Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Теория и практика создания пьесы и киносценария - Джон Говард Лоусон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гораций был формалистом; но взгляды его изложены отнюдь не скучно и не сухо. «Наука поэзии» подобна римской эпохе, в которую она была создана, — она поверхностна, занимательна, полна всевозможных «практических» наблюдений. Пожалуй, есть некоторые основания считать Горация создателем узко «практического» представления об искусстве: «Чувство здравого смысла — первый принцип и источник писательского мастерства... Поэты стремятся либо к выгоде, либо к отраде, либо к соединению жизненных радостей и необходимости». Легкая и увлекательная манера, с которой Гораций излагает теоретические основы, проявляется в его рассуждении о единстве. Он спрашивает — стоит ли живописцу приставлять «женскую голову к шее коня», и хорошо ли, «чтобы женщина, прекрасная сверху, кончалась снизу уродливой рыбой».

Однако основу основ теории Горация можно выразить одним словом — декорум. Очевидно, понятие декорума не будет иметь смысла, если мы не свяжем его с определенной эпохой. Но Гораций употреблял это слово без всяких объяснений и, опираясь на него, предъявлял к драме совершенно определенные требования. Он говорил, что действия, «нарушающие декорум», «пригодны лишь для исполнения за сценой». «Можно скрыть от взгляда зрителей многие действия, поспешив дать затем их изящное описание».

В период Возрождения требование декорума было принято безоговорочно. Жан де ла Тайль писал в 1572 году, что подходящей темой трагедии «является история человека, того, кого обманом заставили пожрать своих сыновей, история отца, который, не подозревая того, стал могилой собственных детей», но при этом «должно приложить все усилия, дабы выводить на сцену лишь то, что можно сыграть легко и достойно».

Настойчивое требование декорума, прямо противоположное принципу действия Аристотеля, имело самые печальные последствия для французской трагедии. Оно привело к отказу от прямого конфликта, к бесконечной риторике и океанам высокопарных излияний. Корнель в 1632 году выступил против риторических приемов: «Всякий, кто пожелает сравнить преимущества, которыми обладает действие по сравнению с утомительными длинными декламациями, не сочтет странным, что я предпочел развлечь зрение, а не докучать слуху».

Несмотря на столь смелое заявление, и Корнель и Расин продолжали «докучать слуху». Требование декорума было столь непреложным, что лишь столетие спустя после Корнеля французский драматург осмелился показать убийство на сцене. Этот подвиг совершил в 1740 году Грессе (находившийся под влиянием английского театра). Его примеру последовал Вольтер. В трагедии «Магомет» убийство совершалось на глазах у зрителя, но оно подавалось в таком же освещении, и было так же тщательно задрапировано, как в современных музыкальных ревю подается обнаженное тело.

Но когда реалистический театр вырвался из мрака средневековья и обрел гигантскую мощь в творениях Шекспира и Кальдерона, споры и разногласия не оказали на него влияния. Можно сказать, что зародыши разрыва между теорией и практикой следует искать на заре Возрождения. Критики были поглощены словесными битвами по поводу единства. Сначала в Италии, позже во Франции трагедия следует классической формуле. Критики считали, что комедия лежит за пределами искусства. Современные историки нередко впадают в ту же ошибку, недооценивая значение комедии XV—XVI веков. Однако именно комедии, выросшие из моралите и фарсов средневековья, содержали социальные и технические ростки расцветшего позднее искусства драматургии.

Шелдон Чини говорит о французском фарсе XV века: «Это была ранняя, грубая форма той более поздней французской сатирической комедии, которая расцвела столь пышно, когда простонародная французская комедия и итальянская комедия масок оплодотворили гений Мольера». И именно комедия XV и начала XVI века оплодотворили гений елизаветинцев и золотого века испанского театра.

Расцвет жанра комедии отражал подъем социальных сил, расшатавших основы феодализма и способствовавших росту торгового сословия. «Адвокат Патлэн», по явившийся во Франции в 1470 году, — первая пьеса, которую можно считать реалистической в современном смысле слова: она непосредственно повествовала об образе жизни и слабостях буржуазии.

Но в основном развитие жанра комедии шло в Италии. На первом месте в истории театра эпохи Возрождения стоит знаменитое имя, которое обычно совсем не связывают с театром, — имя Макиавелли (1469—1527). Пьесы Макиавелли важны сами по себе, но его право на почетное место в истории драматургии заслужено главным образом тем, что он в выкристаллизованной форме показал нравы и мировоззрение эпохи; он сумел применить к театру систему социально-философских идей; его влияние распространилось по всей Европе и оказало прямое воздействие на писателей елизаветинского периода.

Современниками Макиавелли были Ариосто (1474—1533) и Аретино (1492—1556). Все трое содействовали освобождению комедии от пут классицизма. Аретино и Макиавелли изображали окружающую их жизнь с грубостью и иронией, которые кажутся нам поразительно современными. «Я показываю людей такими, какие они есть, — говорил Аретино, — а не такими, какими им следует быть». Так началась новая эра в театре. Стремление «показывать людей такими, какие они есть» от Аретино и Макиавелли совершенно четко ведет к театру Ибсена и драматургии наших дней.

Если мы исследуем систему идей в прозаических произведениях Макиавелли, мы совершенно отчетливо увидим, что они перекликаются с позднейшей буржуазной философией. Миф, рисующий Макиавелли лицемерным грешником, проповедующим обман и безнравственность, не заслуживает нашего внимания. Он верил в честолюбие, в способность добиться цели, его идеалом был человек, сочетавший в осуществлении намеченного плана дерзость и благоразумие. Люди, добившиеся успexa, — политики, купцы, капитаны промышленной экспансии отвечали этому идеалу. Нелепо предполагать, что Макиавелли отрицал этику: его глубоко занимали проблемы морали. Твердо решив придерживаться того, что он считал реалистической точкой зрения, Макиавелли сознательно отделял этику от политики — так же, хотя часто гораздо менее сознательно, поступали последующие политические мыслители. Он с уважением относился к возможностям буржуазной демократии; он считал, что настоящее государство — это народ, но что народ не в состоянии взять в свои руки практическую власть и потому она должна оставаться в руках политиков. Предвидение Макиавелли в отношении современного государства можно проиллюстрировать двумя из его положений: он сформулировал мысль о создании национальной милиции как основной силы нации, что впоследствии подтвердилось в Германии и во Франции; он страстно требовал объединения Италии — мечта, которая осуществилась лишь через три столетия.

