— Расскажешь потом про колдунов, — требует Ольга. — А зачем твоему папе такое?
— Ему для работы нужно, — объясняет Филька. — Он ученый. Этнограф. Он даже в Африку в экспедиции ездит.
Внезапно Яна понимает, что геолог — вовсе не самая лучшая профессия в мире, где есть люди, которые занимаются на работе сказками и колдунами и ездят для этого в Африку.
— А мама сказала, что твой папа в тюрьме сидит, — подозрительно хмурится Ольга. — Он с ума сошел, убил на площади собаку и голый вокруг танцевал, вот его в милицию и забрали.
Яна кивает. Папа рассказывал теть Свете эту историю, когда думал, что Яна с Лизкой уже спят, — только он говорил, что Филькин папа в тюрьме не остался. Он то ли умер там, то ли просто исчез, — Яна так и не сумела расслышать. Ей нравится думать, что он исчез. Растворился в воздухе прямо за решеткой…
— Может, он убежал, — говорит она, и Ольга упирается:
— Нет, сидит, мне мама сказала!
— А кто тогда в кабинете ходит? — насмешливо спрашивает Филька, и Ольга, сраженная, замолкает.
— Может, привидение? — осторожно предполагает Яна. — Ну… типа духа?
— Привидения только от мертвецов бывают, — неуверенно возражает Ольга, а Филька со знанием дела объясняет:
— Привидений не бывает. Бывают духи, про них в папиных книжках тоже есть. Но они в квартирах не водятся, только в сакральных местах.
— Каких-каких? — переспрашивает со смешком Ольга, и Яна тоже невольно ухмыляется.
— Ссак-ральных, — терпеливо повторяет Филька, и девчонки снова хихикают. — Дуры вы. Это значит такое особое место. Ну вроде кладбища. Там можно вызвать духов предков. Спросить у них что-нибудь, например. Или попросить защиты.
Все трое невольно поворачиваются к окну, из которого доносится гогот егоровской компашки.
— И что, дух прилетит к Егорову и скажет, чтобы он от нас отстал? — с сомнением спрашивает Яна. — Как-то по-дурацки. А если он не послушает?
— Да плюнь ты на Егорова, — перебивает Ольга, возбужденно подается вперед. — Это же дух! Он же всемогущий. Его на Люськарповну можно натравить, чтобы не орала и пары за контроши не лепила. Или вообще на твою теть Свету наслать! — Ее глаза вспыхивают: — Мы вообще можем твою маму вызвать, чтоб она ей сказала!
— Ты чего… — слабо шепчет Яна. Нос вдруг становится горячим и как будто вырастает — предвестник накатывающих слез. — Так только хуже будет…
— Почему хуже-то?
Яна опускает голову ниже.
(Слеза щекотно натекает в уголок глаза, и Яна быстро стирает ее кулаком, чтобы не накапать на домашку по математике. Нос забит, очень хочется прошмыгаться, но это будет слишком громко, — ее услышат, или она пропустит что-то важное. Лизка колупается за спиной со своими пупсами и пискляво, фальшиво тянет на одной ноте: «Ля-ля-ля, ля-ля-ля». Живые люди так дебильно не поют, Лизка просто притворяется, изображает маленькую девочку из мультика, которая изображает живую девочку: «ля-ля-ля». Изображения изображений окружают Лизку, как надвинутые друг на друга половинки разбитых яиц. Яне хочется дать ей подзатыльник, чтоб заткнулась.
На кухне волдырем от ожога вздувается скандал. Голос теть Светы — громкий и ровный, как бормашинка. Голос папы пока тихий и неразборчивый, но уже становится гулким, как из ведра. Скоро он взревет и начнет грохать кулаком по столу.
— …поскакала — в поле ветер, в жопе дым! И эта твоя туда же.
— …вот не надо про работу — она мать-одиночка, ее силой в поле не погнали бы!
— …был бы мужиком — не пришлось бы сажать на шею эту. «Конечно, Марьяночка, я посижу с ребенком, Марьяночка, иди гуляй…» Вы уже в разводе были, а ты к ней бегал. Этой прикрывался, пока я одна с Лизкой сидела…
— Ля-ля-ля, — говорит Лизка и жмет на живот резинового пупса. От оглушительного писка Яна подпрыгивает.
— …просто на шашлык хотела, перед Алихановым жопой крутить! Эта твоя тоже через пару лет в подоле…
— Хватит! — рявкает папа. Глухо ударяет о стол кулак.
