно закружилась, но она привыкла иметь дело с трудными питомцами и приучилась к терпению и постепенности, – без этого ей нельзя было жить и работать.

– Так ты, стало быть, из монашеского роду? – предположила она и неуловимо повела головой, указывая на разрушенные, осыпавшиеся стены и мощные безголовые угловые башни вокруг. – Так ты, стало быть, в свою страну и пришел. Какого же тебе еще добра искать?

– Ну, женщина, пора мне, – сказал неизвестный и, привычно закинув мешок за спину, поправил лямку. – А тебя я благословляю, трудись и знай – выше твоего труда, твоей скорбной любви ничего нет. Ты невеста белоснежная перед Господом Иисусом, – добавил он, внезапно перекрестил воспитательницу широко и размашисто, повернулся и пошел.

– Отец Арсений, отец Арсений! – окликнула она, внезапно почувствовав тихое и трудное просветление и почему то называя неизвестного именно «отцом Арсением», так, как он и прослыл в мире странствующих и зыбких теней, и это доставило ему радость, глаза его сверкнули и вновь затаились. – Отец Арсений, может, тебе поесть вынести? Погодь минутку, я мигом…

Уже взобравшись на самый верх рукотворных развалин древней стены, он, кажется, даже не услышал последних слов женщины; близился вечер, и солнце низилось, от разомлевшей за жаркий день бузины, усыпанной созревающими гроздьями ягод и так нелюбимой мышиным племенем, запахло сильно и дурманяще; из под крутого деснянского обрыва стал подниматься редкий, розовато светящийся туман. Он бесшумно тянулся своими неровными разводами к развалинам древнего монастыря, и даже старый дуб, искалеченный временем, покоивший когда то под своей сенью самого императора Петра с его неизменной трубочкой, уже плыл, выставляя к небу обломанные сучья, в волнистом необозримом море деснянских туманов, пронизанных низившимся солнцем. И в душе у женщины, отупевшей от привычного горя и страданий, пробилось тихое тепло, брызнул странный, успокаивающий свет. Задеснянские голубые дали тонули в налитых предвечерним солнцем туманах, и в ней проснулось неведомое ранее желание раствориться в этих розовых туманах и больше не быть.

«Господи, грех то какой, – стукнуло ей в душу, и она вновь перекрестилась, сама не понимая, что с ней такое. – Господи, прости меня, неразумную и грешную… Неужто лето опять прошло?»

Незнакомец исчез бесследно, вроде его никогда и не было, вроде бы он привиделся лишь в запутанном, неразборчивом сне – ведь еще мгновение назад она видела его темную резкую фигуру, сгинувшую теперь внезапно, сразу, и уже на том месте, где только что находился неведомый пришелец, медленно клубился, на глазах разбухая, розово голубой туман.

Еще мгновение назад она видела: отец Арсений оглянулся, его глаза понеслись ей навстречу, он, кажется, хотел о чем то напомнить и сразу же канул, растворился, словно наконец то отыскал свою призрачную страну, но и сквозь толстый волнистый туман продолжали чувствоваться и светить его глаза.

И женщина прижала руки к груди и трудно вздохнула.

2

Через несколько дней отец Арсений оказался в славном городе Смоленске; он сидел на ступеньке широкой каменной лестницы, ведущей к Успенскому собору, и, задрав голову, изучал плывущие над маковками собора в синем небе белоснежные, непорочные облака. Казалось, сами кресты тоже плыли и куда то устремлялись, но куда и зачем? Куда устремляется он сам, не может побыть на одном месте, что за сила влечет его самого и куда?

Внутренне замерев, он машинально подтянул за хохолок свой мешок. Неприятная и ненужная мысль из прошлого прорезалась и сверкнула словно в самой синеве над крестами собора – она озадачила и встревожила его; ведь сам он уже давно убедился, что никакого прошлого у него не было и не могло быть – он появлялся в мире каждый день заново на рассвете, и вновь, все с того же извечного рубежа начинал свой путь, привычно шел дальше, и вел его тоже кто то неведомый, хорошо знавший, куда вести, и нужно было только не протестовать и слушаться, – с каждым новым днем росло чувство нетерпения и благостного ожидания, приближалась заветная цель, некий предел: перешагнув его, он должен будет войти в совершенно иной мир обретения и душевной благости, – потеряв в прошлом самого себя, он, после одного лишь шага, должен будет обрести свое утраченное естество, а главное, встретить и увидеть богоизвечного отрока, узреть его сияющий лик и принять в иссохшую душу истину своего прихода в этот мир, возможность вновь встретить самого себя и вернуться в себя. Он не знал, кем он был прежде, до того, как стал отцом Арсением среди племени русских странников, но он знал, что с каждым новым своим усилием он все ближе к заветной надежде – все последние годы она вливала в него силы брести все дальше и дальше, грела его, часто забывавшего запах и вкус хлеба, лишь глотавшего раз или два в день из какого нибудь встречного ручья или родника. Правда, в деревнях и поселках, если он просил, ему выносили иногда кружку молока, а то и ломоть пшеничного хлеба, кусок сала, тройку яиц, но он инстинктивно опасался местных дотошных властей, как правило, особо придирчивых и назойливых, и старался обходить человеческое жилье стороной. Больших городов он не боялся, в их многолюдстве и суете можно было легко раствориться и затеряться, отыскать в непогоду заброшенную развалину или просто укрытие для короткого ночлега.

И сейчас отец Арсений блаженствовал на ступенях широкой каменной лестницы; было тепло и сухо, есть ему уже давно не хотелось, путь до завершения предстоял немалый, он это хорошо знал, но, как говорится, птица Божия не сеет, не жнет, а сыта бывает.