Признание роли Макиавелли не означает, что восхваление беспринципного человека следует считать основным в его сочинениях или объяснять этим его влияние. Тем не менее этот момент нельзя полностью игнорировать, потому что тема обмана и вероломства сыграла значительную роль в литературе и драме последующих времен. Максим Горький преувеличивает этот момент, говоря о буржуазной литературе: «ee основной герой — плут, вор, затем — сыщик и снова вор, но уж «вор-джентльмен». Горький прослеживает путь этого героя от «Тиля Уленшпигеля, созданного в конце XVI столетия, от Симплициссимуса XVII века, Ласариль из Тормесы, Жиля Блаза, героев Смолетта и Филдинга — до «Милого друга» Мопассана, до Арсена Люпена, до героев детективной литературы Европы наших дней». В этом высказывании немало правды, о которой стоит подумать; но в нем же немало предубеждения, которое может сбить с толку.

Идеологическое содержание драмы елизаветинских времен (первого обстоятельного выражения идеале новой эпохи) опирается не на веру в обман — в основе ее лежит безграничная вера в способность человека к созиданию, познанию, чувству. Эта вера доминировала на протяжении трехсотлетнего развития буржуазии, но в конце XIX века наступил перелом — разрыв между действительностью и идеалом, между политикой и этикой с такой же полнотой проявляется у Ибсена, как и у Макиавелли. Но в то время, как Макиавелли на заре эпохи считал такой разрыв явлением необходимым и закономерным, Ибсен видел в нем опасное противоречие, угрожающее стабильности всего социального уклада.

Соединительное звено между итальянской комедией и елизаветинским театром в пору его расцвета нужно искать в комедии масок, театре импровизации, развившемся на городских площадях Италии в середине XVI века. Театральная жизнь всех стран Европы испытала на себе влияние здоровой жизнерадостности комедии масок.

В Англии драма возникла на народной основе. Однако к началу XVI века в ней стало проявляться влияние континентального театра. Оно заметно даже в старинных комедиях Джона Хейвуда. В критическом исследовании пьес Хейвуда Альфред Поллард указывает: «Мы можем заметить, что даже в своих наименее развитых формах английская комедия высвобождается из-под влияния мистерий и моралите, а в «Продавце индульгенций и монахе» и в «Джоане Джоане» она ничем не отличается от французского фарса XV века». Поллард отмечает, что, по-видимому, обе эти пьесы прямо заимствованы из французских источников — в основе первой лежит «фарс о продавце индульгенций», а в основе второй — «Перне-пьяница».

Влияние итальянцев на Шекспира и его современников доказывается тем, что последние часто черпали темы своих произведений из итальянских источников. Внезапный расцвет елизаветинского театра, по словам Джона Аддингтопа Саймонса, приходится как раз на тот период, когда «новые учения итальянского Возрождения проникли в английское общество». В то же время географические открытия способствовали бурной экспансии английской торговой империи. Пробуждение науки было тесно связано с пробуждением театра. Не случайно, что первое издание ин-кварто «Гамлета» вышло в 1604 году, а «Прогресс знания» Фрэнсиса Бэкона — в 1605 году. Тесная связь существовала также между сдвигами в религиозном мышлении и развитием искусства и науки. Альфред Норт Уайтхед говорит: "Обращение к корням христианства и вера Фрэнсиса Бэкона в действительные причины, противостоящие изначальным причинам, представляли собой две стороны одного мыслительного процесса».

Эти сложные силы породили систему господствующих идей, определивших совокупность приемов и социальную логику елизаветинского театра. О Шекспире часто говорят, что это прежде всего «вечный» художник; говорят, что зеркало, которое он обращает к природе, отражает «вечность мысли», «вечность страсти». С другой стороны, некоторые политически мыслящие авторы обвиняют Шекспира в «несправедливости к труду», потому что в его произведениях трудящимся отводится роль сугубо комических персонажей.

Обе эти крайности одинаково нелепы. Избирая в качестве героев и героинь лордов и леди, Шекспир тем самым выражал социальные взгляды своего класса. Те же самые лорды и леди восставали против феодализма, образуя высший слой нового капиталистического общества. Предположение, что пьесы Шекспира отражают страсти или идеи, лежащие вне или над данным классом и периодом, нелогично и означает отрицание конкретности в содержании самих пьес. Его пьесы заключают в себе систему тех революционных концепций, которые положили начало глубоким сдвигам в структуре всего общества.

Шекспира очень занимала проблема честолюбия — как движущей силы и как явления, таящего в себе опасность. Это столь же злободневно для творчества Шекспира, как и проблема «идеализма» для пьес Ибсена, и по той же причине — это ключ к особым социальным условиям и взаимоотношениям, которые изучал Шекспир. Он страстно верил в способность человека идти вперед, подчиняя себе все, что его окружает. Но он не верил, что этого можно достигнуть насилием и обманом; средством установления равновесия между стремлениями индивидуума и социальными обязательствами, налагаемыми средой, он считал совесть.

Первое и простейшее выражение честолюбия как двигателя цивилизации мы встречаем у Кристофера Марло. В «Тамерлане Великом» идеализируется тема завоевания:

«Не выдающийся ль то подвиг — быть царем И победителем пройти чрез Персеполь?»

В «Докторе Фаусте» честолюбие рассматривается как средство к достижению познания:

«...Но в магии достигший совершенства Везде, где властен ум, имеет силу».

Аллардайс Николь, подчеркивая влияние Макиавелли на елизаветинцев, указывает, что впервые оно проявляется в пьесах Марло: «Их автор глубоко испил из родника, неведомого предшествующим драматургам». Николь указывает на многозначительную характеристику Макиавелли в прологе к «Мальтийскому еврею»:

«Узнают пусть, что я — Макиавелли, Который ни людей, ни слов не ценит. Мной восхищаются и те, кто ненавидит... Религию зову игрушкой детской, И признаю один лишь грех — незнанье».

Нити идей Макиавелли пронизывают всю ткань шекспировских пьес, их следы видны в его методе обрисовки образов, в его толковании исторических событий, в его взглядах на политику и нравы. Шекспир рассматривал борьбу человека со своей совестью, что, по существу, означает борьбу человека с требованиями окружающей среды, не только как поединок между добром и злом, но и как конфликт воли, при котором стремление действовать уравновешивает стремление оставаться в бездействии. В этом Шекспир приближается к драматургии наших дней.

Необходимость исследовать источник действия, показать повороты человеческих судеб и осознанность целей, определяющих эти повороты, объясняла распыленность действия в елизаветинском театре. В то время как греков занимал лишь результат нарушения признанного социального закона, елизаветинцы настойчиво исследовали причины нарушения и проверяли обоснованность закона с точки зрения индивидуума. Впервые в истории театра драма показала изменчивость характера, проявление и утрату воли. Это привело к расширению сюжета. Вместо того чтобы открывать действие кульминацией, драматургу приходилось как можно полнее показывать предшествующие события. Психология персонажей Шекспира знаменовала полный разрыв со средневековьем и строилась уже на обязанностях и взаимоотношениях грядущего экономического уклада. Шекспир драматически воплощал те идеи, которым суждено было лечь в основу буржуазного уклада жизни: таковы романтическая концепция любви в «Ромео и Джульетте» и глубоко индивидуальные отношения между матерью и сыном в Гамлете. «Шекспировские женщины — говорит Тэн, — это очаровательные дети; они не знают меры в чувствах и любят страстно». Это — не женщины «всех времен»; шекспировские женщины — украшение жилища торговцев и купцов нового общественного строя. Это были женщины весьма ограниченные, которых общество обрекало на положение «очаровательных детей».

