— Парень нашел девочку в мусорном баке и полгорода на руках нес.
— Герой, – улыбается граф. И в его синих, как у Печеньки, глазах проступают желтые точки. Точно солнце на летнем небе. — И что же ты здесь делаешь? Она ведь тебе чужая. Зачем ты здесь?
— Потому что она моя. Я ее нашел, значит моя. И я буду ее защищать.
— Похвально, – кивает граф. — А лет-то тебе сколько, герой?
— Говорят, двенадцать, – отвечаю, не отводя взгляд.
— Кто говорит? — и говорит, как со взрослым.
— Воспитатели.
— Так ты из приюта, значит. В бегах?
Лишь хмыкаю в ответ.
— И хочешь заботиться о…найденыше, – как споткнулся о камень. Киваю. Я не трус. И смогу защитить Печеньку. Пусть только живет. А то вон серая какая, как дороги после дождя. И не шелохнется совсем.
— Она просто спит, – Плахин батя. Снова киваю. Слишком долго спит. Прямо Спящая красавица из девчачих сказок.
— Клянешься? – и протягивает руку.
Пожатие крепкое.
— Даю слово, – отвечаю, как тренер наш, по-взрослому.
А граф хлопает меня по плечу.
— Это не моя дочь, – бросает сухо. — Это… – и смотрит на меня, словно ждет чего-то.
— В приюте Святой Марии говорят, – вмешивается в разговор следователь, – что девочка похожа на их беглянку. Она появилась у них несколько месяцев назад. И все время молчит и бегает. Они даже имени ее не знают. Кухарка сказала, Мотыльком ее называет, мол, та вечно к огню лезет, как, – захрустели листы бумаги, – как привороженная, вот.
Теперь кивает граф и оборачивается к следователю.
— Я полагаю, что после выздоровления девочка сможет жить в приюте вместе с Крисом, – не спрашивает, приказывает.
— Думаю, можно устроить, если вы посодействуете, конечно.
— Я посодействую, – усмехается граф и выходит из палаты. Я выхожу последним, потому что Печеньке нужно отдыхать. Так Плахин батя говорит. А еще ей бутылочку меняют с лекарством.
Граф снова смотрит на меня. И я тоже смотрю в глаза. Пусть знает – не боюсь я его.
— Только смотри, Крис Корф, ты дал слово, – и в голосе угроза.
Я лишь коротко киваю.
— Александр Глебович, – Плахиному бате, – минутку не уделите?
— Пройдемте в ординаторскую.
Они уходят, будто и не было. Я сажусь на стул, разжимаю кулаки. Пальцы дрожат, а на ладонях – красные следы ногтей. Вдох. Выдох. Вытираю руки о штаны. Сижу так некоторое время. Встаю, смотрю на Печеньку. Совсем малявка. Ее из-за всех этих приборов и не видно совсем. А я дал слово беречь ее. Теперь некуда деваться – придется защищать. Я сумею.
Тетя Нина, главная медсестра, подходит ко мне и смотрит так жалостливо, что становится обидно. Чего меня жалеть? А еще я знаю, как они все перешептываются, что Печенька умрет.
Но я-то знаю. Она не умрет!
Разворачиваюсь и несусь по коридору к лифту, поворот, к лестнице. Вниз. На улицу. Под промозглый дождь.
Не умрет! Не умрет! Я ее защищать буду. Даже от смерти буду. И гадов тех, что выбросили ее, не прощу. Каждого найду. Отомщу. Обязательно отомщу.
А Печенька не умрет! Я не позволю! Она должна жить. Малявка ведь еще. Она еще не видела ничего. Даже цветов этих синих, что ползут по бордюру, наверняка не видела. А надо, чтобы увидела.
Улыбаясь новой идее, приседаю на корточки и рву цветы. Оглядываясь, как воришка, выдираю их, и прячу под куртку. Возвращаюсь в больницу. Цветы пахнут нестерпимо, что чихать хочется и нос чешется. Но я сдерживаюсь, проскальзываю мимо ординаторской, откуда слышны мужские голоса, и поста с сестрой, которая предупреждает, чтобы я недолго. Ныряю в палату, где спит Печенька.
— Привет, – шепчу и кладу ей на живот цветы. Чихаю и шмыгаю носом. — Прости, – оступаю назад. — Просто…живи. А я…я цветы тебе каждый день таскать буду. Все клумбы обдеру. Только ты живи. Ладно?
Она молчит. Главное, чтобы услышала.
— Ну я пошел? Ты не волнуйся, я завтра еще приду. Ты ведь теперь совсем моя, Печенька.
