Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ветеран Армагеддона (сборник) - Сергей Николаевич Синякин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Небожителей, играющих на арфах, оказалось столько, что исполняемые ими мелодии превратились в одну чудовищную какофонию и всякие попытки ангелов навести в рядах музыкантов какое-то подобие порядка были изначально обречены на неудачу.

Белые стремительные волны ангелов прокатывались над толпами и уносились туда, где золотились семь чаш гнева и алмазными блестками высверкивала в синеве Благодать.

Лютиков так и не понял, ради чего они проплыли мимо архангелов сомкнутыми рядами, только уже дома, после некоторых размышлений, он пришел к выводу, что летали они себя показать и других посмотреть. Все, как на Земле, там ведь тоже ради этого на демонстрации ходили, чтобы знакомых увидеть, пройти с воплями мимо трибун да на девочек симпатичных посмотреть.

Вечером зашли Аренштадт и Голдберг.

— Чего ж вы, мужики, без транспаранта вышли? — подколол их Лютиков. — Облажались, облажались!

— Видите ли, Володя, — ответил Аренштадт. — Сегодня был… как это сказать, чтобы вас не обидеть… не наш сегодня праздник. Бога мы, конечно, чтим и архангелов сильно уважаем. Но вот этот Святитель… Он же христианин, а мы с Голдбергом, сами понимаете, к хасидам тяготеем. И эти транспаранты… Не знаю, зачем они нашему старосте, может, и приказал кто сверху, но мы ведь не на революционный митинг ходили!

— Идем мы после праздника с Исааком, — неожиданно вступил в разговор Голдберг. — Просто прогуляться решили, хоть староста и орет, что мы не просто так гуляли, а слабое место в охране херувимов нащупывали. Смотрим, в озере мужик заплыв совершает, а на него с берега люди смотрят. Мужик уже умаялся, воду хлебать начал, пузыри пускает, а на берег не вылазит. Вот, думаю, упертый мужичонка, это же надо душу такую стойкую иметь! А что оказалось? Оказалось, это испанский иезуит Энрикес в озере плавал. У него в Раю главным наслаждением было плавание в чистой и теплой воде, вот Господь ему и сподобил этой благодати по полной программе!

— Как вам сегодняшний концерт? — поинтересовался Аренштадт.

— Ужасно! — признался Лютиков. — Вот уж какофония, не думал, что в Раю такое возможно! Это не музыка, это прямо музыкальная пьеса какая-то для Преисподней!

— Вы еще хора из тысячи миллионов певцов не слышали, — с легкой усмешкой сказал Голдберг. — Представляете, Володя, был в древние времена такой каноник Франсуа Арну. Ну и написал он книгу о Рае. За что и угодил, разумеется, в совсем иной мир. За принижение образа Бога и поношение архангелов. А не уподобляй Господа нашего французскому королю, не делай из архангелов придворных!

Но вот одна мысль там — о хоре многомиллионном — запала кому-то на небесах. Арну заявил, что дирижером в этом хору сам Иисус Христос, так, значит, и сделали!

— Позвольте! — спохватился Владимир Алексеевич. — Но Иисус Христос… Разве это не одна из ипостасей?

— Вот-вот, — многозначительно и негромко молвил Голдберг. — Остальное вы сами представить можете!

— Миша, — выразительно скривился Аренштадт. — Ну что ты такой беспокойный? Не хватало, чтобы тебя и здесь в диссиденты записали! Хватит тебе земных неприятностей, ты уж хоть здесь следи за языком!

— А что, у вас на Земле и вправду неприятности были? — спросил Лютиков восторженно. При жизни он о диссидентах только слышал, а общаться с ними ему не приходилось. По его представлению жизненному, все диссиденты, как Солженицын и Синявский, высылались из страны, такие крупные величины, как Сахаров, отправлялись в ссылку, а совсем уж опасных вроде Буковского, тех в тюрьму сажали, чтобы при необходимости было на кого коммунистических зарубежных лидеров калибра Луиса Корвалана сменять. Лютиков даже стишки такие помнил:

Обменяли Корвалана На простого хулигана…[15]

— Глупости! — беспечно махнул рукой Голдберг. — Исключительно по причине невоздержанности в словах других, Владимир! В КГБ сидели деликатные люди, они юмор и шутку высоко ценили, Михаила Жванецкого на свои закрытые концерты приглашали! Они и меня с улыбкой встречали: опять вы к нам, Михаил Соломонович? С кем изволили неосторожно побеседовать на этот раз?