Творчество Шекспира вобрало бурную энергию Возрождения, в которой слились жажда власти и познания с протестантской идеей гражданского долга. Елизаветинский театр, говорит Тэн, был «созданием и отражением этого юного мира, столь же естественным и раскрепощенным и столь же трагическим, как этот мир». Но этот юный мир развивался в весьма определенном направлении, порождая и поощряя, как говорит Тэн, «все инстинкты, которые, заставляя человека ограничиваться его собственным «я», его собственным миром, готовят его к протестантизму и к борьбе». Идея протестантизма «создает нравственного человека, труженика, гражданина».

В конце елизаветинского периода политические и экономические идеи начали проникать в театр в более конкретных формах. Николь говорит об «Ардене из Ревершэма» и о «Женщине, которую убила доброта» как «о попытках бессознательных революционеров уничтожить старые условности... Эти пьесы следует связать с постепенным ростом власти парламента и появлением буржуазии».

Расцвет испанского театра по времени совпал с эпохой елизаветинцев. Пьесы Лопе де Вега и Кальдерона во многих отношениях, как по технике, так и по социальной направленности, отличались от произведений английских драматургов. Однако, поскольку испанцы оказали лишь косвенное влияние на основное течение европейской театральной мысли, мы можем обойтись без подробного анализа их творчества. Но важно отметить, что Испания и Англия были единственными странами, в которых идеи Возрождения получили зрелое драматическое выражение. Это были наиболее энергичные, жизнеспособные и богатые нации того времени; ненавидящие друг друга торговые соперники, они стремились завладеть всеми сокровищами известного в то время мира. Но средневековье еще держало Испанию в крепких объятиях, тогда как Англии был уготовлен более революционный путь. Этим и объясняют как сходство, так и различие их театров, столь пышно расцветших в обеих странах.

Теперь мы перейдем к вопросам теории драмы. И в Испании и в Англии театр развивался, не опираясь на заранее сформулированные правила и четко выраженную теоретическую доктрину. Единственные значительные высказывания по вопросам драмы в эпоху Елизаветы принадлежат сэру Филиппу Сиднею и Бену Джонсону. Они резко критиковали современную им драматическую технику и требовали более строгого следования классическим образцам. В Испании защитником классической традиции выступил Сервантес; неутеренность и «гаргантюанизм» «Дон-Кихота» не помешали его автору страстно восставать против того, что он называл «нелепостью и непоследовательностью драмы». Он считал пьесы того времени «зеркалом противоречивости, образчиками глупости, воплощением распутности». Лопе де Вега в «Новом искусстве писать комедии» (1609) защищал право драматурга не подчиняться обычаям прошлого. Его суждения очень практичны и интересны. Подобно многим современным драматургам, он утверждал, что не имеет ни малейшего представления о технике драматургии, замечая, что «сейчас пьесы пишутся противу древних правил» и что «описывать искусство создания пьес в Испании... значит просить меня обратиться к моему опыту, а не к искусству».

Отсюда возникает интересный вопрос: если в самый плодотворный период развития театра не существовало стройной теории драматического искусства, зачем она нужна в наше время? Современный драматург может с полным правом спросить: «Если Шекспир творил, не изучив предварительно техники драматургии, почему бы и мне не поступить так же?» Пока достаточно указать, что сознательное изучение техники драматургии было бы для елизаветинцев невозможным историческим анахронизмом. В то время как практическое творчество переживало период расцвета, критическая мысль была скована схоластикой. Чтобы дать анализ творческого метода художника, критик сам должен обладать и системой идей и методом толкования. Критик времен Елизаветы не был подготовлен к подобному анализу, который потребовал бы научных, психологических и социологических сведений, ставших известными лишь несколько столетий спустя. Вопрос, почему сэр Филипп не сумел понять драматургию Шекспира, равносилен вопросу, почему Ньютон не сумел создать квантовую теорию.

Всякая теория времен Возрождения неизбежно сводилась к изложению законов, которые считались статичными; те, кто восставал против этих законов, не могли дать никакого теоретического объяснения своему бунту. Они следовали за общим потоком социального развития, но ничего не знали о закономерностях этого развития.

Французская критика XVII века продолжала почтительно обсуждать теории Горация и Аристотеля. Критические высказывания Корнеля, Бойля и Сент-Эвремона интересны главным образом, как попытки приспособить принципы Аристотеля к аристократической философии того времени. Корнель (в 1660 г.) заявил, что «единственная цель театра — доставлять удовольствие». Но очевидно, что удовольствие, которое доставляла трагедия того времени, было довольно умеренным. Поэтому Сент-Эвремон в 1672 году высмеивает аристотелевскую теорию очищения; он даже утверждает, что страх и сострадание, которые порождала неистовая аттическая трагедия, сослужили плохую службу афинянам, вселяя в них нерешительность на поле битвы: «С тех пор, как в Афинах появилось это искусство страха и причитаний, все хаотические страсти, которые греки, так сказать, впитали во время общественных представлений, пустили корни в их военных лагерях и стали их спутниками в войнах». Автор приходит к заключению, что трагедия должна научиться «достойно выражать величие души, которое возбуждает в нас чувствительный восторг.

Легко поверить, что «величие души» прекрасно подходило двору Людовика XIV и что этот монарх не испытывал ни малейшего желания насаждать «искусство страха и причитаний», которое могло бы породить «хаотические страсти» и подорвать боевой дух его армии. В основе трагедии Корнеля и Расина лежит социальная философия аристократии. Нельзя отрицать, что пьесы Расина производят большое впечатление; их сила в простоте, с которой в них поданы статичные человеческие эмоции. Построение этих пьес характерно рациональным расположением абстрактных качеств. В них не чувствуется жизненного накала, нет даже возможности каких-либо перемен в жизни героев. Царствование Людовика XIV было порой абсолютизма; начиная с 1661 года и до конца жизни, он сам был своим премьер-министром, и все государственные дела проходили через его руки. Произведения Корнеля и Расина — это драматическое воплощение абсолютизма. Очищение им было совершенно не нужно — страсти в них очищены уже тем, что оторваны от действительности.

Но действительность заявляла о своих правах — голос ее, грубоватый и веселый, звучал в пьесах Мольера. Мольер был человеком из народа; сын обойщика, он пришел в Париж в 1643 году с полулюбительской труппой актеров. Его комедии выросли из традиций комедии масок. От фарсов, создававшихся непосредственно по старым образцам, он перешел к пьесам характеров и нравов. Шлегель подчеркивает роль Мольера как выразителя взглядов буржуазии.