На несколько секунд повисает тишина. Яна перестает дышать — и Лизка тоже. Потом теть Света снова начинает говорить — но уже тише, слов не разобрать. «Баю-бай, — заунывно тянет Лизка мерзко скрипящему пупсу, — баю-бай, я кому сказала!». Кухонная дверь распахивается. Яна торопливо хватает забытую ручку, тычет ею в тетрадь, глядя сквозь страницу, но отец, ступая быстро и тяжело, сворачивает в прихожую. Взвизгивает молния на куртке. Бухает входная дверь.
Теть Света стремительным шагом влетает в комнату, и Яна начинает слепо выписывать какие-то иксы и игреки. «Ля-ля-ля», — снова заводит Лизка.
— Довольна? — ледяным тоном спрашивает теть Света. — Опять из-за тебя поссорились. Нравится тебе, да?
Яна чередует иксы и игреки, как попало впихивая среди них цифры. На носу набухает капля, вот-вот свалится на тетрадь. Все равно переписывать.
— Пошла вон отсюда, — говорит теть Света.
Яна хватает учебник с тетрадью и боком выскакивает из комнаты).
— Ты не понимаешь, — говорит она Ольге. — Так нельзя…
— Чего нельзя?
— Ну… ябедничать…
Ольга осекается, растеряв всю воинственность, и задумчиво хмурится. Филька оседает, как сдувшийся воздушный шарик, сколупывает с подоконника чешуйку краски и вдруг оживляется:
— Не, погоди! Это же дух. Это ведь не то же самое, что училке рассказать или бабушке.
— Вот именно! — подхватывает Ольга. — Он же ненастоящий. Ты же не стучать ему будешь, а колдовать, правильно, Филька?
Тот нерешительно кивает. Яна упрямо мотает головой.
— Все равно… — она с сомнением смотрит на Ольгу, и ее осеняет: — Тебе же не нужно никакой защиты, у тебя мама добрая, и Егорова ты можешь побить без всяких духов! Тебе просто поколдовать охота!
— А вот и нужно! — упирается Ольга и презрительно кривит губы: — Да тебе просто слабо. Это же надо на кладбище ночью идти, да, Филька?
— Не обязательно ночью, — серьезно отвечает Филька. — И духи не являются кому попросишь. Что, думаешь, пожаловалась, и он такой полетел наругать кого скажешь?
— Ну да. Прилетает такой и… — Ольга делает зверское лицо, трясет указательным пальцем и закатывается от смеха. При виде вытянутого пальца Яну тоже разбирает; не выдержав, она прыскает и зажимает рот ладонью.
— Чего вы ржете? Это опасно, между прочим. Сделаешь что-нибудь не так — дух тебя с собой утащит. Или вообще растерзает.
Ольга закатывает глаза и разводит руки, тянет: «У-у-ууу». Но Яну вдруг продирает ледяной холод.
— А если сделать все правильно — что тогда? — тихо спрашивает она. — Не, серьезно?
— Может, он сделает так, чтобы от нас просто отстали. — На мгновение лицо Фильки становится мечтательным, но быстро мрачнеет: — Только мы на кладбище не попадем, нас по-любому застукают. Так что это все просто треп.
Яна прикидывает: кладбище где-то за городом, с западной стороны. Наверное, Ольга знает, как туда попасть, она знает кучу всяких взрослых вещей. Яна поднимает глаза, смотрит на подругу. Та беззвучно шевелит губами, решительно качает головой.
— Туда, наверное, часа три идти, — говорит она. Филька тоскливо вздыхает:
— Три туда, три обратно… И там хотя бы час… Если я на семь часов уйду — у бабушки инфаркт будет.
— Давай скажем, что поход с классом, — предлагает Ольга.
— Ага… она класснухе начнет названивать, узнавать.
— А давай…
Яна отключается. С кладбищем, конечно, ничего не выйдет, но Филька сам сказал, что это только пример. Он сказал, что нужно нехорошее место, и Яна такое знает. Странное место, страшное место, подписанное иероглифами-паучками.
Только рассказывать о нем совсем не хочется.