— Ты лучше расскажи молодому человеку, с кем и о чем ты беседовал! — проворчал Аренштадт. — Тогда он поймет, зачем тебя сотрудники госбезопасности вызывали! Ишь, невинная жертва!

— Извольте! — сказал Голдберг, принимая в кресле непринужденную позу. Черные глаза его живо поблескивали, даже не верилось, что собеседник Лютикова давно уже дописал последнюю земную строфу. — Первый раз все случилось после беседы с художником Иголкиным… Не знаете такого? А зря, этому человеку в свое время доверено было Политбюро рисовать. Идем мы с Сунтеевым по улице, встречаем Иголкина, я его и спрашиваю: «Как дела, Паша?» Обычный, заметьте, вопрос, никакого подтекста вы в нем не увидите даже при всем желании. А Иголкин мне отвечает: «Отлично, за последний месяц треть Политбюро отпидарасил!» Я не знаю, может, это термин у художников такой специфичный, только вот кто была мама Сунтеева, я теперь очень даже хорошо представляю: в тот же вечер он своему оперу и доложился! Но я-то здесь при каких делах? Почему я должен за неизвестные мне художественные термины отвечать? В КГБ не дураки сидят, а до Иголкина им в то время дотянуться было невозможно, поэтому они мне только пальчиком погрозили. А Сунтеева им пришлось из своих осведомителей исключать, я ведь ему такую рекламу сделал, такую рекламу! Кстати, он меня потом и благодарил, с бутылкой армянского «Ахтамара» пришел, только кто бы ее со стукачом распивать стал! Коньяк я, конечно, оставил, а Сунтеева выгнал!

Вот так… Пальчиком они мне погрозили, а что такое, по-вашему, пальчик комитета глубокого бурения? Зарубки на память они этим пальчиком держат, ручку пальчиком придерживают, когда на тебя профилактическое дело заводят! Тогда как было? Главное, отвратить человека от дурных мыслей, увести его с кривой дорожки. Увести и бросить. А уж прямую дорогу здравомыслящий человек найдет себе сам!

Сам я тогда работал метранпажем в «Луганском вестнике». Как раз умер Юрий Владимирович Андропов, ну, естественно, в газете некролог, портрет на первой странице, мой коллега Дмитрий Николаев рамки прилаживает такие, с дырочками… Для чего они, объяснять долго, скажу, что просто необходимы для таких вот случаев. Я же не собираюсь вас набору учить! Я не выдержал и говорю: «Дима, ты рамки смотри не выбрасывай, кто у нас следующий, Константин Устинович Черненко?» Я виноват, что он так болезненно выглядел? Кто настучал в этот раз, я не знаю, народу было много, только вызывали меня все в то же здание для беседы. Смотрю, мужики только вид серьезный делают, в душе они только что не хихикают! И в этот раз обошлось, только и сказали, что к старому человеку мудрость приходит, поэтому было бы очень обидно закончить свою жизнь в расцвете сил и лет. Я на дурака похож? Конечно же я намек понял, поэтому принялся сдерживаться от незрелых высказываний изо всех сил. Шутки шутками, но кто виноват в том, что Черненко всего около года протянул? Только не Михаил Соломонович Голдберг в этом виноват, врачам из «кремлевки» упреки адресовать надо было!

Дальше стало еще хуже. Когда тобой сотрудники госбезопасности интересуются, они, сами понимаете, используют все достижения науки и техники. Плюс, разумеется, человеческий фактор. Вот этот человеческий фактор, чтоб ему вечно сосны и березки в лесу долбить, он меня и подвел в очередной раз. И как подвел! После такого провала шпионы стрелялись, членов партии навсегда исключали из оной, а что ждало меня даже и предугадывать страшно.

Была у меня записная книжка. Я в нее умные мысли записывал, в мире ведь много мудрых людей со времен царя Соломона рождалось. И свои мысли, оценки происходящего и людей… Сами понимаете, когда имеешь на плечах голову, поневоле начинаешь размышлять. И вот эту самую записную книжку у меня кто-то скоммуниздил и, естественно, передал опять-таки сотруднику, который занимался моей профилактикой. Тот меня и вызвал на предмет обсуждения моих размышлений. Показывает мне этот сотрудник, Владимир Владимирович, хороший и добрый был человек, монологи Михаила Задорнова обожал, показывает он мне мою записную книжку и спрашивает: «Ваша?» Ну что тут сказать, я же понимаю, что у него в столе уже заключение эксперта лежит, они с меня в свое время не одно объяснение взяли, есть с чем почерк сличать. «Моя», — говорю. «А где вы ее потеряли, Михаил Соломонович, не припомните?» — «Ах, — отвечаю, — не надо этих детских игр, Владимир Владимирович, вы же сами прекрасно знаете, кто у меня ее из пиджака вытащил и вам притаранил. Чтобы у этой птахи клювик был таким же прочным, как его мозги. Ну что может интересного быть в моих личных записях? Баловство одно, игра ума!»