«Рожденный и воспитанный в низшем сословии, он имел то преимущество, что испытал на собственном опыте, как живет трудящаяся прослойка общества — так называемый буржуазный класс, — и приобрел умение подражать простонародному языку. Людовик XIV, гордившийся своей отеческой заботой об искусствах и больше всего на свете любивший танцевать в балете, взял Мольера под свое покровительство. Но все же король был вынужден запретить «Тартюфа»; понадобилось пять лет борьбы, чтобы эта бичующая критика религиозного лицемерия увидела свет рампы.

Комедия Реставрации в Англии возникла почти одновременно с комедией Мольера, но в совершенно иных социальных условиях. В Англии уже произошла революция (1648 г.). Роялисты-эмигранты, жившие во Франции, пока Кромвель был у власти, находили моральную опору и утешение в статичных эмоциях французской трагедии. Когда роялисты в 1660 году возвратились в Англию, их «карманы, — говорит Эдмунд Госс, — были набиты трагедиями». Царствование Карла II отличалось большой социальной напряженностью. В положении «веселого монарха» не было ничего абсолютного, и его веселье постоянно омрачал страх потерять трон. Комедия периода Реставрации отражает напряженность эпохи: первая из этих язвительных комедий нравов, «Комическая месть, или Любовь в лохани» Джорджа Этерджа появилась в 1664 году. Следующим летом грязные лондонские трущобы поразила эпидемия чумы, а осенью этого же года город был опустошен страшным пожаром.

Пьесы Этерджа, Уичерли, Конгрива и Фаркера пред назначались для узкой аристократической аудитории. Но было бы неверно считать их простыми образчиками цинизма загнивающего класса. В эту эпоху шла такая борьба мировоззрений, социальные конфликты были столь обнажены и ощутимы, что цинизм этих пьес переходил в бичующий реализм. Их цинизм срывал покровы, вскрывая более глубокие этические проблемы эпохи. Комедия Реставрации, подобно комедии Мольера, стоит как раз на полпути между началом Возрождения и XX веком.

И именно в этот переломный момент мы встречаем первую попытку критически оценить театр с точки зрения его отношения к действительности. Пьесы Джона Драйдена безжизненны и сухи, однако в его критических работах прозвучала новая нота. «Опыт о драматической поэзии», написанный в 1668 году, представляет собой серию бесед, в которых автор сравнивает античный и современный театр и противопоставляет французские и испанские пьесы английским. Так Драйден положил начало сравнительному методу в критике. Он указал, что требование единства места и времени древним приписывается неправильно: «Прежде всего позвольте мне заметить, что единство места, хотя бы они и прибегали к нему, никогда не принадлежало к числу их правил: о нем не упоминают ни Аристотель, ни Гораций и никто из остальных, и только в наше время французские поэты впервые сделали это требование законом сцены. Что же касается единства времени, то даже сам Теренций, лучший и наиболее строгий из древних, пренебрегал этим требованием». Драйден подчеркивал необходимость более законченной обрисовки образов: он говорил о пьесах, в которых «персонажи суть подражание природе, однако весьма ограниченное, как будто они воссоздавали только глаз или руку, не осмеливаясь дать все черты лица или очертания тела».

Драйден сделал важное, хотя и туманное замечание о взаимоотношении театра и идеологии эпохи. «Всякий век, — сказал он, — обладает своего рода всеобъемлющим гением». Таким образом, он указывал, что современные ему писатели не обязаны подражать классикам: «Поэтому мы рисуем не по их образцам, а по образцам, данным нам природой; узнав все, что знали они, и имея перед своими глазами жизнь, мы можем подметить некоторые манеры и черты, пропущенные ими, и в этом нет ничего удивительного... ибо если естественные причины, будучи более изучены, лучше известны сейчас, чем во времена Аристотеля, значит, поэзия и другие виды искусства могут с той же затратой труда еще более приблизиться к совершенству».

Так в первый раз мы сталкиваемся в драматической критике с намеком на историческую перспективу. Эти слова Драйдена знаменуют конец эпохи и указывают путь к анализу «естественных причин» и «жизни перед глазами», что и составляет назначение критики.

Глава третья. ВОСЕМНАДЦАТЫЙ ВЕК

Итог всего развития теории драматического искусства в XVIII веке подводится в трудах одного человека; Готхольд Эфраим Лессинг занимает второе после Аристотеля место по глубине и самобытности своего вклада в технику драмы.

Ровно сто лет спустя после появления «Опыта о драматической поэзии» Драйдена Лессинг написал «Гамбургскую драматургию» (1767—1769). Стремление к научному подходу, применение общих философских положений к проблемам театра (что в зародышевой форме можно заметить и у Драйдена) достигло полного и плодотворного расцвета в «Гамбургской драматургии». Лессинг не создал законченной стройной системы драматургической техники — время для этого еще не пришло; но он сформулировал два основных принципа, которые тесно между собой связаны: 1) драма должна быть социально обоснована, героями ее должны быть люди, социальное положение и социальные воззрения которых понятны зрителю; 2) законы драматургической техники психологичны, понять их можно, лишь проникнув в ход мыслей драматурга.

В свете этих двух принципов Лессинг сумел понять истинный смысл положений Аристотеля, очистить его теории от густого слоя схоластической пыли. Он освободил немецкую сцену от пут французского классицизма и положил начало культу Шекспира — неся, таким образом, ответственность за последующий поток скверных подражаний Шекспиру. Историки подчеркивают непосредственное влияние Лессинга на современников (его борьбу за естественность, против условностей французского театра), почти или совсем не обращая внимания на систему его идей.

«Гамбургская драматургия» — это собрание критических статей, написанных Лессингом в течение двух лет, когда он был критиком при новом Национальном театре в Гамбурге. Сам он называл свой труд «критическим индексом всех поставленных пьес». Лессинг не старался придать своему труду стройную форму. Тем не менее два основных положения, которые я указал выше, красной нитью проходят через всю книгу. Говоря о социальной обоснованности драмы, Лессинг утверждал, что поэт должен строить действие так, чтобы «при каждом шаге героя мы должны были признать — в таком же душевном состоянии мы и сами поступили бы не иначе». Лессинг не отбрасывает и не искажает положения Аристотеля об очищении состраданием и страхом; вместо этого он утверждает, что «мы внезапно оказываемся во власти глубокого сострадания к тем личностям, которых увлекает такой роковой ход событий, полные ужаса при мысли о том, что и нас может увлечь подобный же поток».

Поэтому, «обсуждая достоинства таких трагедий крови и бури, мы должны сравнивать их с обычной жизнью людей, с повседневным человеческим существованием».