Мимо, держась за руки, улыбаясь друг другу, оживленно разговаривая, прошла молодая пара; перед отцом Арсением словно мелькнули две призрачные тени, и сразу же шаги затихли, и девушка с парнем, совсем еще дети, вернулись назад и остановились перед неизвестным бродягой. Парень был в безрукавке, парусиновых брюках и казался откровенно счастливым, курносая девочка с румяными щечками была в легком ситцевом платьице в мелкий горошек – теплый ветер трепал подол ее платья.

– Отец, скажи нам что нибудь, – попросил парень, глядя доверчиво и ожидающе, и тогда смутные и далекие видения вновь замерцали в памяти отца Арсения, хотя в лице у него ничего не дрогнуло, не проступило.

– Идите, – сказал он мягко и тихо. – У вас и без моих слов всего много, не надо жадничать. Вы свою беловодскую страну уже отыскали, зачем же вам пустые и лишние слова? Вам послан судьбой бесценный дар, глядите, никому его не отдавайте! Господь вас благословит! Идите, идите!

У девочки глаза сделались круглыми, по детски изумленными, по лицу парня пробежала стремительная тень, и он засмеялся – по молодому бездумно и радостно.

– Спасибо, отец! Будь и сам благословен, мудрый кудесник! – поблагодарил он. – А это, если позволишь, тебе на сто грамм, выпей за нас, за нас сегодня надо выпить! Да, да, обязательно надо, чтобы мы не заблудились… Нас спасет и остережет твое слово… Прощай, отец!

Они вприпрыжку помчались вверх, к самому собору, видевшему на своем веку не только Наполеона и Гитлера, но и ляхов, корыстных и легкомысленных, и злополучного воеводу Шеина. Только зачем одуревшим от своего счастья ребятишкам было вспоминать прошлое? Полные жажды открытий, они умчались дальше, к белоснежным облакам в синем небе, к солнцу, – оно может их сжечь, может и помиловать. Они умчались к строгим грозным крестам, а на заплечном мешке отца Арсения осталась лежать скомканная пятерка, и он привычно и радостно перекрестился, – теперь ему хватит хлеба надолго, еще и сухарей на солнышке можно будет насушить. Он так и сделал, два дня отдыхал, ночуя на сухом песке на берегу Днепра или на кладбище на другом его берегу, полоскал в воде и лечил на солнышке потертые, избитые ноги и наслаждался в густых кустах ивняка покоем, хотя порой его и охватывало лихорадочное ожидание и нетерпение. Он крепился и не трогался с места, он знал, что должен был пробыть здесь хотя бы еще несколько дней; он вдоволь ел хлеба и в сумерках однажды, боязливо раздевшись догола, зайдя на песчаной отмели в реку до пояса, тщательно вымылся и вернулся на берег со старой, проржавевшей солдатской каской – он нащупал ее в реке и очистил от песка, плотно спрессовавшегося в ней за многие годы. Он долго сидел перед ней и думал, и опять в его памяти стали смутно оживать забытые тени, и он вновь все отверг и скоро уже пробирался лесами и болотами Валдая, выбирая направление лишь по одному ему ведомым приметам и признакам, и однажды, опять выбившись из сил, долго ел на глухой лесной поляне спелую голубику. Отяжелев, натянув на голову полу плаща, тут же, слегка лишь переместившись под старую, разлапистую ель на краю поляны, он заснул и проснулся от трубного хриплого рева, когда еле еле прорезывалась заря.

Отец Арсений привык к дождям и грозам, и первой его мыслью была мысль о поздней грозе; он ошибся, – на поляне, весь облитый серебряным сиянием зари, стоял матерый лось, гордо закинув тяжелую голову и шевеля чуткими большими ноздрями. Отец Арсений замер – зверь, звавший и жаждавший соперника, был похож на гранитное изваяние, – в памяти человека шевельнулось нечто далекое и, опять таки, давно забытое, он мучился, не в силах вспомнить. В заревой безветренной тиши возник, разросся и обрушился на леса и болота ответный клич соперника – гулкий и раскатистый. Право на продолжение жизни нужно было отстаивать, – природа творила и отбирала слепо и безошибочно. И едва замерли отголоски рева соперника, зверь на поляне вновь протрубил, оповещая пространства земли вокруг, все таившиеся в них враждебные силы, важенок, забившихся в чащобу неподалеку, что вызов принят; зверь тряхнул головой, одурманенной непреодолимой тягой к продолжению рода, ударил передними ногами – земля глухо отозвалась, и отец Арсений это ощутил, одновременно испытывая свою полную причастность к происходящему, и даже нечто большее и потаенное, – он подумал, что и его неистовый и безотчетный поиск неведомого есть тоже отражение космической силы, заставляющей все живое не успокаиваться и без устали, до изнеможения отыскивать и утверждать себя, невзирая на кровь и муки, жаждать поражения соперника, стремиться за пределы разумного и дозволенного, несмотря на предостережение, что всех дерзновенных за предельной чертой ждет холод бездны и небытия. Ему нравились его высокие и торжественные мысли, от них к нему возвращалось ощущение присутствия Бога, вернее, оно вспыхнуло сейчас ярче и осязаемее, потому что подобное ощущение не покидало его вот уже несколько лет, с тех самых пор, как он, выломав ветхую решетку в окне своей палаты, исчез в ночи, растворился вначале в уральских, затем в сибирских просторах и уже потом нигде и никогда больше не числился – ни в домовых, ни в профсоюзных, ни в других казенных бумагах. Он был и исчез, перешагнул черту, разъединявшую жизнь и небытие, и в этом, как он все больше убеждал себя, присутствовало нечто высшее, некий благоволящий к нему и всемогущий Бог, он вел его, сопутствовал ему в его земных странствиях и хранил.