Тут мой визави листает записную книжку. «Игра ума? — спрашивает. — Интересно, на сколько лет эти самые игры потянут? Вот вы запись сделали, пишете: „Можно некоторое время дурить весь народ, можно все время дурить некоторую часть народа, но никому и никогда не удавалось все время дурить весь народ“. Интересно, какой вы народ имели в виду и кто конкретно этот народ дурит?» — «Ну, Владимир Владимирович, — отвечаю я беспечно. — Тут вы, извиняюсь, политическую неграмотность сами проявляете. Слова эти не мои, принадлежат они американскому президенту Аврааму Линкольну, а стало быть, в виду имелся многострадальный американский народ и дурящие его, я это подчеркиваю, американские же политики».

Владимир Владимирович рассеянно листает мои записи, благодушно улыбается. «А вот это как понять? — спрашивает он. — Вот вы пишете: „Л. И. — бол. муд. Достаточно вслушаться в то, что он с трибун произносит…“ Это вы о ком? И что означают ваши сокращения?» Тут уж я улыбаюсь. «О Леониде Ильиче Брежневе, генсеке нашем ненаглядном, — говорю. — А вы со мной не согласны? Я лично всякий раз, когда телевизор смотрел, понимал, что большой мудрец наш руководитель. Жаль, что безвременно скончался. Молодые, конечно, энергичны, но вот смогут ли страну из кризиса вывести? Как вы считаете, Владимир Владимирович?»

Тут мой собеседник переносицу почесывать начал. «А вот эта запись, — спрашивает. — Вы и ей объяснение найдете?» Протягивает мне записную книжку, чтобы мысли мои вслух не зачитывать, пробрало его, бедного, до самой изжоги. Воду из графина пить начал и даже в стакан ее не налил.

Читаю запись. «Конечно, Владимир Владимирович, это ведь тоже не мое! Неужели скромный труженик может позволить себе такие оценки? „Страна вновь на подъеме — мучительном, долгом, ведущим к голой вершине!“ Это не я, это ваш начальник в одной компании сказал, я и записал, чтобы не забыть. Глубокая мысль, Владимир Владимирович! Не знаю, сам ли он ее придумал или где-то выше услышал…»

Смотрю, Владимира Владимировича в пот кинуло. С одной стороны, выходит, что диссидент, каковым он меня считает, в одной баньке с его начальником парится. А с другой стороны, начальник его крамольные мысли высказывает, и тут уже не одну ночь придется подумать — промолчать о том, что узнал, или доложить по команде? У них ведь порядки серьезные, за лишнее слово язык могут отрезать, чтобы глухонемым по легенде резидентом в Пакистан направить!

Расстались мы с ним хорошо. Владимир Владимирович мне поулыбался и спрашивает: «А вы, Михаил Соломонович, сказки писать не пробовали?» — «Нет, — говорю, — не чувствовал в себе литературного дара». — «А вы попробуйте, — советует он. — У вас получится, просто не может не получиться!»

Вот так, с его легкой руки, я и пошел в литературу. Со сказками у меня, конечно, ничего не вышло, а вот стихи, говорят, стали получаться. Правда, немного ехидные они у меня получались. Но к тому времени в стране бардак начался, и комитету не до меня стало, наверное, решили, что профилактика удачно закончилась…

Они посидели еще немного, поговорили о перестройке и судьбе суверенной России, согласившись в том, что если бы страной руководили не большие мудрецы, а нормальные люди, то все могло бы повернуться совсем по-другому.

Обычный кухонный разговор, который русские интеллигенты не одно поколение задушевно вели между собой после работы. Хорошо написал об этом известный московский бард и поэт, с которым Лютиков никогда не встречался, но стихи этого человека любил.