Отрицая обоснованность аристократических переживаний, Лессинг отрицал и обоснованность существования самих аристократов, которым доставляла удовольствие и льстила сентиментальная трагедия. Он считал, что незачем в качестве героев драмы выводить королей, королев и принцев; он утверждал, что жизнь и чувства простых людей более важны. «Мы живем в такое время, когда голос здравого рассудка раздается слишком громко, чтобы всякий сумасброд, который охотно идет на смерть без всякой нужды, презрев все свои гражданские обязанности, смел притязать для себя на титул мученика».

Психологический подход Лессинга к драме тесно связан с его социальными взглядами. Поскольку всякая драма должна обладать ощутимой социальной логикой, эта логика определяется подходом драматурга к своей теме: иначе говоря, мы должны исследовать цель автора. «Действовать с целью — это и есть условие, возвышающее человека над низшими существами; сочинять и подражать, имея в виду определенную цель, — это деятельность, отличающая гения от маленьких художников, которые сочиняют лишь затем, чтобы сочинять, подражают затем, чтобы подражать».

Мы должны подвергать свой материал психологической проверке, в противном случае то, что мы создаем, «подражает явлениям природы, не уделяя при этом никакого внимания природе наших ощущений и душевных сил».

Лессинг совершенно правильно определил корни искусственности французской трагедии. Он понял, что в ней основное внимание уделялось выдумке, а не внутренней взаимосвязи причины и следствия. Поэтому, вместо того чтобы избегать неправдоподобия, французские авторы стремились к нему, культивируя все чудесное и неожиданное. Лессинг дал определение этому в одном из своих значительнейших высказываний: «Гений может интересоваться только такими событиями, которые вытекают одно из другого, только цепью причин и следствий. Объяснять последние первыми, соразмерять их одни с другими, всюду тщательно устранять случайность и вести действие так, чтобы все, что случается, случалось так и не могло произойти иначе, — вот его дело. Напротив, остроумие выбирает не такие факты, которые вытекают один из других, а только сходные и противоположные... Оно выбирает только такие события, между которыми общего только то, что они произошли в одно время».

Из этого следует, что единство действия перестает быть схоластическим понятием, а становится результатом органического развития и движения, чего драматург добивается путем соответствующего отбора материала. «В природе все тесно связано одно с другим, все перекрещивается, чередуется, преобразуется одно в другое. Но в силу такого бесконечного разнообразия она представляет собой только зрелище для бесконечного духа. Чтобы существа ограниченные могли принимать участие в наслаждении ею, они должны обладать способностью предписывать ей известные границы, которых у нее нет, способностью абстрагировать и направлять свое внимание по собственному усмотрению». «Этой способностью мы пользуемся во все моменты нашей жизни; без нее наша жизнь была бы немыслима; вследствие бесконечного разнообразия ощущений мы ничего бы не ощущали... Все то, что мы в области природы обособляем или желаем обособить в нашем уме от предмета или от группы разных предметов, в отношении времени или пространства, искусство действительно обособляет...».

Даже наиболее поверхностные высказывания Лессинга показывают, что он неизменно отстаивал правдивость в искусстве, постоянно высмеивал фальшь. Он высмеивал обычай убивать героев в последнем акте: «В самом деле, пятый акт — это какая-то злостная, ужасная зараза, сводящая в могилу многих, кому четыре первых акта сулили гораздо более долгую жизнь». Он блестяще разоблачает слабость эффекта, который построен на одной лишь неожиданности: «Того, кто в одно мгновенье сражен и уничтожен, я могу жалеть лишь одно мгновенье. Но что будет происходить во мне все то время, когда я ожидаю удара, когда я вижу, как гроза собирается над моей головой или над головой другого?»

Две центральные идеи, лежащие в основе «Гамбургской драматургии», являются отражением двух великих аспектов духовной жизни XVIII столетия — развития общественной мысли, приведшей к американской и французской революциям, и развития философской мысли, уделявшей особое внимание проблемам духа и идущей от Беркли и Юма к Канту и Гегелю.

Со времен Лессинга и до наших дней господствующие идеи, обусловившие формы развития драмы и других видов литературы и искусства, были тесно связаны с философскими идеями. В течение двух веков философия стремилась создавать системы, разумно объясняющие физическое и духовное существо человека во взаимосвязи со всей вселенной. Пожалуй, наиболее всеобъемлющими из этих систем были системы Канта и Гегеля. Значение этих попыток заключается в том, что они в систематизированном виде воплотили интеллектуальную атмосферу, особенности сознания, мировоззрение, порожденное жизнью того периода. Те же самые особенности мышления, мировоззрения и интеллектуальной атмосферы определяют (хотя и в не такой систематизированной форме) теорию и практику театра. Чтобы понять духовный мир драматурга, мы должны исследовать духовный мир его поколения, который в большей или меньшей степени отражен в философских системах.

Два потока мысли, оказавших влияние на Лессинга, резко отличались друг от друга, хотя и возникли из одного и того же источника. Интенсивность интеллектуальной жизни XVIII столетия явилась следствием научных изысканий предыдущего века. XVII век был преимущественно эрой научных исследований, приведших к целому ряду открытий, которые заложили фундамент современной науки и послужили основой всего последующего развития философии. Основоположником научного метода в самом начале века стал Фрэнсис Бэкон; за ним последовали люди, чья деятельность составила эпоху в различных сферах научного мышления, — Гарвей, Декарт, Гоббс, Ньютон, Спиноза, Лейбниц и многие другие. Наиболее значительные достижения XVIII века были сделаны в области физики, математики, физиологии. Новые сведения о физической природе вселенной породили необходимость теории сознания и бытия, которая разрешила бы загадку соотношения человеческого разума и объективно существующей вселенной.

Современная философия начинается с Декарта, чье «Рассуждение о методе», написанное в середине XVII столетия, представляет собой первое последовательное выражение субъективизма или идеализма. Декарт утверждал, что «формы сознания» реальны сами по себе, вне зависимости от действительности материального мира, который мы воспринимаем посредством своих чувств: «Скажут, что эти представления ложны и что я грежу. Пусть так. Как бы то ни было, я во всяком случае вижу свет, слышу шум, чувствую жар; это не может быть ложным, и это как раз то мое качество, которое вполне правильно называется восприятием и которое является не чем иным, как мышлением. Тем самым я начинаю осознавать, что я такое, с несколько большой ясностью и отчетливостью, чем прежде».

Декарт был также и физиком; его научные изыскания, в которых он следовал методу Фрэнсиса Бэкона, были посвящены исключительно изучению объективной реальности; на его анализ механики мозга никак не повлиял его интерес к «формам сознания». Таким образом, Декарту свойственна некоторая двойственность: он принимал дуализм сознания и материи и не сумел понять противоречие между концепцией физической реальности и концепцией независимого сознания или души, существование которой субъективно и ее реальность является реальностью иного порядка.