И я уже собираюсь уходить, как вдруг она открывает глаза. И смотрит. На цветы смотрит. И в ее синих глазах появляется то же, что и в графских – узнавание.
ГЛАВА 5.
Двадцать четыре года назад.
— А как меня зовут? — спрашивает тихо Печенька, когда мы выходим на прогулку. Зима уже прислала морозы. Скоро выпадет снег. Я смотрю на малявку, сидящую в инвалидном кресле. Ноги ее закутаны одеялом. Говорят, она никогда не сможет ходить. А еще она все время молчит. Два месяца как. Вздыхаю. Качу ее по дорожке. Плахин батя впервые разрешил нам погулять вдвоем, без сопровождения медсестры. И вдруг Печенька заговорила.
Я останавливаюсь, обхожу ее, смотрю сверху вниз. А она глядит куда-то за спину. Неужели показалось?
— Эй, Печенька, ты говоришь?
Она кивает. И не смотрит все равно.
— Нет, скажи.
— Что? – робкое в ответ. — Что сказать?
— Ты все-таки говоришь, – выдыхаю радостно. — Говоришь!
Хватаю коляску, поставив ее на два колеса, и кружусь на месте. Печенька визжит. А я хохочу.
Никто не верил, что это случится. Запыхавшись, приседаю напротив, беру ее за руку.
— Ты почему молчала?
Пожимает плечами.
— Я спала, – и щеки ее краснеют. А ручки-то холодные. Натягиваю на ее ладошки варежки. — Мне мама колыбельную пела и я спала.
— Ты помнишь маму? – цепляюсь за это, потому что не понимаю, о чем она толкует. Может, врачи разберутся. Все эти доктора, что день за днем осматривали и допрашивали Печеньку.
Она снова пожимает плечами.
— Голос ее помню. Она сказала, что мне пора вставать, и я проснулась. Но не знаю, как меня зовут. А ты знаешь?
Теперь пожимаю плечами я. Печенька грустнеет.
— Но это не беда. Знаешь, это даже круто, что у тебя нет имени.
— Почему?
— Ну… — подтягиваю коляску ближе, сам сажусь на скамейку. — Ты можешь сама его придумать. Вот какое тебе имя нравится?
— Не знаю. А тебе?
Задумываюсь. И тут же вспоминаю добродушную тетю Катю, повариху из детского дома, подкармливающую меня обалденными пирожками с мясом. Она частенько прятала меня от Борзого и воспитателей. И тепло становится. И я улыбаюсь отчего-то. Но Печеньке вряд ли приглянется моя история.
— Знаешь, я однажды книжку одну нашел. Хотел на растопку пустить. Зимой дело было, короче. Я тогда первый раз сбежал, на свалке жил. Она старая была, разорванная. Но интересная, знаешь. Короче, я читать и начал. Буквы тогда еще не все знал. Книжка эта моей азбукой стала. Ну вот и была там история про царицу одну Екатерину. Крутая тетка была. Сильная и храбрая. Прям как ты.
— Мне нравится, – улыбается Печенька. — Катя.
Мне тоже нравится. Катя. Катюша. Катенька. Красивое имя. И Печеньке оно очень идет, как и улыбка.
— Корф, – зовет она и смотрит просяще, как голодный кот. По имени все-таки не хочет, скривилась, когда первый раз услышала. Я-то ей много рассказывал о себе, а она лишь отмалчивалась до сегодня. — А ты мороженое можешь принести? Очень мороженого хочется…
Мороженое? Легко! Продуктовый магазин находится возле больницы. И мороженого там завались. Но вишневое – самое вкусное. Пробовал уже. В кармане находится пара монет. Печеньке хватит. Она ест, смешно морща нос и облизывая ладошки. Ест медленно, каждый кусочек рассасывая, как карамельку.
— Будешь?
Мотаю головой.
— Не спеши только. По чуть-чуть. А то горло заболит.
Она и не спешит. И на последний кусочек смотрит так, будто это последнее-распоследнее мороженое в ее жизни.
— Ешь, – поторапливаю, а то еще слез не хватает из-за какого-то мороженого. — Будет тебе еще мороженое. Сколько захочешь.
— Обещаешь?
— Даю слово.
И нет ничего лучше ее ответной улыбки и мокрого поцелуя в щеку.
А горло-таки у нее заболело.
— Ангина! – злится Плахин батя следующим утром. — Это же надо додуматься! Мороженое! Зимой! Вкусно было?
Печенька слабо кивает. Ей плохо совсем. Температура и разговаривать она совсем не может. И мне стыдно очень.
— Вот теперь лежи и подумай, как плохо не слушать старших, Катя Вишневская. Вишню любишь? Будешь Вишневская. Все. Ты, – хватает меня за шиворот как нашкодившего кота, — марш отсюда. И чтобы я тебя здесь не видел, пока она не поправится. Поймаю – подружку свою не увидишь вообще. Понял?
