— Работы у нас, Федя! Вот привезем лес, за хату возьмемся. Поднимем ее, фундамент новый подведем. Она еще постоит — ой-ой сколько!.. Правда, мне колхоз с новой набивался. Я ведь им и стойла, и конюшни, и рамы на парники, все делаю.
— Так что же?
— Да как-то так... Подержи-ка вот здесь, — Лука дал Федору кончики натертого мелом шпагата, приложил его к березовому бруску. — Это ведь, Федя, за счет других. На что оно мне? Еще не все вдовы из кривобоких хат вышли.
Кротостью, теплотой повеяло от отцовых слов. И эта кротость трогала Федора. Хотелось подойти к этому сухонькому, сгорбленному старичку, приласкать его, погладить по плечам большими руками. Но в то же время будто и неловко как-то. А старик долбил стамеской, не замечая ничего. Между тем мысли его все время — возле сына. Федор будто ожил в работе. Надо бы ему еще что-нибудь найти.
На следующий день Лука остановил на улице Павла, придержал за вожжи буланого жеребца.
— Павло, у меня к тебе дело... Только так, чтоб ты да я, больше никому! — И, подойдя ближе, зашептал: — Тоскует Федор... Как туча бродит! И с лица спал. Да и не диво: после таких мыслей. Оно со временем обойдется, обживется... Я уже его и к резьбе привлекаю. У тебя нет там какой-нибудь работы? Глядь, и забудется за нею.
— Работы? — Слова старика показались Павлу выдумкой. Вот бы ему сейчас забросить куда-нибудь все свои заботы, достал бы он ледку, накупил удочек!.. — Гм, работы... Подумаем. Какой же ему?.. Может, агитатором согласится... А пока что я привезу ему нашу доску с перспективным планом, попрошу оформить. Я и так хотел к вам с нею... А не покажет он мне, с какой стороны ворота открываются?
— Нет, не покажет. Мы не прямо, а с подходцем...
Вечером дед Лука помог Павлу сложить под навесом доски, долго приглядывался к бумажке, на которой были написаны заголовки и цифры плана.
— Чтоб я не напутал чего...
— Федор вам покажет. А может, ты и сделаешь,
Федя? — И сам застыдился этой бумажки, поспешно попрощался.
— Павло боится, чтоб не загулялся я, — будто между прочим сказал отцу. А в глазах вспыхнули смешинки, от которых старался убежать глазами Лука. — Сам же мне удочки советовал. Это, видно, кто-нибудь намекнул ему. Или у него самого столько работы, что рад пораспихивать ее меж людей?
— Да, да, это так... — смешно заморгал белесыми веками Лука. — Работы у него хватает...
— А чего так?
— Да как тебе... — Лука обрадовался, что удалось ему свернуть с опасной стежки. — Значит, ее больше, чем нужно.
— А разве так бывает?
— У нас всегда так.
Отцовы слова — как загадка. Но он сам разгадает ее. Придет время. Отец еще и сейчас словно теряется перед ним. Боится обидеть словом, воспоминанием. Они только раз вспомнили мать. Федору часто, и особенно в этой хате, слышится ее голос. Шуршит прялка, мать грустит тоскливой песней, подергивая одной рукой кудель из гребня, а другой время от времени гладя его по голове. Бывало, она и накричит, но все это давно забылось. А вот ее шершавая теплая ладонь, пахнущая дымом печи и полынью, запомнилась навсегда, до могилы. Отец, видно, чувствует себя виноватым в том, что надорвалась она на работе, а он не смог заработать достаточно, чтобы обеспечить ее жизнь. Даже карточки ее не осталось — памяти для сыновей.
Лука чувствует себя немного скованным возле сына и по другой причине. По своей простоте он несколько теряется перед ученостью и образованностью сына. Но понемногу эта простота все ближе садится возле учености, ибо угадывает и в ней искренность.
С Федором можно поговорить о чем угодно, расспросить и про удивительные ракеты, и про новые деньги, и он не хмыкает, как Василь: «А я их видел?» или «Раз в газетах пишут — значит, правда!»
Теперь каждое утро под навесом напевают уже два рубанка и стучат два топора.