Опасаясь шевельнуться, отец Арсений отодвинул мешавшую смотреть тяжелую, замшелую еловую лапу; вновь послышался хриплый клич, теперь уже где то поблизости, и на поляну сквозь молодняк осинника с хрустом и треском выметнулся и застыл еще один созданный природой первоклассный боец – бык четырехлеток, весь яростно нетерпеливый, в красном мареве жажды битвы, любви и продолжения, он выскочил из зарослей и на какое то время замер на краю поляны, – он уже увидел своего соперника, вдвое старше себя, в самом расцвете сил и в полной уверенности в своем праве сражаться, победить и остаться хозяином в этом лесу; молодому, более слабому зверю природой еще давалось время оценить соперника и беззвучно исчезнуть. Вместо этого он захрапел, зафыркал и стремительно бросился вперед – удар был сокрушительной силы, затрещали рога, взвились и ударили друг в друга почти стальные по крепости копыта, словно шутя раскраивающие волчьи, а то и медвежьи черепа.

Выдержав, лишь слегка попятившись, первый неожиданный бросок противника, матерый бык, в свою очередь приходя в безрассудную ярость, обрушил на своего неопытного и горячего соперника град ударов рогами и копытами – смял его и обратил в бегство. Затрещал и зашумел молодой осинник, – хозяин поляны еще успел в несколько прыжков догнать молодого лося и укусить его за круп, но дальше преследовать не стал, вернулся на облюбованное место, и окрестные леса огласил его победный рев.

Отец Арсений перевел дух и опустил голову на слежавшуюся годами хвою, – он понял, ощутил, каким то неведомым шестым чувством определил близость цели и затем задремал, а когда проснулся, в лесу стояла чуткая тишина, солнечное утро полностью вызрело и разгорелось, большая поляна была пустынна и все случившееся здесь на рассвете отодвинулось и стерлось, – странный сон жизни рассеялся и нужно было идти дальше. Его ждал свой заколдованный сон, обещающий ему встречу с самим собою и долгожданное возвращение к себе, хотя он не мог бы вспомнить, когда пришла к нему навязчивая, мучившая его мысль напиться из самого источника Волги, из древней солнечной Ра, истекающей из самой сердцевины земли, хотя впервые приблизиться к источнику, воочию узреть, испить именно из него он мог только первого сентября, в Сёмин день, в момент, когда станет подниматься солнце.

Собравшись с духом, он сгрыз последний сухарь, набрал в мешок падалицы с дикой яблони, росшей тут же на краю поляны, и уже через несколько дней скитаний и поисков был на месте и стал ждать наступления необходимого дня и часа. Хотя он по прежнему сторонился людей, его приметили в соседней деревне, и быстроглазая ребятня часто следила за ним из зарослей – он соорудил себе жиденький шалашик недалеко от ключа и часто бродил в окрестных буераках, собирая сушье для костра. Два или три раза набегали еще по летнему недолгие, теплые дожди, и теперь отец Арсений почти наслаждался домашним уютом, его избитые, натруженные ноги потихоньку отходили и переставали ныть; кое какая немудреная еда у него еще имелась, срок наступал, близился, и время для него превратилось в один бесконечный и туманный сон, – он не различал ни дней, ни ночей, он был весь в душевном томлении и восторге в преддверии чуда и жил только в своих ожиданиях завершения и не хотел думать, что ему уготовано потом.

Однажды на его шалаш набрела очередная ватага деревенских мальчишек, – укрывшись за развесистым кустом лещины, ребятишки долго его рассматривали и шепотом делились своими наблюдениями и мыслями, – отец Арсений сделал вид, что ничего не замечает, и они, все так же таясь, скоро ушли, а он, всегда любивший детей и тосковавший по ним, тотчас заставил себя забыть о перепачканных ягодой любопытных мордашках, их ярких пытливых глазах, призванных светить во тьме времен дальше, ради чего, собственно, человек и приходит в этот мир, – его же самого, ставшего неуемным бродягой, ожидало более высокое предназначение – постичь тайну самого себя, он должен был ждать этого и дождаться.

Прошла еще одна ночь накануне срока, и он, еще не открыв глаз, ощутил рядом присутствие постороннего; это был кто то не просто чужой. Явился тот, кто должен был явиться и кого столько времени ожидали. Потек хороший запах белых грибов, – отец Арсений высунул голову из под своего жиденького укрытия и увидел рядом с кострищем сидящего старца, слегка подсвеченного язычком пламени, по деревенски просто и бедно одетого, – слабые блики огня играли у него на лице. Он сидел к отцу Арсению боком, в каком то нескладно топорщившемся на нем пиджачке и в разношенных яловых сапогах. Отец Арсений видел его большой, мясистый нос и длинную, чуть ли не до пояса, белую бороду. Время только только повернуло к рассвету, и от слабого пламени костерка темнота вокруг становилась непроницаемее и чернее. «Он сам, что ли, разжег огонь, – подумал отец Арсений с легкой, радостной дрожью предчувствия. – Древний человек, ему лет за сто, а он один по ночным лесам шастает, ни зверя, ни лихого злодея не боится».

Отец Арсений выполз из шалаша и приблизился к огоньку, – ему навстречу поднялись зоркие, совсем не старческие глаза, и в этих глазах, давно уже потерявших счет дням и годам, пробилась неопределенная улыбка, хотя это вполне мог быть всего лишь отсвет смутного пламени.

– Садись, человек, говорят, в ногах правды нет. А где же она тогда? Правда наша? Садись, – пригласил старец более настойчиво. – Садись к свету Божьему…

Сдержанно, в предвкушении предстоящего, отец Арсений поклонился и опустился на трухлявую валежину, – он сам отыскал ее в лесу и пристроил у костра.