Киваю.
Меня хватает на полдня. За это время успел переделать всю работу в приюте: полы в комнате вымыл, в столовке отдежурил и даже похвалу от воспитательницы заслужил. Зима разгулялась, насыпала снега. Малышня уже и снеговика вылепила. И теперь радостно кружит по залитому во дворе приюта катку. А мне скучно. И думается, как там Печенька? Она ведь совсем одна там? Страдает. По моей вине, между прочим. И я не выдерживаю. После обеда сбегаю в город. И хоть попадет потом снова - плечо до сих пор болит после прошлого побега - но Печенька важнее. А я стерплю, не в первый раз. Бесцельно брожу по оживленным улочкам. Люди толкаются в магазинах в поисках подарков. Раскрасневшиеся и ничего не замечающие, ломятся в очередях за рождественскими распродажами. А в самом центре богатеи скупляются к ежегодному балу-маскараду во дворце Ямпольских. Магазинчики украшены цветными огоньками и сверкающими игрушками. Скоро Новый год. В приюте нарядят елку, и богатые дяденьки и тетеньки начнут раздавать подарки, улыбаться, а у самих в глазах одна брезгливость. На меня всегда так смотрят. Противно. Сплевываю себе под ноги. Иду. До больницы осталось совсем немного пройти. На пути попадается цветочный ларек. Витрина пестрит цветами. И лишь один из них так похож на Печеньку. Одиноко ютится в коричневом горшке, забитый роскошными букетами. Захожу в лавку. Продавщица не обращает на меня внимания. А я хватаю сиреневый цветок в горшке и рву со всех ног. Продавщица вылетает следом.
— Держите его! Вор! Держите! – орет она во след. Но никто не останавливает. И я теряюсь в толпе.
Прячу шар под курткой, не выпуская тонкую ленточку. По пожарной лестнице, что как раз рядом с окном Печеньки, взбираюсь на второй этаж. Смотрю через стекло.
Печенька спит и, кажется, будто и не дышит совсем. Бледная. А на лбу капли пота. Привязываю к зазубрине на подоконнике шарик так, чтобы ей было видно, когда проснется. И смотрю, повиснув на лестнице. Воспитатели поговаривают, что ее отправят в дом инвалидов, в тот самый приют Святой Марии, о котором говорил следак с графом. Все потому, что в обычном приюте ей нельзя: нет ни условий, ни людей, чтобы ухаживать за ней. А я не в счет. Сам еще ребенок. Только я все равно ее не брошу! Ей нельзя самой! Одной нельзя. Она же такая беззащитная. Малявка. Сжимаю кулаки и спускаюсь вниз, где уже поджидает Плахин батя.
Тот качает головой сердито.
— И чего это за выходки, а? А если бы сорвался?
Опускаю глаза, переступаю ногами.
— Ох и дурень, — и не понять: одобряет или осуждает.
— Дядь Саш, заберите Катю, — выдаю хрипло. — Пожалуйста. Вы же можете. Вам же отдадут. У вас семья. А ей семья нужна, понимаете.
— Крис…
— Она не сможет одна, понимаете. Пожалуйста… Пожалуйста…
— Крис, — Плахин батя обнимает за плечи. — Все будет хорошо. У Кати будет семья. Я тебе обещаю.
…Не сдержал обещания — умер. Через неделю после. Разбился на машине. И Катю так и не забрал. А ведь обещал. И непонятная злость мешает дышать. А Печенька храбрится, щебечет о всяких пустяках.
Сегодня ее забирают в приют. Сегодня ее заберут от меня. А я все никак не могу придумать, как сбежать. Планы рушатся один за одним. Нам не дают побыть вдвоем. Рядом все время люди: то медики, то эти, из приюта. И снег белыми хлопьями падает с неба.
— А у меня сегодня день рождения, — говорю, чтобы не думать о предстоящей разлуке.
— Правда или ты специально, чтобы я не плакала? Так я и не буду. Честно-честно, — а у самой слезы вместо снега по щекам.
— Когда меня нашли, в пеленках была записка, — варежкой вытираю ее щеки, улыбаюсь. — На ней фамилия и дата рождения. Я родился в рождество, двадцать пятого декабря.
— Поздравляю, — улыбается она робко и вдруг суетится. — А у меня даже подарка нет для тебя. Я же не знала. Почему ты раньше ничего не сказал? Я бы придумала что-нибудь…Я бы…
— Я твои рисунки заберу, можно? И приезжать к тебе буду.
— Конечно. Я дарю их тебе.