Да, бывало, пивали и гуливали, Но не только стаканчиков для Забегали, сидели, покуривали, Вечерок до рассвету продля. Чай, стихов при огарке моргающем Перечитано-слушано всласть. Чай, гитара Высоцкого с Галичем Тоже здесь, а не где завелась. Чай да сахар да пища духовная, Но еще с незапамятных пор Наипервейшее дело кухонное — Это русский ночной разговор, Где все время по нитке таинственной, От какого угла ни начни, Все съезжается к теме единственной, Словно к свечке, горящей в ночи, Россия![16]

Что вы хотите? И после смерти болят человеческие души о покинутом мире, о жизни, которой там живут оставшиеся родные и близкие. Да и Аренштадт пел душевно. Не Галич, конечно, с Высоцким, да и арфа — совсем не гитара, а все равно выходило так, что щеки солью щипало.

Глава десятая

Судя по всему, инерция в Раю была никак не меньше земной.

Лютикова продолжали печатать, критики о его творчестве отзывались хорошо, только один, по-прежнему скрывавшийся под инициалами «И. И.» то и дело в коротких заметочках, похожих на комариные укусы, доброжелательно интересовался: а что автор хотел сказать вот этим, что он имел в виду, выводя такой-то образ, а не хочет ли автор… Ну и тому подобное, сами знаете, как это бывает, когда кусить полной пастью нельзя, а сделать это отчаянно хочется.

Авторитет Лютикова вырос до такой степени, что новый литературный талант помянул в газете «Райская жизнь» архангел Михаил, который по циркулировавшим среди литераторов слухам, являлся при Самом серым кардиналом и в силу этого отвечал за идеологию и развитие райской словесности.

Это уже и вовсе намекало на официоз и возможное причисление если не к классикам, то уж по меньшей мере к лику святых, что означало чуть ли не больше первого.

Перед Лютиковым открылись новые двери, и муза этим воспользовалась, чтобы отправить своего протеже в творческую командировку в обитель классиков.

Тут-то Лютиков и понял, что живет не в Раю, а где-то рядом с Чистилищем.

Не зря, не зря именовали место его посмертного существования экспериментальной обителью!

Обитель классиков немного напоминала пограничную зону.

Для молодого читателя, который совершенно не знаком с этим построением, рожденным мыслью одного из пограничных чиновников некогда существовавшего Советского Союза, немного расскажем об этом хитром изобретении. Пограничные зоны обычно устраивались близ границ с сопредельными государствами, и въезд в эти зоны был категорически воспрещен всем тем, кто не имел на то официального разрешения. Для того чтобы такое разрешение получить, надо было быть абсолютно лояльным в своих мыслях и поступках. Право постоянного жительства в этих зонах имели только местные жители, родившиеся в этих местах или поселенные за определенные заслуги. Персона non grata, прибывшая в указанную зону без официального разрешения, немедленно вылавливалась пограничными собаками или местным населением, после чего обязательно разоблачалась, как враг государства, пытающийся нелегально уйти за кордон или, что еще хуже, прорваться в наш свободный мир из-за кордона.

Так вот, обители классиков были устроены почти по такому же принципу. Жили в этих обителях только порождения воображения классиков, причем не все, а только те, которые обладали райской нравственностью и ревностным отношением к Царствию Небесному. Некоторые недоброжелатели даже замечали, что жителей этих обителей прогоняли прежде в игольное ушко, и тех, кто сквозь него не проходил, немедля отправляли… Не будем поминать его всуе, но догадались вы правильно.

На Земле Лютиков привык к одним именам, а тут, в обителях классиков, были совсем другие. Нет, имена называться не будут, еще обидятся некоторые литераторы, которые твердо убеждены, что им уготована посмертная слава. Разочаровывать их не хочется, тем более что истинное положение дел пока никому не знакомо.

Вообще-то посмертная слава вещь хрупкая.

Один из авторитетных членов правления Союза писателей рассказывал историю, которая великолепно иллюстрирует отношение писателей к славе и вечности.

В общем, так, умер Александр Твардовский. Замечательный поэт и человек, между прочим, настоящий. Ну, естественно, хлопоты похоронные, суета. Каждый ведь знает, что в наше время родиться куда легче, чем помереть. Суета и даже споры, значит, разгораются в основном по вопросу, где писателю лежать, на каком кладбище. Тут свои тонкости имеются. Обычно хоронят на Ваганьковском, но престижнее, конечно, лежать на Новодевичьем. Для решения этого непростого вопроса наш рассказчик пишет от правления Союза писателей необходимую бумагу и несет ее в московскую мэрию, потому как чиновники должны заслуги покойного писателя взвесить и решить, достоин ли он Новодевичьего кладбища или заслужил лишь два кубометра земли на Ваганьковском. Заместитель мэра, прочитав бумагу, нашему рассказчику и говорит:

— Извини, дорогой мой, но если я вашего поэта похороню на Новодевичьем, то знаешь, когда и где меня самого товарищи из Центрального Комитета партии похоронят? Причем даже смерти моей дожидаться не будут! Не могу! Даже, значит, и не проси!