Пошевелив прутиком угольки, старец как то сразу, всеми своими бесчисленными морщинами и узелками, опять кротко улыбнулся, кустистые брови дрогнули, приподнялись, шире открывая потеплевшие, древние и ясные глаза.

– Детишки малые бегают, бегают, сороками стрекочут, – сказал он, и его тихие, словно легкие вздохи ветра, слова вновь заставили отца Арсения еще больше насторожиться. – Бегают, бегают, балаболят – сидит, говорят, мужик, сидит сычом, весь оброс волосьем, страшный, говорят. Траву дикую ест, водой из ручья захлебывает, больше ничего у него нету, говорят. Дай, думаю, схожу, наведаюсь, погляжу на птицу небесную… Схожу проведаю…

– Сам то ты кто, старик? – спросил отец Арсений. – Годов то тебе с избытком. Ночью, в такой темени, не боишься…

– Меня сон не берет, вот уж кой год не берет, бывает, и месяц, и два ни в одном глазу. Я туг рядом, из соседней деревни, дед Тимоха, меня каждая кочка, каждая колдобинка далече округ знает. Сыны, дочки давно повымерли, внуки да внучки, почитай, тоже, а я вот все хожу, все жду… Ох, порой тяжко становится, – все так же тихо пожаловался собеседнику ночной старец.

– Мне думается, вы совсем не тот дед Тимоха из соседней деревни, – вслух подумал отец Арсений и, тотчас по мгновенному взгляду старца поняв, что не ошибся, продолжал с некоторым вызовом: – А если вы тот самый дед Тимоха, то сколько же ныне лет вам набежало?

– А вот этого я, мил человек, не считал, зарубок не делал, – не спеша отозвался старец. – Бог сам знает, а другим ни к чему. Божья премудрость особая статья – каждому свое вершить, оно так выпало – кому пахать да сеять, а кому и хлебушко в закрома ссыпать. Вот ты, видать, за живой водой приплелся, все свое кинул и притолокся, невмочь тебе стало, нутро огненное, грешное надо остудить, в свой ум назад возвернуться. Я от ребятни сразу все в толк взял. А может, не то говорю?

В его голосе прозвучала необидная укоризна.

– То говоришь, то, – заторопился отец Арсений, страдая и радуясь. – Так, лесной старец. Скажи, правду ли говорят о живой, солнечной воде, дающей и зверю, и человеку, и всякому злаку, и древу радость и смысл жизни?

– Люди много чего говорят, на то они и люди, – не сразу отозвался старец, и легкое облачко набежало на его древний лик. – Что они могут знать? Лес знает много, земля еще больше, а вода знает все, ей, водичке, ведомо и человечье, и небесное, Божье. А эта вода и вовсе опасная, – он слегка повел головою в сторону ключа. – Слыхал я в молодую пору от старых людей вещее слово, не всякому оно сказывается, не всякому и ложится на душу, вызревает в полную силу. Да так оно и правильно. По всякому бывает, и недобрый, злой для земли человек может услышать недозволенное злому слово, вот оно так и устроено, из черного человека вещее слово тут же и выветрится, во всю жизнь ему не вспомянется, как и не бывало его. Да и опасное оно, вещее слово, для черной души.

– Да чем же опасное? – спросил отец Арсений, пытаясь нащупать в рассуждениях старца главное для себя.

– Не торопи, не торопи, мил человек, сказано – всему свой срок. – Старец опять пошевелил ивовым прутиком в костерке, и хотя там не было больше сушья, а была одна зола да затухающие угольки, огонек опять весело и резво поднялся над кострищем, лесная темень отодвинулась, и на свет потянулись мохнатые темно сизые лапы старых елей. – Не торопи, человек, Семин день подойдет, все и узришь. В Семин день, как солнышко край покажет, вода в ключе и становится живой, выходит из нее дитя – отрок, вот тут его чудная сила на коня и возносит, уносится он в Божью даль. Ты и карауль, сразу успей из под конских копыт водицы испить, пока стрельчатый конь не оторвался от воды. Трижды сначала перекрестись, помолись да попроси благодати, а то не попасть бы в обочину, костей не соберешь…

– О чем ты рассуждаешь, ночной старец, что за обочина такая? – сказал отец Арсений, чувствуя кружение сердца и с недоумением вглядываясь в огонек костерка, продолжавший гореть как бы из ничего, – бледное непрерывное пламя струилось, казалось, из сероватой золы с редкими золотинками угольков, – время от времени старец помешивал их своим прутиком. – Недаром ты явился, прошу тебя, говори до конца.

– Ну, человек, мудрствовать тут особо нечего, закон такой, – сказал старец. – Закон живой воды – высокий закон! Кто ее отведает, живой воды, в Семин день на самом возгорании солнышка Отца нашего небесного, тот, будь он хоть кто, хоть татарин, черемис какой, жидовин или другой иноверец, тот на всю жизнь преображается в воителя за Русскую землю, за Русскую веру и обретает оттого неисчислимость врагов на свою выю. Зато, в награду ему, навсегда входит в его душу любовь к Русской земле, а это не всякому по плечу. Ох, человек, тяжкая это, претяжкая ноша! И то становится известно высоким мужам, определенным Богом на управительство Россией. До супостата Петра Алексеевича все они, и Александр князь, прозванный затем Невским, и князь Димитрий, ставший Донским, да и князь Иван Лютый и батюшка Петра супостата царь Алексей Михайлович, – все они тайно побывали здесь на родничке, испили живой водицы в Семин день, когда отрока на коня садят. А вот Петр Алексеевич здесь не бывал, и после него никого не было – боятся присохнуть к Русской земле, живот за нее положить. А уж эти супостаты, Ленин да Сталин, да вот теперь Никитка Хрущ, мужицкий царь вроде Емельки Пугачева, эти богонепотребные и вовсе, как черт от ладана, от русского света шарахаются, темным силам свои поганые души продали, вот и длятся гибельные времена… Где это видано, Никитка Хрущ, шут гороховый, слышно, бабе своей вертихвостке Крым подарил! Не уподобился глотнуть из родничка, что ему Русская земля! А все нечестивцы, что пугливо обошли святой ключик, будут прокляты, и прах их с потомством вместе развеется в беспамятстве и позоре…