Лето. На улице — ни души. В лугах уже скошены травы, на зеленых отавах — тишина. На стогах, словно вырезанные из черного граба, неподвижные орлята и ястребы. Да еще под горой чья-то фигура. Там, где криница. Из нее, из той криницы, как до сих пор помнит Федор, брала воду их мать. Прозрачную, вкусную воду. Отец говорит, что в войну криницу засыпало бомбой. Кто же там возится под горой? Какой-то добрый человек, возможно, из тех, кто пил отсюда воду до войны. Разве пойти помочь?
Взял в одну руку свою палку, в другую — лопату и пошел, опираясь на нее, как на костыль. «Москалеву криницу копать», — улыбнулся. И приятно ему, что вот так внезапно взял в руки лопату, как тот москаль. Пускай беседует с людьми живой ручей, и пусть в этом разговоре слышится и его собственный голос.
К его удивлению, человек, копавший землю, не помнил вкуса криничной воды. Был он молод, хоть и с бородкой клинышком, с усиками. Из-под белого соломенного брыля выглядывали длинные волосы. Одет чересчур опрятно для такой работы — в костюме, резиновых сапогах.
«Какой-нибудь местный философ-чудак? Или стиляга? — пытался отгадать Федор. — Стиляга — откуда ему здесь взяться, — да он и копать не стал бы».
— Бог на помочь! — кинул он шутливо.
— Спасибо, — ответил тот. — Боги сказали, чтоб и вы помогали.
— А я вот их и послушался. А вы уже немало набросали.
— Еще надо снять на три-четыре лопаты. Тогда откроем старый сруб, и можно будет вынуть верхние бревна.
Федор копал, сидя на краю ямы. Землю бросал за спину.
— Вы из Новой Гребли? — спросил он, вытирая вспотевший лоб. — Не геолог?
— Кто, я? — Человек с бородкой продолжал копать в каком-то странном, быстром ритме. — Скажу — сразу убежите.
— Думаю, нет. Я с самим Мефистофелем вот так рядом сидел, водку пил, — усмехнулся Федор.
— Ну, я не Мефистофель. То — вражья сила. Я — противник ему. А я вас тоже что-то не знаю.
— Не удивительно. Я оставил село задолго до того, как эту криницу прикрыло землей. Для вас это давно было, а для меня — как будто вчера.
— Как же это понять?
— Да так. Летал я на фотонной ракете, которая обгоняет время, — продолжал шутить Федор. — Для меня — год, а для вас и других людей — свыше тридцати.
— Это на той, что из Эйнштейновой сказки?
— Почему из сказки. А может, и будет такая ракета, которая обгонит время.
— Я не верю.
— А во что же вы верите?
— Во что? В бога.
— Разве вы?.. — Внезапно догадка возникла в голове Федора.
— Поп. Вот видите, пили водку с Мефистофелем, летали на фотонной ракете, а сейчас убежите от обыкновеннейшего попа.
— Нет, зачем же мне бежать...
Но, говоря по правде, Федор был немало удивлен, Кто же он, этот поп? Читал Эйнштейна! Федор знавал только в детстве одного попа. Жил этот поп неподалеку от них. Федору даже случилось раза два-три заходить к нему в сени. В стаде, которое пас Федор, была и его корова. Дальше сеней поп не пускал. В сенях свисали с матицы мешки с зачервивевшим салом. Об этом попе люди говорили, что он держал на замке свою печь, а детей крестил дома, чтобы не отпирать церковь и не тратиться на свечи. Хотя тогда шел уже тридцать третий год, но этот поп, тыча своей палкой в сторону учительского граммофона, говаривал, что там хохочет дьявол.
А этот... Перед деревом стоит его велосипед. На руке — часы со светящимся циферблатом. Чудак, или больной человек?
— И вы действительно верите в бога?
Федор даже и не знал, как сорвалось с языка. Ведь это то же, что спросить у сумасшедшего, не сошел ли он с ума, ау вора, не крадет ли он.
Поп выпрямился, оперся на лопату, с легкой насмешкой взглянул на него и ничего не ответил. Они стояли друг против друга, эти люди из двух разных миров и времен. Однако новый век наложил свой отпечаток и на попа.