Одним словом, ведет себя так, словно он «Василия Теркина» никогда не читал.

Рассказчик, что из авторитетных членов правления, гневно и говорит:

— Вот похороните Александра Трифоновича на Ваганьковском и станут про вас потомки говорить: а, мол, это тот самый, что таланту и гению нашего века места на Новодевичьем не нашел?

Плюнул он, по его словам, на ковровое покрытие в кабинете заместителя московского мэра и вышел. А дверь неприкрытая осталась. И слышит наш рассказчик, что заместитель мэра звонит в Кремль по вертушке и кричит умоляюще:

— Вам хорошо! Вы виз не накладываете! А меня потомки презирать станут!

Никто не знает, что ему из Кремля ответили, но выскочил он в приемную сияющий и кричит:

— Хрен с ним, хороните Твардовского на Новодевичьем!

И бумагу подписал.

После этого в Союзе писателей прошел слух, что у нашего рассказчика блат в Кремле и он лично составил списки, где и какого писателя в случае кончины хоронить будут.

Ну, тут народ вокруг нашего рассказчика и закружился.

В один из дней появляется Евгений Евтушенко и спрашивает: «А что, Николаич, я в списках есть? А если есть, то на какое кладбище — на Ваганьковское или на Новодевичье?» Рассказчик его, понятное дело утешает, что вы, Евгений Александрович, вам ли о смерти думать? Творите, дорогой вы наш, живите, понятное дело, сто лет.

А Евтушенко не отстает:

— Ты меня не жалей! Ты мне честно скажи! Если меня собираются хоронить на Ваганьковском, ты так и скажи, я пока живой до ЦК дойду, все вопросы решу, только хоронить меня будут на Новодевичьем! Мне-то лично все равно где лежать, там тоже компания неплохая, но народ! Народ ведь не поймет, если автора «Братской ГЭС» похоронят на Ваганьковском!

Рассказчик, понятное дело, ссориться с живым классиком не хочет. Поэтому он ему по великому секрету и говорит, что списки имеются, а хоронить вас, естественно, будут на Новодевичьем. Как вы сомневаться могли, вы же талант земли русской, где же вас еще хоронить!

Ушел Евтушенко успокоенный, а через некоторое время появляется Андрей Вознесенский. Приходит, независимо шарфиком помахивает, заинтересованность определенную проявляет, но вслух ее не высказывает.

Рассказчик, естественно, не выдерживает:

— Что, Андрей Андреевич, интересуетесь, в какой списочек попали?

Вознесенский принимает безразличный вид.

— Да мне все равно, — говорит, — интересно только знать, на какое кладбище Евтушенко включили, чтобы на одном с ним кладбище потом не лежать!

Рассказчику, понятное дело, и с этим ссориться не хочется. Поэтому он дипломатично говорит:

— Как же вы, Андрей Андреевич, могли иное подумать! Конечно же вас будут хоронить на Новодевичьем, а перспективы захоронения Евтушенко на Ваганьковском еще рассматривать будут. К нему Никита Сергеевич серьезные претензии имел. Я Евгения Александровича специально обманул, чтобы человек преждевременно не расстраивался.

Вознесенский ушел просветленный, даже шарф за спину закинул.

Но то ли он кому-то все рассказал, то ли Евтушенко что-то пронюхал, но начался скандал. А скандал, граждане, в писательской среде, это вам не ссора в детском саду. Тут в ход начинают идти и обвинения в моральной нечистоплотности и жалобы в ЦК и ЖЭКи, в общем, такое началось, что нашего рассказчика вызвал к себе руководитель Союза писателей, а им тогда был Марков.

— Вы что себе позволяете! Какие списки, о которых я ничего не знаю? — обрушился он на подчиненного. — Кто вам дал право лично определять, какого писателя и где хоронить?

Это были еще самые приличные слова в начавшемся разносе. Остальные слова, которые доступны человеку, всю свою жизнь положившему на литературную деятельность, легко представит каждый, поэтому в повествовании эти слова можно смело опустить.