– Чудное ты говоришь, Божий старец, они про то и не слыхивали сроду… Откуда им знать? – усомнился отец Арсений, все больше и больше проникаясь мягким светом любви и печали. – Да и что за люди? Так, бродячая нечисть, вынюхивают, высматривают, ждут часа, а затем клыками в горло. Откуда им знать?

– Знают, им каждому перед восшествием тайный знак дается, – вздохнул лесной старец. – Не восчувствуют, страхом звериным объяты, тут же в беспамятство впадают, а значит – все такие от сатанинского племени. Запечатлено в тайных подземельях вод многое. В свой срок хотела наведаться сюда жена пресветлая, древних славянских корней… Стала затем императрицей российской – Екатериной, вот тебе баба, а не испугалась, Божьей благодати уподобилась жена. Только и она до самого тайного не была допущена, нельзя сие бабьему роду. Грешна до непотребства была, а Русскую землю изрядно прирастила, простит ей Господь все ее плотские соблазны, не согрешишь – не покаешься.

– А ты, лесной старик, все пошучиваешь, – сказал отец Арсений, ведомый нехорошей силой противоречия и обиды. – Русская земля! Да разве такая где нибудь осталась? Сколько я прошел из конца в конец, в Сибири был, на Урале, студеный север весь исходил, а Русской земли нигде не встретил, нигде…

– Зачем тебе было столько ходить, неугомонный? – холодно удивился старец. – Да ты, странник, и сам еще весь этот русский разлад и разор увидишь, он еще у тебя по сердцу пройдет. За особую судьбу и плата особая, высокая. Ищущему откроются двери и тайны небесные.

– Какое мне дело до царей, прежних и нынешних? – вновь не удержался от своей тоски отец Арсений. – Мне бы свое обрести! Отрока бы, дитя светлое увидеть, может, обновился бы состав души, узрел бы я истину подлинного служения миру… Если можешь, мудрый старец, помоги!

– Помогу, – просто и тихо согласился ночной гость. – Жди Семина дня. Отрока узришь, чашу свою изопьешь. Затем и возрадуешься, человек.

– Чему?

– Рассвету Божьему, заря уже поспешает, торопится, – ответил старец, поднял глаза, и отец Арсений замер – стародавняя тьма стала высачиваться и уходить из мрака его души. От какого то нечеловеческого и радостного ужаса он словно окаменел и не мог шевельнуть ни одним членом. Глаза ночного старца чудно ожили и заиграли неизъяснимо, они стали прозрачными и бездонными, наполнились особой чистотой и вечностью жизни, и не глаза человека теперь это были, а некий неиссякаемый родник, неудержимо втягивающий и растворяющий в себе, и отец Арсений чувствовал, что не может противиться и исчезает в его течении, – вся воля у него была отъята.

И тогда он испытал последний искус жизни – перестал быть собой и переселился в другой, высший источник. И в самое последнее мгновение успел узреть высоко, до самого неба ударившее пламя костра, загудевшее широко, мощно, привычно рванувшееся в свою небесную колыбель. И опять таки всего на одно мгновение соткался и проступил Божественный и светлый лик отрока, еще совсем дитяти, и этот отрок приветливо и призывно улыбнулся отцу Арсению, которого тотчас перенесло к источнику всех вод, и он увидел все, что ему должно было узреть, – и отрока, и уносящего его коня, и вышедший из за пределов земли край играющего солнца.

– Семин день! Семин день! – зашелестело вокруг в окрестных лесах и отдалось в распахнувшемся небе, и отец Арсений схватил глоток живой воды, и горячий вихрь, вырвавшийся из под копыт коня, поднял его, опрокинул и ударил о землю. И тогда свет ушел из глаз отца Арсения.

3

Сколько он ни тасовал спрессованную годами совместной борьбы, засаленную, потертую и тяжелую, пропитанную кровью колоду карт, всякий раз выпадало одно и то же – лучшего кандидата, кроме этого удачливого, ровно и уверенно поднимавшегося все выше и выше южанина, пожалуй, и сейчас пока не видно: анкета превосходная, есть изрядная примесь цепкой и привычной еврейской крови, жена тоже из того же племени, смотрит на него, свое чудо, снизу вверх, как на икону, как это и повелось на Востоке издревле, в высшие сферы не лезет, раз и навсегда определила для себя главное – муж, дети, семья, родственники. Баба и баба, по бабьи умна, не в свое дело вторгаться не будет. Ничего не скажешь, действительно умна – до сих пор держит суженого на длинном поводочке, пусть, мол, бегает себе, пока бегается, от здорового мужика не убудет.