Когда-то, еще будучи малышом, теперешний поп поверил в бога. Его подвел под три сложенных перста священник, стоявший у них на квартире. Однако с богом семинарист Зиновий распрощался в семинарии. Но зато там он поверил в назначение церкви; она облагораживает людей, наполняет высшей моралью их души. Люди сами по себе ничтожны, над ними непременно должно быть что-то высокое. Они забыли покорность. Они оскверняют землю и в конце концов уничтожат ее своей техникой. У него стынет все внутри, когда его пятилетний сын лепечет. «Не хочу в целковь! Хочу пилотом!» Он не пустит его в школу. Пусть растет в уединении, а образование он даст ему сам.
— Расщепленный атом неизбежно приведет людей опять к богу, — промолвил, наконец, отец Зиновий, заправляя высунувшуюся из сапога штанину. — Люди страшатся атома и ищут от него защиты. А где страх, там и бог. Они придут сюда, — указал он длинным пальцем на старую церквушку.
— Сюда? Придут.
— Значит, и вы верите?
— А почему же... Они придут сюда учиться истории. В музей.
Какое-то мгновение поп смотрел на Федора, затем поплевал на ладони.
— Вы, наверное, учитель?
— Бывший.
...Федор шел домой, а мысль его то и дело возвращалась к попу. «Чего это он вдруг за криницу принялся? Уж, конечно, не без умысла! Не хочет ли он таким способом завоевать какие-то права на церковку? Тогда напрасны его чаяния».
Но даже такие мысли не могли замутить той тихой радости, которая наполнила его вместе с усталостью, будто он уже напился из криницы мягкой ласковой воды.
— Тату! — сказал он, приставляя лопату к стенке сарая. — А знаете, с кем я криницу копал? С попом.
— С батюшкой! Ой, у нас такой славный батюшка! — выпрямилась под навесом Липа, жена Василя. Она собирала в мешок стружки. Мешок держал ее девятилетний сын Мишко. — А до чего ж бескорыстный... Чем только живет. Вон по другим селам: за крестины — по пятьдесят рублей, за венчанье — сто, а он — кто сколько даст.
— А разве в нашем селе венчаются? — втиснулся в разговор Мишко, скосив на дядю хитрые глазенки. — Еще никого...
— Ты все знаешь... А ну, марш за книжки! Не хочет, совсем не хочет учиться, — пожаловалась Федору Липа. — Разве из такого оболтуса что-нибудь путное выйдет? Может, так, конский прохвессор. Вон и девчата в колхозе кровью науку изучают... У других дети и на инженеров и на агрономов... Вон Дзусь, и не ахти как умен, и то на учителя выучился.
Федор не стал слушать ее, пошел к скамье под шелковицу.
Вечером примчался на коне Павло. Глядел на доску, пощелкал пальцами, искренне залюбовался.
— Ну и размалевал! А видишь, как наша кривая, словно стрела, кверху тянется. На сколько вырастут прибыли колхозные к концу семилетки! — не сдержался он, чтобы не похвастать.
— Вижу. А вот отчего плата за трудодни так колеблется год от году? — показал на последний столбик Федор. — И... Я, право, не знаю. По плану она должна бы увеличиться в общем на два рубля.
— Яблони качаются, и она качается, — засмеялся Павло. — Урожайный год в саду — выше оплата, не урожайный — меньше.
— Сейчас у вас на трудодень по три рубля. Не мало это?
— В сорок восьмом да и в пятьдесят третьем платили по тридцать копеек,
— Я уже давно из села, от стрехи. И сейчас толком не знаю, как живут здесь люди. Приглядываюсь, прикидываю! Рассказал бы мне, только по правде...
Павло развел руками, как разводят, когда не знают, что ответить ребенку на его вопрос.
— Ну, как тебе сказать? Сравнительно...
— Сравнительно с чем? — неслышно перешагнул через плетень Василь. — С тринадцатым годом?
— Эх!..
— А много ли это три рубля?.. Билет в кино сколько стоит? Не знаешь? Два рубля. Вот теперь и считай!
— А приусадебные участки, а подводы, а сено, а картошка... — загибал пальцы Павло.
— Да и я что-то не пойму. Смотрю — хаты в селе на две трети новые, почти все под шифером.
— Поживешь — поймешь, — пригладил ехидный чубок Василь. — Когда-то люди деньги в землю да в скот вкладывали. А теперь — в хату. Вот и выходит, что единоличная хата под стрехой отошла в прошлое. Она вынянчила нас и смотрит в древний мир. Ты, наверное, в нашем селе живешь в самой старой хате. Потому что ты и сам для села — история, ты даже не знаешь, откуда у людей и хлеб и шифер.