На учение Декарта опирались как идеалисты, так и материалисты. Его научные взгляды были приняты и развиты Джоном Локком, чей «Опыт о человеческом разуме» появился в 1690 году. Он указал на политическое и социальное значение материализма, говоря, что законы общества столь же объективны, как и законы природы, и что с помощью разума можно управлять условиями жизни общества. Локк сформулировал экономические и политические принципы, игравшие доминирующую роль в мировоззрении буржуазии на протяжении следующих двух веков. К числу наиболее интересных его взглядов принадлежит убеждение; что правительство — лишь «управляющий» народа, ибо государство — результат «общественного договора». Он также верил, что право собственности основывается на труде и что налогом следует облагать только земельную собственность. Кроме того, он боролся за веротерпимость и за более гуманистическую систему образования. Столетие спустя идеи Локка нашли конкретное выражение в американской Декларации Независимости.

Французские материалисты XVIII века (Дидро, Гельвеции, Гольбах) следовали принципам Локка. «Несомненно, — писал Гольбах, — люди не нуждаются в откровениях свыше, чтобы понять, что справедливость необходима для сохранения общества». Теории этих мыслителей прямо вели к французской революции.

Идеалистическая философия также опиралась на Декарта. Во второй половине XVII века Спиноза попытался разрешить дуализм сознания и материи, рассматривая бога как бесконечную субстанцию, которая пронизывает всю природу и жизнь; согласно Спинозе, и сознание человека и действительность, которую он ощущает или думает, что ощущает, являются формами божественного бытия.

В «Трактате об основах человеческого познания» (1710) Джордж Беркли пошел еще дальше, вообще отрицая материальный мир. Он утверждал, что вещи cyществуют лишь в «уме, духе, душе или во мне». Он сожалел, что «догмат существования Материи, по-видимому, пустил слишком глубокие корни в сознании философов и вызвал так много дурных последствий». И далее: «Материя, раз она будет изгнана из природы, уносит с собой столько скептических и безбожных построений, такое невероятное количество споров и запутанных вопросов».

Но «споры и запутанные вопросы» не исчезали. Будучи не в состоянии полностью принять отрицание материи, философы вынуждены были заполнять пропасть между миром сознания и миром объективной реальности одним из двух способов: 1) мы полагаемся только на наши ощущения, которые сообщают нам все, что нам дано знать об окружающем мире, и отрицаем возможность познания абсолютной или конечной истины 2) мы откровенно признаем дуалистическую систем мышления, отделяя явления, познаваемые на опыте, от явлений высшего порядка — абсолютных и вечных.

В середине XVIII века Дэвид Юм развил первую из этих систем. Его агностицизм исключал метафизику, он считал беспомощными попытки познать непознаваемое. Он доверял лишь данным, полученным непосредственно через ощущения и восприятия. И лишь Кант, чья «Критика чистого разума» появилась в 1781 году, разработал законченную систему познания и метафизики, которая зиждилась на дуализме сознания и материи.

Могут возразить, что связь между абстракциями философской мысли и спецификой театра слишком призрачна, чтобы представлять какой-то интерес. Но мы увидим, что связь театра с господствующими философскими течениями данного периода совсем не призрачна — наоборот, только проследив ее, можно понять закономерности развития театра.

Взгляды Лессинга, подобно взглядам многих из его современников, слагались из отдельных элементов противоположных философских направлений, которые волновали его поколение. Он находился под влиянием французских материалистов, и в особенности под влиянием Дидро, чьи работы о театре вышли в свет за десять лет до появления «Гамбургской драматургии». У Дидро он нашел «голос здравого смысла» и особое внимание к принципу социальной обоснованности. Но интеллектуальная атмосфера лессинговской Германии была насыщена философией идеализма. В ней черпал Лессинг богатство и тонкость своего психологического подхода, недостижимые для материалистов того времени, взгляды которых на процессы мышления были неразвиты и механистичны.

Вопрос о соотношении сознания и материи прямо связан с проблемой драматического воплощения человека и окружающей его среды. Этот вопрос был для Лессинга неясен. Он считал, что «природа наших чувств и переживаний» стоит особняком от «природы явлений». Хотя он понимал, что «в природе все тесно связано одно с другим, все перекрещивается, он не сумел применить эту мысль к развитию и изменению драматического образа. Поэтому несовершенность его теории театрального искусства, отсутствие точной формулировки его взглядов можно объяснить следующим образом: он не мог разрешить противоречия между чувствами людей и объективно существующим миром. Многие очерки Лессинга по вопросам теологии обнаруживают эту двойственность, возникшую под влиянием господствующей философии той эпохи.

Суммируя и соединяя эти два течения мышления, Лессинг предвосхитил будущее развитие театра. В Германии призыв Лессинга к социальному реализму, к тому, чтоб театр своей темой избрал обыденную жизнь, пал на бесплодную почву; сам он писал мещанские драмы — пьесы о жизни буржуазии; например, его «Эмилия Галотти» — это трагический вариант темы Золушки, но только идеалистическая сторона учения Лессинга, упор на психологию и «природу наших чувств и переживаний» преобразовали немецкий театр и привели к яростному романтизму и национализму периода «бури и натиска», завершившегося шедеврами Шиллера и Гёте.

На психологическом методе Лессинга почти не отразилось воздействие философии трансцендентализма. Леесинг скончался в тот самый год, когда увидела свет «Критика чистого разума». Кант называл свою философию «трансцендентальным идеализмом». Он смело признавал противоречие между «конечной» материей и вечным духом. Он разграничивал факты жизненного опыта и непознаваемые высшие законы. По одну сторону — мир феноменов (вещей для нас), по другую — мир ноуменов (вещей в себе). В мире феноменов властвуют механические законы; в мире ноуменов — душа человека теоретически свободна, потому что она свободно следует «категорическому императиву», который вечен.

Теории Канта оказали значительное влияние на Шиллера и Гёте, на их мировоззрение, на обрисовку героев, на толкование социальных причин и следствий. Творчество Шиллера и Гёте перекидывает мост между XVIII и XIX столетиями; принимая во внимание важную роль, которую они сыграли в развитии мысли XIX века, лучше рассматривать их наследие в связи с последующим периодом.

Лессинг был не одинок в своем требовании драмы социального реализма; подобные требования примерно в то же время мы встречаем в Англии, Италии и Франции.

В Англии Оливер Голдсмит писал свои полные мягкого юмора комедии из жизни буржуазии. В «Опыте о театре», написанном в 1772 году, Голдсмит нападает на неестественность трагедии, словно вторя Лессингу: «Спесивая свита, высокопарные речи, неестественная декламация уступают место естественному портрету человеческой глупости и слабостей, о которых могут судить все, потому что все позировали для этой картины». Постановка пьесы Джорджа Лило «Лондонский купец, или История Джорджа Барнвела» знаменовала собой появление буржуазной трагедии; и Лессинг и Дидро хвалили «Лондонского купца», ссылаясь на него, как на образец.