Наш рассказчик, понимая, что дальнейшее умолчание истины грозит серьезными неприятностями, своему начальнику во всем признается.

Марков некоторое время сопит, размышляет над услышанным, потом начинает смеяться.

И вот в тот самый момент, когда нашему рассказчику кажется, что все уже обошлось, Марков обрывает смех и, склонившись к уху подчиненного, тихонько спрашивает:

— Но ты мне честно скажи, как на духу, меня-то в какой список включили — на Ваганьково или на Новодевичье?

Поэтому и со списком райских классиков торопиться не следует, обидеться люди могут. И напрасно! Но это уже потом им объясняй, задним, как говорится, числом.

Надо сказать, что поначалу жизнь классиков произвела на Лютикова большое впечатление. Можно сказать, огромаднейшее! Да и что можно сказать, если людям было позволено жить среди тех, кого они однажды описали или еще только описывали в своих новых райских романах. Интересно же! И заманчиво.

Но через некоторое время Лютиков стал замечать, что не все в этих обителях гладко. Порой и проколы досадные случались.

Шли они с музой через парк.

Муза ему свидание с классиком обещала. Лютикову это льстило. Оно ведь и при жизни кому не хочется с живым классиком пообщаться, а при удаче и автограф у него взять!

Идут они с музой Нинель через парк, а навстречу им полупрозрачный мужик. Видно было, что прозрачность у него уже была на исходе, чуть добавить красок, и мужик был бы в самом соку.

И вот этот идущий навстречу им мужик вдруг схватился за сердце и стал медленно оседать. Лицо его постоянно менялось, тело трепетало, то вытягиваясь, то сокращаясь в размерах. Багровое лицо его вдруг побледнело, стало удлиненным, болезненно заострился нос. Потом полез волос, на глазах меняясь из русого в каштановый. Борода на секунду появилась и исчезла.

— Что с ним? — удивился Лютиков.

— Ерунда, — поморщилась муза Нинель. — Недоделка, вот автор сейчас над ним и возится, ищет своего героя.

— Я смотрю, здесь часто такое случается, — осторожно вздохнул Лютиков. — Вон на скамеечке дамочка под зонтиком сидела. Сначала вроде ангелом смотрелась, а повернулся через минуту — ну такая простигосподи сидит, пробы негде ставить!

— Да здесь почти все такие, — согласилась Нинель. — Что ты хочешь, это Создаваемый мир, когда они еще здесь зримые очертания обретут.

Лютиков удивленно глянул на музу. Нинель безмятежно улыбалась.

— От автора зависит? — догадался Лютиков.

— А ты как думал? — удивилась муза. — Нет, Лютик, ты даешь! Тут ведь еще все не только от манеры творца зависит. Обязательно есть различия, обусловленные и миром, в котором тот живет. Различия, конечно, условные, но зримые. Все рядышком, все вложено друг в друга, точно матрешки. Тут еще есть Совершенный мир, который нашими демиургами создан, а рядышком Красочный мир, его художники создавали и создают, а еще тебя, не дай Бог, может занести в Сказочную страну или Терру Фантастику. Там вообще с непривычки можно с ума сойти. Я как-то заглянула из любопытства, там как раз вторжение марсиан отражали. Прикинь, беженцев толпы, треножники завывают, вой, плач, вопли!

— Как же так? — недоумевал Лютиков. — Ты же сама рассказывала, что в Раю плохих людей нет, только хорошие. Но ведь им приходится и плохих придумывать, а раз так, то и плохие, получается, в Раю живут?

Нинель досадливо хлопнула крылышками.

— Это ты не понимаешь, — сказала она. — Я тебе говорила о реальных людях, о покойниках, значит, а эти… они же продукт воображения. И живут они только здесь, рядом с творцом своим. Это все по специальному разрешению, понял? Поэтому я тебя в классики и тяну, у них жить интереснее, все вокруг свое. Захотел винограду свежего, только напиши о нем, захотел… Да мало ли можно захотеть? Хоти на здоровье, только в меру.

— А кто эту меру определяет? — спросил Лютиков.

— А то некому! — дернула плечиком муза.

И вовремя она оборвала беседу, они уже пришли.

Классиком был известный Лютикову писатель, назовем его М., как Ян Флеминг именовал из соображений секретности начальника тайной службы ее величества.



Поделиться книгой:

На главную
Назад