…Где-то в восемь вечера теть Света смотрит на часы и говорит, что по-хорошему Яна должна играть гаммы всю ночь, но — хватит издеваться над соседями, пусть займется сольфеджио. Верхний свет выключен; горит лишь торшер в углу и настольная лампа на столе для уроков. В их теплых пятнах маленькая комната, в которой теть Света и Лизка спят, а Яна делает уроки, кажется одновременно уютной и страшной. Яна наощупь убирает скрипку — целую, не разбитую, чудом не пострадавшую в драке — в чехол, открывает нотную тетрадь с заданиями на лето, пытается примоститься на стул боком, чтобы не давить на горячие, вздувшиеся полосами синяки на попе. Ничего не получается, и в конце концов Яна залезает на стул коленками. Она ждет окрика, но теть Света молчит. Яна надеется, что она уйдет, но та остается в кресле, которое на ночь раскладывается в Лизкину кровать, с раскрытой книгой на коленях. Это — «Гадкие лебеди» Стругацких; на двадцатой странице Яна оставила пятно, когда, зачитавшись, схватилась за нее испачканной конфетой пальцами. Но, кажется, теть Света ничего не заметила — книга прочитана уже до середины, а она так ничего и не сказала. Ее присутствие ощущается ноющей болью под левой лопаткой, в сведенной от напряжения мышце. Нотные строчки пляшут перед глазами. Изо всех сил нажимая на карандаш, Яна транспонирует «Перепелочку». Ненавистная заунывная мелодия преследует ее с подготовительного класса.
Она почти заканчивает, когда приходит папа. Теть Света идет его встречать, но Яна в коридор не выходит — только еще яростней тычет карандашом в линейки нотного стана. Она различает три голоса — папа пришел не один, с дядей Юрой, и теть Света зовет его выпить чаю. Минуту Яна надеется, что он согласится, а то и останется на ужин, а если совсем повезет — засидится с папой до ночи за бутылкой. Но дядя Юра отнекивается даже от чая, забирает какие-то брякающие железки и уходит. «Так договорились на послезавтра?» — спрашивает папа уже в подъезд, и дядя Юра угукает в ответ. Эхо прокатывается на лестничной клетке; папа захлопывает дверь, отсекая гул и уличную прохладу. Запертые в тепле звуки становятся плоскими и тусклыми, как детсадовская аппликация из облезлой бархатной бумаги.
— Эта опять опозорилась, — доносится из коридора. — Хоть бы ты с ней поговорил, может, дойдет. В конце концов, это твоя дочь.
Вскоре отец заходит в теть Светину комнату. Яна не поворачивает головы; она узнает, что он здесь, по звуку, по запаху, по тени, упавшей на стол. От папы пахнет табачным дымом и машинным маслом: «Нива» опять барахлит, и он весь вечер возился в гараже. Папа с тяжелым вздохом садится в кресло, и пружины жалобно всхлипывают под его весом. Он подбирает с пола дневник, который так и валяется там, куда его швырнула теть Света. Яна слушает, как шелестят страницы. Слушает, как папа вздыхает, покашливает, возится, устраиваясь поудобнее.
— Как же так, — говорит он грустно, и из глаз Яны прямо на тетрадь начинают капать слезы. Какая-то ее часть отстраненно рассматривает влажные пятна на бумаге — круглые, как монетки.
— Ну что ты сразу реветь начинаешь, — с досадой говорит папа. — Напортачила — отвечай, что теперь рыдать? Мы из шкуры вон лезем, чтобы сделать из тебя человека, ты бы хоть немного постаралась!
Мокрые пятна на тетрадном листе расплываются, выпускают короткие лучики-колючки. Мохнатые, словно репейники. Если смотреть достаточно пристально, колючки начинают шевелиться.
Папа громко захлопывает дневник.
— Будешь все лето заниматься по пять часов в день. И не смей обижаться на Светлану — ей, как женщине, виднее, как тебя воспитывать. Она добрейший человек, она все для тебя делает, и ни капли благодарности. Да прекрати ты свои крокодильи слезы лить! Надо же быть такой актрисой…
Он барабанит пальцами по подлокотнику, покашливает, прочищая горло.
— А может, ты просто не хочешь учиться в музыкальной школе? — сочувственно спрашивает он.
Яна поворачивается к нему так резко, что едва не падает со стула. Глаза почти вылезают из орбит. Сердце замирает — а потом несется вскачь от дикой, иступленной надежды.
— Не хочешь категорически, да?
Яна медленно, едва заметно кивает. Папа тяжело вздыхает.
— Ну ладно, — говорит он. — Хочешь быть серостью — ладно, ничего не поделаешь. Раз ты настолько не любишь музыку — можешь бросить. Жалко, конечно…
Яне хочется улыбаться во весь рот, хохотать, прыгать с визгом и воплями, — но она только бледно улыбается, пытаясь выразить одновременно и благодарность, и сожаление. Вряд ли у нее хорошо получается — но папу, видно, устраивает: он удовлетворенно кивает.