В Италии развитие театра пошло по новому пути благодаря творчеству Карло Гольдони, в котором соединялось влияние Мольера с традициями комедии масок. Гольдони говорил, что его цель — покончить с «трескучими нелепостями». «Мы снова вылавливаем комедии из Великого моря природы, люди опять исследуют свои сердца и находят себя в изображаемых страстях или характерах». В 1761 году Гольдони переехал в Париж, где и жил до самой смерти; в этот период им написано много пьес на французском языке. Франция была центром политических бурь, разразившихся в последние годы XVIII столетия. Поэтому именно во французском театре с особой силой проявилось влияние новых идей. Выдающийся философ-материалист Дидро с неукротимым энтузиазмом прилагал свои взгляды к теории драмы. Он боролся за реализм и простоту, но он не остановился на этом. Он утверждал, что драматург должен изучать социальные отношения, он требовал новой драматической формы — «серьезной комедии», «которая должна стоять между трагедией и комедией». Эту теорию он попытался применить к своим пьесам «Побочный сын» (1757) и «Отец семейства» (1758).

Суждения Дидро о театре отличаются значительно меньшей глубиной, чем суждения Лессинга. Но его работа «Господину Гримму о драматической литературе», опубликованная вместе с «Отцом семейства», представляет собой веху в истории театра — как благодаря влиянию, которое она оказала на Лессинга, так и ясности, с которой в ней определены задачи буржуазной драмы. «Но кто же ярко опишет нам обязанности людей? Какими качествами должен обладать автор, поставивший себе такую задачу?

Пусть он будет философом, пусть заглянет в самого себя, пусть увидит там человеческую природу, пусть глубоко изучит общественные сословия, пусть узнает и расследует их назначение и вес, их невыгоды и преимущества».

Затем Дидро остановился на основной проблеме, которую он старался разрешить в «Побочном сыне». Судьба сына и судьба дочери были двумя главными стержнями пьесы. Богатство, происхождение, воспитание, обязанности родителей по отношению к детям, детям — по отношению к родителям, замужество, безбрачие — все связанное с положением отца семейства становится ясным из диалога».

Любопытно, что этот путь развития театра так мало интересует историков драмы: понадобилось более ста лет, прежде чем суждено было осуществиться мечтам Дидро о буржуазном театре. Но нельзя отнять у него того, что он первый определил цель и ограниченность современного театра: буржуазная семья — это микрокосм социальной системы, внутри которой она существует, и сфера театра охватывает обязанности и взаимоотношения, на которых строится семья. Пьер-Огюстен Бомарше, как и Дидро, боролся за «серьезную комедию». Он написал язвительный ответ на, как он выразился, «бешеные вопли и враждебную критику», вызванные постановкой его пьесы «Евгения», Бомарше отстаивал свое право показывать «правдиво картину человеческих поступков», противопоставляя ее картинам «разрушений, потоков крови, гор трупов», которые «столь же неестественны, сколь и не обычны для нашей цивилизованной эпохи». Эти слова были написаны в 1767 году, в тот самый год, когда появлялись первые статьи «Гамбургской драматургии».

Бомарше с большей точностью, чем Дидро, определял социальную функцию театра: «Если драма — достоверная картина того, что совершается в человеческом обществе, интерес, возбуждаемый ею в нас, неизбежно должен быть сходен с тем, который возбуждает в нас окружающая жизнь... Пьеса только тогда вызовет интерес и окажет благотворное влияние на нравы, если между ее содержанием и нами существует какая-то связь». Отсюда вытекал следующий политический тезис: «Подлинный, глубокий интерес, настоящие взаимоотношения могут существовать только между человеком и человеком, а не между человеком и королем. И поэтому мой интерес к героям трагедии благодаря их высокому сану не только не увеличивается, а наоборот, исчезает. Чем ближе по своему сословному положению стоит ко мне страдающий человек, тем больше я ему сочувствую». Бомарше говорил также, что «вера в рок принижает человека, ибо отнимает у него его свободу».

Мещанские драмы Дидро и Бомарше потерпели неудачу и в коммерческом и в художественном отношении. Озлобленный равнодушием публики, решив превратить театр в политическое оружие, Бомарше обратился к фарсовым приемам «Севильского цирюльника» и «Свадьбы Фигаро». Эти хлесткие нападки на глупость и предрассудки аристократии были встречены горячим одобрением народных масс. В посвящении к «Севильскому цирюльнику» (1775) Бомарше подчеркнул иронию своих намерений, несколько посмеявшись над собственным успехом, и «подтвердил свою веру в реалистический театр»: «изображать людей среднего сословия страдающими, в несчастье? Еще чего, их следует только высмеивать! Смешные подданные и несчастные короли — вот единственно существующий и единственно, возможный театр... Мне не только не поставят в упрек, неправдоподобие интриги, невероятность событий, ходульность характеров, преувеличенность идеи и напыщенность слога, но, напротив, именно это и обеспечит мне успех».

Политическое значение этих пьес было очевидно и правительству и публике. «Севильский цирюльник» был поставлен после трехлетней борьбы с цензурой. Людовик XVI лично запретил «Свадьбу Фигаро», и прошло пять лет, прежде чем цензоры вынуждены были разрешить ее постановку. Когда пьеса была наконец поставлена во Французском театре 27 апреля 1784 года, в самом театре и вокруг него бушевали страсти.

Таким образом, театр активно и сознательно содействовал революционному подъему буржуазии, который в свою очередь привел к коренным изменениям в теории и практике драматургии.

Глава четвертая. ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ ВЕК

 Романтизм

«При дворе в Веймаре, в полночь, встречая наступающий век, — пишет Шелдон Чини, — Гёте, Шиллер и несколько их друзей-писателей провозгласили тост за зарю новой литературы». Спустя сто лет, в 1899 году, появилась последняя пьеса Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся».

Изменения в жизни общества и философском мышлении, происходившие на протяжении XIX века, часто изображают как борьбу между романтизмом и реализмом; романтизм господствовал в начале века, но реализм одержал в конце концов окончательную победу и продолжает царить в беллетристике и злободневной драматургии наших дней. Несомненно, эти термины предполагают резкий раскол в духовной жизни того периода; хочется даже рассматривать их как литературные эквиваленты двух основных философских течений, истоки которых мы уже проследили.