Лежа в темноте и вперив бессонные глаза в потолок, Михаил Андреевич ощутил и некоторое облегчение, – кажется, на этот раз бессонная ночь не прошла даром, даже, по каким то предварительным признакам, самые ключевые фигуры остались весьма довольны переменами. Всем надоели хамство, мат, дикая непредсказуемость – сегодня кок сагыз, завтра кукуруза. А Крым? Эта его мужицкая бычья натура, напористость, испугался еврейской нацеленности на Крым, на древнюю Тавриду. Хотя почему только он? Разве один он? Такая уж случилась расстановка сил: малейшее дуновение – и Крым свалился бы в нежные объятья Сиона, а завтра, послезавтра и присоединился бы к государству Израиль, вошел бы в него по референдуму или опросу, может быть; Хрущев не Сталин с его восточной эквилибристикой в политической борьбе. Дорогой Никита Сергеевич, этот топорный или, скорее, лапотный политик, выплясывающий при Сталине на ночных пирушках гопака, оказался на этот раз проницательнее других, хохлацкий колбасный инстинкт его не подвел, Но самый сокровенный смысл, опять таки, в ином – недавний шут, потешавший грозного властелина и умевший так искусно играть, что даже сам дьявол в лице Сталина ничего не замечал, вполне вероятно, все таки не выдержал, захотел реванша, и здесь промедление было недопустимо. По примеру своего недавнего беспощадного господина и кумира, он в первую очередь мог смести ближайшее окружение, опять бы начался разброд в международном движении, опять – внутренние шатания и гул недовольства. Нет, нет, пронеслось в бессонном мозгу Михаила Андреевича, все мы ответственны перед историей, все мы обязаны припомнить заповедь вождя революции о нерушимом единстве партии, о незыблемости коллегиального руководства партией и государством…

Губы Михаила Андреевича растянулись в долгой усмешке, – цену своим мыслям он понимал, как никто другой, он прошел долгий, полный пропастей и хитроумных ловушек путь, невесомой тенью проскальзывал минными полями не только у Ежова, Ягоды и Берии, мастеров высшего класса; он проскальзывал мимо цепкого, пронизывающего насквозь взгляда самого Сталина, – обочинкой, обочинкой, и вот результат. Тонкие губы Михаила Андреевича вновь дрогнули в усмешке. Государство можно строить разными способами, можно и так, как бы стоя в сторонке, издали вкладывая свою ролю в нужный момент, свои мысли и планы в чужую, пусть даже слишком много мнящую о себе голову. И пусть себе мнит на здоровье, это никому не мешает и ни к чему не обязывает, – пусть себе мнит, что это ее собственные мысли, был бы лишь необходимый стране и обществу прогресс, результат, и пусть наслаждается видимой своей властью, – таким образом горы можно своротить. Что ж, бывают и промахи, ну, вот как было с тем же Никитой Сергеевичем, не предприми именно он сам, серый кардинал, как его шепотом величают даже ближайшие и самые доверенные сотрудники в туалетах и под одеялом у жен и любовниц, определенных шагов, не разыграй сложнейшую шахматную партию. И вообще, если бы не это, не видать бы уважаемому Никите Сергеевичу первого места как своего затылка, а вот поди тебе, как это первое место выявляет истинную суть человека… Сразу из него дурь и полезла, дурак дураком, и это мое, и это тоже мое, и это я съем, да вон и до того доберусь, а если не осилю, то хотя бы надкушу, чтобы другим не досталось. Вызывал общее недовольство, по мужицки всем хамил, за свои унижения в прошлом норовил расквитаться, компенсировать свою неполноценность. Надо думать, несколько опоздал наш неистовый новатор и реформатор, топорная работа давно завершена, он свое дело сделал раньше, надо полагать, а теперь в свой срок и ушел, когда оказались необходимы более тонкие государственные кружева – с семнадцатого года успела народиться еще одна волна этой вечно недовольной, вечно хнычущей интеллигенции, ищущей в отбросах жизни свое жемчужное зерно, да и последняя война подбросила в характер народа своих загадок. В политическую жизнь пришло время мастеров высочайшего класса, способных, как говорилось раньше, подковать блоху.

Повернувшись на другой бок, Михаил Андреевич попытался заснуть, даже подтянул длинные сухие ноги к самому подбородку, но мозг не отключался, работал безостановочно, и тогда он каким то шестым или десятым чувством опять ощутил приближение кризисного, критического момента, – такое провидческое состояние охватывало его в самые трудные минуты, когда вокруг, в самых нервных точках партийной и государственной машины, накапливалось предельное количество разнополюсного электричества и нужно было принять срочное, безошибочное решение, предотвратить вот вот готовую грянуть катастрофу, и, самое главное, нужно было суметь действовать так, чтобы об этом его знании и последующих вскоре иногда парадоксальных поступках никто бы даже и не догадывался. Все должно было вершиться естественно и просто, как итог вызревшего и материализующегося коллективного мнения…

Тут Михаил Андреевич почувствовал, что мозг у него начинает раскаляться; он с досадой плюнул, зажег свет, надернул пижаму и, попробовав входную дверь в кабинет – заперта ли она изнутри, не забыв взглянуть и на опущенные шторы на окнах, прошел к встроенному в стену и снаружи замаскированному под стеллаж с книгами большому сейфовому шкафу и открыл его. Здесь хранилось самое заветное и самое бесценное – его личная картотека, вобравшая в себя судьбы десятков, сотен и даже тысяч людей, от которых, в свою очередь, зависели судьбы многих государств и народов, в конечном итоге – и путь самого человечества, его будущее. Человек может исчезнуть, просто умереть, раствориться в земле, превратиться в горстку пепла и бесследно развеяться даже легким порывом ветерка, но его дела, его слабости, пороки и прегрешения, его порой ужасающе бездонные страсти и преступления продолжают оставаться, если умело их использовать, оружием огромной силы. Мертвые цепко держат в своих объятьях живых, может быть, это и метафизика, но в идейной, политической борьбе, во имя победы приходится не очень то скромничать, в большой политике все средства хороши, если они ведут к цели. И политику делают все таки единицы, избранные, это высочайшее наслаждение, доступное немногим, познавшим вкус власти, навсегда сладко отравленным ею.