— Хорошо, завтра я позвоню Ирине Николаевне и скажу, что ты больше не будешь учиться. А ты становись в угол. Что ты вылупила глаза? Без музыкальной школы у тебя освобождается масса времени. Делать тебе все равно нечего, значит, будешь это время стоять в углу. А ты на что рассчитывала? Целыми днями валяться на диване? Или собиралась болтаться с пацанами по подвалам? И хватит рыдать! — рявкает он и бьет кулаком по подлокотнику. — Тоже мне, страдалица нашлась! Марш в угол!
Яна заторможенно сползает со стула и бредет к углу. Она двигается медленно, как во сне, когда понимаешь, что все вокруг — неправда, не может быть правдой. Она даже не слышит — чувствует спиной, как крякают пружины, когда папа встает из кресла; густой воздух шевелится, расступаясь от его движения. Рядом скрипит половица; спину мгновенно сводит, и Яна вжимает голову в плечи, но папа просто молча выходит из комнаты.
Через полчаса Яна понимает, что все это не может происходить на самом деле — но происходит. Ближайшие несколько лет ее жизнь будет проходить в углу, лицом к стене. Это настолько дико, что она не может даже плакать и тупо рассматривает завитушки на бежево-желтых обоях, щели между досками на полу, приоткрытую дверцу шкафа. Одна из полок — чуть ниже уровня глаз. Если положить туда книжку, будет даже удобно. Яна протягивает руку, пытается оценить движение — пожалуй, получится незаметно листать ее, даже когда теть Света сидит в своем кресле. Главное, спрятать книжку на полке заранее, пока теть Света с папой на работе. Тут до Яны доходит, что когда они на работе — она может спокойно выходить из угла. И даже из квартиры. Во дворе, кончено, не погуляешь — донесут, но ей и не надо. А в лесу ее никто не застукает, так что все не так страшно. Правда, есть еще вечера и выходные…
Быстрые шаги. Прохладное дуновение. Запах пудры и жареного лука.
— Иди есть, — бросает теть Света с порога.
— Все еще хочешь бросить музыкалку? — спрашивает папа, когда Яна садится за стол и начинает запихивать в себя макароны. — Или все-таки хочешь быть образованным человеком, а не шпаной подзаборной?
Яна сглатывает и торопливо кивает, глядя прямо перед собой.
— Чтоб через неделю все, что задали, от зубов отскакивало, ясно? — говорит папа. — Я проверю.
Яна снова кивает и сует в рот новый макаронный комок.
Когда отец начинает храпеть, Яна тихо встает с дивана, достает из-под подушки покрытый значками и надписями тетрадный листок и крадется на кухню. Сует руку в щель за холодильником, забитую мешком со стиранными пакетиками, запасом тряпок, старыми сковородками. То, что ей нужно, засунуто так глубоко, что приходится распластаться вдоль стены и отвернуть голову, чтобы не мешала втискивать за холодильник напряженно вытянутую руку и плечо. В конце концов кончики пальцем задевают мягкое, колючее, и Яна извлекает из тайника мотки изжелта серых, черных и рыжих ниток, грубо спряденных из собачьей шерсти. Отматывает куски, оборачивая нить вокруг локтя, — по одному обороту должно хватить, — а остальное запихивает обратно. На минуту задумывается, пропуская колючую шерсть через пальцы, и, поглядывая на шпаргалку, начинает вывязывать узлы.
«Знаю», «место», «говорить», «вчера», «пойдем». «Завтра», «выходи».
Она рассматривает полосу из узлов, думая, что бы еще добавить. Отчаянно зевает, поджимает пальцы на босых ногах — от холодного пола ступни совсем заледенели. Кажется, все уже сказано. Яна возвращается в кровать, сует шпаргалку и узелковое письмо под подушку и наконец засыпает.
7
…Филька торжественно наливает заварку в три изумительные чашки, у которых снаружи — лишь золотой ободок, зато внутри цветут пышные, мохнатые цветы. Он доливает кипяток, и цветы проступают сквозь белую поверхность чашек. В них красота и тайна. Яна никогда таких не видела. Ольга, наверное, тоже: она рискованно наклоняет чашку, и тень цветка на внешней стороне то исчезает, то появляется вновь. То, что Яна хочет найти, живет на изнанке этого мира, и надо налить воду, чтобы оно проступило. Вот что предлагает Филька: налить воду в расписанную изнутри чашку.
Филька подвигает вазочку с «морскими камешками», среди которых затесался одинокий фантик от шоколадной конфеты, и взгромождается коленками на табуретку. Машинально бросает в рот «камешек», с хрустом разгрызает. Ольга отрывается от игры с чашкой.