Однако слишком полную аналогию проводить опасно. Литературные критики столь искусно жонглировали этими словами, использовали их для столь много численных подтасовок, что самые понятия романтизма и реализма стали взаимозаменяемыми. Это объясняется определенным, свойственным современной критике подходом: для нее характерно стремление изучать настроения, а не основные идеи, пренебрегая социальными корнями искусства и таким образом рассматривая течение в искусстве как совокупность настроений, а не социальное явление. Таким образом, критик довольствуется тем, что указывает на впечатление, порождаемое данным произведением искусства, и не делает никаких попыток проследить возникновение и развитие этого впечатления, проанализировать его. Слово «романтизм» часто приходит па помощь для описания подобного впечатления — ощущения теплоты, яркости, силы. Но этот термин очень многозначен: 1) поскольку романтизм возник в конце XVIII века, как мятеж против классицизма, он часто предопределяет отсутствие узаконенных условностей, свободу формы; 2) но он также применяется в противоположном смысле, для обозначения изысканного, приподнятого стиля — в противоположность простоте выражения; 3) иногда им пользуются при обозначении произведения с бурно развивающимся авантюрным сюжетом; 4) мы находим также, что термин «романтизм» употребляется в совершенно противоположном смысле — обозначая уход от реальной действительности, поиски романтической иллюзии; 5) тот же самый термин используют для описания определенных духовных свойств — воображения, творческого начала — в противоположность бескрылости и педантизму; 6) это слово имеет и философский смысл, указывая на приверженность к метафизической, а не к материалистической точке зрения; 7) кроме того, оно в применении к психологии означает субъективный подход, в отличие от объективного, интерес к чувствам, а не к действиям людей.

Вполне очевидно, что совокупность настроений, получившая наименование романтизма, включает множество самых противоречивых элементов. Как могло случиться, что литературная критика почти не пыталась примирить эти противоречия? Дело в том, что большинство критиков не подозревает о существовании этих противоречий: критик, считающий искусство категорией иррационального, субъективного порядка, не видит ничего удивительного в этом соединении противоречивых элементов; для него искусство вообще субъективно и метафизично и порождается воображением, а не жизнью. По его мнению, искусство — это погоня за возвышающей и очищающей иллюзией; убежденный, что действительность бесцветна и скучна, он считает, что свобода действия может существовать лишь в мире грез; поэтому авантюрная тематика — это одно из средств ухода от действительности; а поскольку искусство иррационально, оно должно бежать принятых форм; но, поскольку оно имеет дело с тончайшими оттенками духа, оно должно говорить изысканным и тонким языком.

Итак, мы нашли нужный ключ к современной критике и романтизму XIX века. Критическая мысль (как в XIX, так и в XX веке) не дала анализа романтизма, потому что она опиралась на ту же систему мышления, которая лежала в основе романтизма. Сутью этой системы, принципом, примиряющим ее явные противоречия, является идея неповторимости души, идея личности, как самодовлеющей эмоциональной сущности. Высшая природа человека объединяет его с вещью в себе, с идеей вселенной. Искусство есть проявление человеческой неповторимости и его слияния с верховной идеей.

Такая концепция определила весь ход буржуазной мысли с начала XIX века и до настоящего времени. Реалистическая школа, развившаяся в последние годы XIX века, не сумела до конца порвать с романтизмом — это была просто новая фаза той же системы мышления. Реалисты попытались встретить лицом к лицу все усложняющиеся проблемы социальной и экономической жизни; но они не сумели создать цельной концепции, которая могла бы объяснить и разрешить эти проблемы. Дьявол и ангелы боролись за душу гётевского Фауста. Ибсеновский строитель Сольнес достиг вершины башни, и в то время, как он в одиночестве стоял там, Хильда посмотрела вверх и увидела, что он с кем-то борется, и услышала в воздухе звуки арфы.

Романтическая школа возникла в Германии, как бунт против французского классицизма; начало этому бунту положил Лессинг. Слово «романтизм» происходит от названия одной из ветвей средневековой развлекательной литературы — «романов», которые назывались так потому, что писались не на ученой латыни, а на «романском», то есть на народном французском или итальянском языке. Это обстоятельство весьма существенно, так как оно отражает двойственный характер романтического направления: романтизм стремился по рвать с косными традициями, стремился к более естественной, свободной жизни; поэтому представители романтизма ссылались на средневековых поэтов, которые отказались от латыни и творили на языке народа. Но сам факт, что романтическая школа обращалась к средневековью, подчеркивает ее регрессивность; романтизм искал свободы, но искал ее в прошлом. Вместо того чтобы решать проблему взаимоотношений человека и его среды, он обратился к метафизической проблеме взаимоотношений человека и вселенной.

Эта особенность романтизма объясняется возникающим в начале XIX века равновесием социальных сил. Вслед за бурями, завершившими предыдущие столетия, среднее сословие перешло к консолидации своей мощи; машинное производство ознаменовало первую фазу промышленной экспансии, которой суждено было привести к современной монополистической индустрии. Духовная жизнь буржуазии теперь характеризовалась умеренностью, стремлением к самовыражению и рьяным национализмом. В Германии буржуазия развивалась не так быстро, как во Франции и в Англии; лишь с 1848 года Германия выступила на мировой арене как промышленная и политическая сила. Отражением ее слабости в начале века и был немецкий романтизм, соединявший в себе стремление к более содержательной личной жизни, стремление исследовать действительный мир со стремлением отыскать безопасное прибежище, обрести надежное постоянство.

В «Главнейших течениях европейской литературы девятнадцатого века» Георг Брандес (1842—1927) подчеркивает как национализм рассматриваемого периода, так и романтическую тенденцию тяготения к прошлому: «Патриотизм, который в 1813 году изгнал врага из страны, содержал в себе две абсолютно отличные друг от друга черты: исторически-ретроспективное начало, скоро развившееся в романтизм, и прогрессивное направление с либеральным уклоном, которое развилось в новый либерализм». Но по сути дела оба эти направления развивались внутри самого романтизма. Мы уже указывали на двойственный характер философии Канта. Эта двойственность нашла свое драматургическое воплощение в пьесах Гёте и Шиллера.

Гёте работал над «Фаустом» в течение всей своей жизни; первые наброски трагедии он сделал в 1769 году, когда ему было двадцать лет, а закончил ее за несколько лет до смерти, последовавшей в 1832 году. Дуализм материи и сознания проявляется уже в пост роении «Фауста». Яркая личная драма первой части заканчивается гибелью Маргариты и спасением ее души. Во второй части, отличающейся исключительной сложностью, дается анализ нравственного закона, лежащего вне границ мира физических явлений.

Поучительно сравнивать, что сделали из одной и той же легенды Гёте и Марло. Елизаветинской эпохе были неведомы метафизические размышления. Тезис Марло прост: знание — это власть; оно может быть опасным, но оно бесконечно желанно. Для Гёте знание — это страдания, муки души, борющейся с ограниченностью конечного мира. Гёте верил, что зло не может полностью овладеть душой, потому что душа не принадлежит человеку; и в конце концов она должна воссоединиться с божественной волей. Елена у Марло воплощает чувственное наслаждение. А для Гёте Елена символизирует нравственное возрождение через идею красоты. В конце второй части Мефистофелю не удается овладеть душой Фауста, которую ангелы уносят на небеса. Фауста спасает не акт его собственной воли, а вечный закон (вложенный в заключительные слова Мистического хора), который провозглашает, что душа — это образ совершенного.[2] 



Поделиться книгой:

На главную
Назад