Михаил Андреевич некрасиво поморщился; он знал о своем недостатке – уходить в трудные моменты, в решающие минуты в абстрактные головоломки, хотя также твердо знал, что любые, большие и малые дела на земле решаются гораздо спокойнее и проще и подчас самыми приземленными и даже порочными реалиями.

Он быстро нашел необходимое, небольшую серовато дымчатую папку, открыл ее и стал перебирать содержимое. И хотя он знал его наизусть, он опять долго и внимательно стал рассматривать фотографии, откладывая одну за другой и тотчас возвращаясь к ним вновь. Иногда взгляд его становился столь напряженным и пронзительным, что на плотной глянцевой бумаге словно сами собой начинали проступать и разрастаться ранее не замеченные, но теперь сразу становившиеся важными, сразу выходящие на первый план подробности. В глаза все настойчивее лезли широкие густые брови, явный признак непомерного тщеславия и честолюбия, и в то же время говорившие о стремлении жить в свое удовольствие, об умении все неприятное и тяжелое перекладывать на других; крупные сильные губы и подбородок, а также мягкий и неопределенный, как бы несколько загадочный взгляд указывали на другую крайность – любвеобилие и самонадеянность в амурных делах.

Михаил Андреевич неодобрительно вздохнул.

«Бабник, бабник, юбочник, кобель и блядун первостатейный, – определил он про себя с некоторой долей понятной мужской зависти. – И сейчас еще никак не утихомирится, и здесь, в Москве, потихоньку пошаливает. Надо признаться, все делает умно, с оглядкой, умеет не засветиться – большой опыт. Что ж, пожалуй, подобное легкомыслие и неплохо, пусть себе потешается, пока может, меньше будет в другом присутствовать, в том, где он мало что смыслит. Да нет, здесь я вроде бы не ошибся».

Вокруг простиралась притихшая Москва, ночь, тишина, и Михаил Андреевич, складывая все назад в немудреную папочку и завязывая ее, в какой то момент позволил себе вспыхнуть, швырнуть эту папочку на стол и замереть, слегка вытянув худую жилистую шею, как бы к чему то прислушиваясь, – он просто еще раз проверял себя, еще и еще вдумывался в мельчайшие извивы задуманной комбинации, и с какой бы стороны ни подступался к ней, изъяна нигде не нащупывалось, и он входил все в больший творческий экстаз. Оставаясь где то далеко в стороне, невидимым для других, он творил сейчас свой особый мир, и краски в создаваемой им картине ложились густо и расчетливо, группы и фигуры располагались уверенно и прочно, уравновешивая и изолируя друг друга, – искусство тайной власти именно и заключалось в незыблемом равновесии, нити от которого должны сходиться в одной тайной руке, в одном силовом центре, хотя на данный момент главное заключалось именно в безошибочном подборе центральной фигуры, которая устроила бы большую часть верхушки, в умении с самого начала безошибочно распределить противоборствующие силы и поставить центральную фигуру в постоянную от них зависимость, – именно она никогда не должна была получить возможность абсолютной свободы.

И тогда гений Михаила Андреевича воспарил еще выше. Перед ним словно на рельефной карте проступила и расстановка сил во всем мире, его цепкая память тотчас выделила наиболее опасные зоны и тенденции, концентрацию особо враждебных сил, все более в последние годы активизирующихся, начинающих все плотнее придвигаться к границам страны и с запада, и с юга, да и на востоке, где русская дипломатия работала всегда тончайшим скальпелем, осторожно и не торопясь, только из за этого дуролома Никиты все было сдвинулось и пришло почти в хаотическое состояние…

«Нет, нет, – вновь сказал себе Михаил Андреевич, – мы находимся на верном пути, на самом перспективном направлении. Кто же еще больше, если не он? Сведения точные, все подтверждается – бабник, страстный охотник, в меру пьяница. Везунчик невероятный, всю жизнь везло, как то незаметно для других, необидно везло – шел вверх, не бросаясь никому в глаза, следовательно, и не вызывая опасной зависти. Как раз то, что нужно… И после войны в Днепропетровск попал в самый раз, когда главное уже завершалось, знаменитая гидростанция, по сути дела, была восстановлена, и оставалось только скромно отрапортовать да продырявить пиджак для нового ордена… Нет, нет, пожалуй, именно этот везунчик всех устроит, выбирать больше не из кого, да и ждать больше нельзя, опасно ждать – история не простит».

Новый молниеносный поворот мысли заставил Михаила Андреевича сойти с горних высот и предельно сосредоточиться, – теперь он окончательно убедился, что замысел был верен, и в нем не хватало, может быть, лишь одной единственной запятой, не хватало самой малости, но такой, что без нее невозможно было запускать всю огромную и сложную политическую машину. Вместе с определением центральной фигуры необходимо было наметить и определить и его тайного двойника, его неразлучную тень, человека безжалостно расчетливого, способного ждать своего звездного часа годами и даже десятилетиями, неутомимого охотника, дыхание которого зверь чувствовал бы за собой неотступно. И такой человек появился, не мог не появиться, он уже есть. Сердце у Михаила Андреевича стиснулось, приостановилось и вновь забилось спокойно и ровно – он их увидел воочию, жертву и ее палача, зверя и охотника, уходящего от погони и непрерывно преследующего, увидел далеко далеко, и ему самому стало непривычно хорошо и покойно.

«Зачем?» – послышался ему чей то посторонний и незнакомый голос. Ни один мускул в его лице не шевельнулся, только губы еще более затвердели, и затем странная холодная усмешка осветила его глаза. Инстинкт власти непреоборим, так же, как зов крови или безумие продолжения, – никаких вопросов на этом пути не существовало.