— А как мы узнаем, которое из озер — Коги? — спрашивает она, и Яна обвисает на стуле, как будто ей врезали по затылку.
Земля между городом и морем смотрит на небо десятками круглых, глубоких карих глаз. Среди них есть большие, есть — маленькие, но все они безымянны. Яна знает только Первую бухту (которая и не озеро вовсе) и Пионерку (слишком близкую к городу, неинтересную, загаженную до мутной прозелени). Названия других озер — неизвестны. Между собой они зовут их «это, с ручьем с прилипалами», или — «где ловили бурундука», или — «то, горелое». Любое из них может оказаться Коги. Им никогда не узнать — какое.
— Может, на карте посмотреть… — тянет Ольга. — У меня есть атлас СССР. Большой.
Филька насмешливо фыркает. Яна качает головой. В атласах город О. обозначен крошечным кружочком, притертым к берегу моря, а то и вылезающим за край земли. Вокруг него закрашено ровно и плоско. Для большого, настоящего мира не существует ни озер, ни сопок, ни петлями врезанных в побережье заливов. Яна думает о том, что все, что важно в ее жизни, происходит на белом пятне. Нигде. По ее загривку пробегают мурашки.
Правда, есть и другие карты. Яна видела их, когда папа писал кандидатскую. Поздним вечером он закрывался на кухне, и Яне нравилось ненароком заглянуть туда перед сном, уже умытой и в пижаме. Чтобы оправдать вторжение, она наливала стакан воды и пила маленькими глотками, наблюдая, как папа тычет в клавиши указательными пальцами в завитках рыжей шерсти. Печатная машинка сухо и строго трещала в ответ. По левую руку папа ставил пепельницу, спички и пачку «Примы». По правую — кружку с растворимым кофе из жестяной коричневой банки. Печатная машинка с матово лоснящимися, как спинки жуков, клавишами стояла посередине. В нее заправлялись два листа тонкой сероватой бумаги, проложенной восхитительной фиолетовой копиркой. В воздухе висели пласты едкого дыма, похожие на детсадовские байковые одеяла.
Распухшие замурзанные блокноты, толстые прошитые стопки отчетов и диссертаций, журналы, фотографии камней и окаменелостей (обязательно с приложенным геологическим молотком) папа раскладывал на столе. Карты — расстилал прямо на полу. Разноцветные карты с множеством линий и пятен, испещренные таинственными значками. Сплошь синие и голубые карты, на которых земля — лишь береговая линия и белое пятно, уходящее за край. И обычные, понятные карты, на которых город О. - огромен, а Первая бухта — просто гигантская. Надписей на них так много, что кажется — у каждой кочки и лужицы есть свое имя. И почти на каждой карте большими серыми буквами в прямоугольной рамке напечатано: «Секретно». Или большими, блекло-красными буквами: «Сов. секретно».
Яна топталась на кухне, пока папа не отрывался от машинки и не произносил свое коронное: «Кх-кх»: знак, что пора испариться. Но иногда ей везло. Иногда папа вставал, потягивался, громко хрустнув позвоночником, ставил на плиту чайник и начинал рассказывать о жутких чудесах, творящихся на земле и под землей. О чудовищных силах, сминающих земную кору, как тонкую ткань. О миллиардах больших и маленьких животных, живущих, умирающих, разлагающихся, черной кровью стекающих на дно земных складок. О времени, в масштабах которого их жизнь — песчинка рядом с Солнцем. О кипящих котлах магмы, на поверхности которой плавает, как пенка на кипяченом молоке, земная твердь… Он говорил, пока на кухню не заглядывал мама. Она стучала пальцем по запястью. Спрашивала: «Репетируешь защиту?». Говорила: «В садик ее завтра ты будить станешь?» Говорила: «Бегом спать!».
И карты. Он показывал карты, объяснял, что к чему, что значат эти линии, и разноцветные пятна, и значки. Разрешал ползать среди них, разложенных по полу, рассматривать, сравнивать, изучать. От причастности к тайне сладко перехватывало дыхание.
— Такие карты, как надо, только в институте есть, — говорит Яна вслух. — Как мы их достанем?
Филька вдруг перестает складывать гармошкой конфетный фантик.
— А может, и достанем, — загадочно сообщает он и осторожно оглядывается по сторонам. На кухне нет никого, кроме них троих: Филькины мама и бабушка еще на работе. Но на всякий случай он переходит на шепот: — Вот что… у вас деньги есть?