— Ну, насчет тебя, как ты этого достиг, я уже знаю... А все-таки твоя клуня хоть и новая, а тоже почти история. Музейный экспонат. И хлев и хата...
— А вот и не угадал, — снова пригладил чубок Василь. — Хоть моя клуня и в самом деле одна такая на все село. Не экспонат она, а макет, образец. Когда-нибудь они, — пальцем указал на Павла, — дойдут умом, что и в колхозе нужны клуни, чтобы гречиха, горох, чечевица не гнили под дождем, а инвентарь мелкий не ржавел в поле, — вот тогда придут с нее план снимать. — И усмешкой не то иронической, не то хитрой прикрыл свои слова.
В этих словах был ответ Федору и про хлев и про хату.
— Ты хочешь сказать, что новая хата — это возрождение единоличничества. Новая его ступень!
— Это ты говоришь. Я молчу.
Хоть Василь и дальше прятал свой товар неизвестно под каким горшком и по-прежнему не давал заглянуть себе в душу, все же Федор почувствовал, что блуждает он где-то поблизости от Василева тайника. Особенно помогла в этих поисках, сама того не подозревая, Липа. Это она рассказала, что Василь, вернувшись с войны, совсем было запустил хозяйство. Всегда состоял в каких-то комиссиях, в президиумах. «И такой, как начнет говорить, словно газету читает. А потом, слава богу, — отрезало. Взялся за ум».
Но почему «отрезало», что приворотило к хозяйству Василя, который и в детстве не любил возиться в огороде и в хлеву?
— А цифири этой без попа и не прочтешь. Ему, — показывая обрубком руки на Павла, — эта цифирь в нижнем ряду, как пятое колесо к телеге! Его ругают за невыполнение плана. А что трудодень низок...
— Конечно, есть за что ругать, если не выполняются планы. И люди будут роптать. Куда же, скажите, девается хлеб? Ведь посевные площади не убавились?
И Василь и Павло пожали плечами. Что им эти цифры! В какую дыру хлеб просыпался, они, конечно, знают.
— Куда дырка девается, когда бублик съедается, — развел рукой и обрубком Василь. Он говорил лениво, будто нехотя. Таким способом он ведет беседу всегда. Человек он с виду меланхолический, усталый. А ведь раньше, Федор помнит, брат не был таким. Его прежний характер несколько выдают глаза: внимательные, живые, насмешливые.
— Легко это только за столом, — пригнул ветку шелковицы Павло. — А на деле — голова пухнет. Когда все время спешишь, одно оставляешь, за другое хватаешься, а потом снова бегом. Чуть поднял голову, а у тебя впереди новая веха стоит.
— Если бы все до вех бегали, было бы неплохо, — заметил Василь, срывая ягоды с ветки, которую наклонил Павло. — А то некоторые весь век стремятся к месту в президиуме да к персональной ставке.
— Подрезать у них такое стремление, — пытаясь разбить спор, пошутил Федор.
— Тогда они лягут и уснут. — А у некоторых и для такого бега ума не хватает, — поднялся Павло. Хотя он уже привык наступать на рассыпанные Василем колючки, но сегодня они укололи его слишком больно. Разве он когда-нибудь ставил себе целью домашнее благополучие, разные пузатые шкафы и всевозможные блюда? Вон на бывших парниках — лучших землях их села, — словно грибы, три хаты бывших председателей колхоза. Они будто неуместная шутка, а для него — как предостережение. Потому что там осталось еще место. Но четвертой хаты, его хаты, там не будет!
Павло закинул доску на плечи и, буркнув в единственном числе «бывай здоров!», пошел к воротам.
Федору больно за брата, будто он сам обидел Павла. И было бы за что! Какой гвоздик колет изнутри Василя, понуждает сказать каждому что-то оскорбительное, ехидное? А ведь сам он при этом и глазом не моргнет. Обирает себе губами прямо с ветки шелковицу, будто только что поздравил человека с днем рождения, а не плеснул на голову помоями.
— Ядовитый ты стал. Слова все какие-то нехорошие. Не разберу я, маска на тебе или ты в самом деле... За что это ты его?
— А так, чтобы помнил... Он в мыслях еще и сейчас в больших начальниках ходит. А я так, ртуть поднимаю.