Над Москвой струился холодный осенний рассвет, а на лице у Михаила Андреевича ярче и ярче становились глаза – небольшие, загадочные и непроницаемые, способные в моменты наивысшего напряжения загораться фанатическим огнем, пугавшим даже самых близких к нему людей скрытой энергией и предвещавшим неожиданные ходы и повороты в судьбах многих людей.

4

С известным академиком Игнатовым, человеком очень редкой породы, в послевоенные годы начавшей активно восстанавливаться и размножаться, Суслова связывали давние и довольно двойственные отношения, – академик, сам того не подозревая, являлся для Михаила Андреевича неким сложнейшим и безошибочным прибором, определяющим степень давления именно в той среде, которую Михаил Андреевич, как всякий неофит, тайно и безапелляционно ненавидел, никогда не показывая этого, – он вынужден был с нею считаться, иногда даже заискивать перед нею, рассыпаться мелким бесом, хотя в душе иронически подхихикивал над детской самовлюбленностью и наивностью большей частью действительно известных и заслуженных людей, мнящих себя солью земли. Они, каждый в своей области, многое знали и многое могли, но они всякий раз преувеличивали свое значение в общем прогрессе, много шумели и требовали, и к ним нужно было относиться как к детям, им надо было уметь и любить обещать и не скупиться подбрасывать кое что из обещанного. Они тотчас успокаивались и начинали двигать вперед науку и культуру.

Когда помощник доложил о ждущем в приемной академике Игнатове, и заметил, что он явился минута в минуту, как и было условлено, и вопросительно замолк, Михаил Андреевич отложил все свои дела, попросил ни с кем без особой надобности его не соединять, заказал чай с лимоном и постными сухариками и, напомнив, что ровно в час его ожидает у себя Леонид Ильич, аккуратно сложил в папку текущие бумаги, положил ее на определенное раз и навсегда место на рабочем столе и сам направился к двери встречать гостя.

– Входите, входите, Нил Степанович, – пригласил он, окончательно стряхивая с себя остатки усталости после почти бессонной, хотя и весьма плодотворной ночи, и посторонился, пропуская маститого ученого, большого и грузного от сидячей жизни, с породистыми крупными чертами лица, несмотря на свои шестьдесят семь лет, сохранившего пышную шевелюру и веселый, пытливый блеск в глазах – удивительно молодых и ясных. Поздоровавшись и дождавшись приглашения хозяина, Игнатов привычно направился к длинному столу для совещаний, опять, в который уже раз, стараясь понять, почему в высоких официальных кабинетах нельзя принимать посетителей менее казенно, не за этой вот площадкой для гольфа. Хозяин устроился напротив, быстро потер сухие нервные руки и заставил себя улыбнуться.

– Я пригласил вас, Нил Степанович, для очень доверительного разговора, – сказал он, слегка щуря натруженные глаза, что указывало еще и на явный интерес к собеседнику. – Ваше недавнее выступление в Политехническом вызвало весьма острый и противоречивый интерес в самых разнополюсных кругах. На мой взгляд, вы правильно раздраконили нашего умника с его статьей в «Литературке». Так и надо, говорят, его едва инфаркт не хватил после вашей критики, только сейчас главное в другом, Нил Степанович. Как вы там изволили выразиться… Я, с вашего разрешения, процитирую, простите, если не совсем точно. «К власти в стране пришли топорные политики, невежды и дилетанты, забившие себе мозги, за неимением ничего лучшего, марксистской околесицей…» Так? Я не ошибся, Нил Степанович? Тоже в адрес товарища Яковлева?

Академику показалось, что высокий собеседник смотрит с некоторой иронией и даже ободряюще.

– Ну, дорогой Михаил Андреевич, почему только в его адрес? Хотя, если бы моя воля, я спустил бы с этого ярославского умника, товарища Яковлева, как вы говорите, сионистские штанишки и хорошенько бы его высек. Просто в назидание другим. Не за свое дело не берись! Впрочем, простите, что это я перед вами то рассыпаюсь, уж, наверное, самая выверенная до последней запятой стенограммка у вас на столе и вы знаете все лучше меня. Не так ли? Я ведь, как правило, без бумажки говорю, пока еще Бог милует, возмутил воздух и забыл, вот другие потом долго помнят, особенно самые лучшие друзья.

– Лежит, лежит отчетец, – подтвердил Суслов, поощрительно улыбаясь, и легонько побарабанил пальцами по столу. – Да, да, лежит, такова уж моя работа. Надо полагать, что лежит, учтите, не только у меня одного. Что вы, Нил Степанович, имели в виду? Вы несколько раз упомянули Крым, притом величали сей древнейший полуостров каким то экзотическим именем русской якобы прародины еще даже до греческих времен? Я, конечно, понимаю, что крупный ученый имеет право и на крупную ошибку, неудачу, но что вы все таки хотели сказать?

– Ровным счетом ничего особенного, Михаил Андреевич, – ответил не задумываясь академик, и в его лице мелькнула легкая ирония. – Всего лишь мысли вслух. Разумеется, они дискуссионны, и я охотно выслушаю любого противника.

– Гм, гм, – сказал хозяин кабинета, тоже с некоторой ехидцей. – Выслушаете, выслушаете, а дальше? Не спорю, та или иная научная гипотеза – ваше дело, вы выдающийся ученый, у вас свой особый мир, и никто не собирается его разрушать или пытаться изменить. Не будем говорить и об идеологии – какое до нее дело физику или математику? Хотя, с другой стороны, именно идеология Адольфа Гитлера подвигнула эти науки к эпохальным открытиям, ускорила их движение многократно. Что вы так смотрите? Вы не согласны?

– Роды, если они поспели, не остановить, – ответил Игнатов. – Ничего мы пока о чуде жизни не знаем определенного, так, то да се, не стану гадать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад