— Все это завязано на иронии судьбы и совпадениях, и на самом деле я подобным россказням не слишком доверяю, — продолжает она. — Кое-кто заявляет, что голландец, которого похоронили вместе с божком, при жизни грабил могилы и воображал себя настоящим упырем. Очаровательный парень, ничего не скажешь, а затем, пятьсот лет спустя, появляются эти два британских выродка — кажется, откуда-то из Йоркшира. Предполагают, что они раскопали могилу и украли божка, висевшего на шее у мертвеца.
— А до этого… в смысле до голландца, где он мог быть? — спрашиваю я, и Изобель улыбается.
Ее улыбка может растопить лед или заморозить кровь, в зависимости от точки зрения и склонности к гиперболам и метафорам. Изобель пожимает плечами и ставит кофейную чашку на кухонный стол. Мы сидим в ее лофте на Атлантик-авеню. Здание построили в 1890-х годах как холодный склад для мехов. Толстые, прочные стены надежно оберегают наши секреты.
Она закуривает сигарету и смотрит на меня.
Мой поезд прибывает на Южный вокзал, я никогда прежде не бывала в Бостоне и уже никогда его не покину. День дождливый, и мне обещали, что Изобель будет ждать меня на платформе.
— Ну, до Голландии — при условии, конечно, что он хоть когда-нибудь
И тогда разговор переходит от нефритового божка к археологии в Дамаске, затем в Йемене и, наконец, на руинах Вавилона. Среди прочего я слушаю, как Изобель описывает голубые изразцы ворот Иштар с их золотыми барельефами львов, быков-аурохов и странных, похожих на драконов, сиррушей. Она видела реконструированную часть ворот в Пергамском музее, когда много лет назад была в Берлине.
— В Германии я была еще молода, — говорит она, глядя в окно на городские огни, массачусетскую ночь и небо, отсвечивающее желто-оранжевым, ведь никто не должен слишком пристально смотреть на звезды.
Это ночь новолуния, и Изобель становится на колени и омывает мои ноги. Я обнажена, лишь нефритовый божок на серебряной цепочке висит на моей шее. Храм Звездной Мудрости пахнет ладаном, гальбаном, шалфеем, гвоздикой, миррой и шафраном, тлеющими в железных жаровнях, которые подвешены к высоким потолочным балкам. Ее золотисто-русые волосы зачесаны назад и собраны в аккуратный шиньон. У ее мантии цвет сырого мяса. Я не хочу, чтобы она смотрела мне в глаза, и все же не могу представить, как поднимусь по гранитной лестнице на помост без ее ненавязчивого, привычного подбадривания. Со всех сторон теснятся темные фигуры в одеждах полдюжины других оттенков красного, черного и серого. Цвета их мантий обозначают ранги. Я закрываю глаза, хотя мне это запрещено.
— Вот наша дочь, — лающе выкрикивает Верховная жрица, старуха, припавшая к земле у основания алтаря. В ее голосе мокрота и треск сломанных шестеренок, диссонанс и волнение. — По своей воле идет она, по своей воле и воле Безымянных Богов свершает она путь.
И даже в это мгновение — здесь, в конце моей жизни и в начале моего бытия, — я не могу не улыбнуться выбору слов Верховной жрицей, она по привычке называет
— Она увидит то, чего мы не сможем, — воет Верховная жрица. — Она будет свободно ходить там, куда никогда не ступят наши ноги. Она познает их лица и объятия. Она будет страдать от огня, наводнений и холода пустошей и будет обедать с Матерью и Отцом. Она займет место за их столом. Она познает их кровь, как они познают ее кровь. Она упадет и заснет, восстанет и пойдет.
Я въезжаю на Южный вокзал.
Я пью кофе с Изобель.
Мне, девятнадцатилетней, снятся голландский погост и оскверненные могилы. Мой сон наполнен шелестом кожистых крыльев и скорбным лаем какого-то огромного невидимого зверя. Я чувствую запах раскопанной земли. Небо смотрит на мир своим единственным, изрытым кратерами глазом, который человечество в своем невежестве ошибочно принимает за полную осеннюю луну. Здесь двое мужчин с лопатами и кирками. Я зачарованно наблюдаю за их зловещей и целеустремленной работой — чудовищной кражей, совершенной за шестьдесят три года до моего рождения. Я слышу, как лопата царапает камень и дерево.
В храме Изобель поднимается и целует меня. Это не более чем бледный призрак всех тех поцелуев, которыми мы обменивались, занимаясь любовью долгими ночами и изучая тела, желания и самые запретные фантазии друг друга днем и по утрам.
Отшельник передает нефритовую чашу Верховному жрецу, который, в свою очередь, передает ее Изобель. Хотя в этом месте и в этот час Изобель вовсе
— Она стоит у порога, — рычит Верховная жрица, — и вскоре войдет в Зал Матери и Отца.
Толпа бормочет благословения и богохульства. Изящные пальцы Изобель ласкают мое лицо, и я вижу тоску в ее голубых глазах, но Верховная жрица не сможет поцеловать меня снова, не в этой жизни.
— Я буду ждать, — шепчет Изобель.
Мой поезд покидает Саванну.
— Ты скучаешь по Джорджии? — спрашивает меня Изобель через неделю после моего приезда в Бостон, и я отвечаю, что да, иногда скучаю.
— Но это всегда проходит, — добавляю я, и она улыбается.
Мне почти двадцать, я стою в одиночестве на широком белом пляже там, где темные воды реки Тайби впадают в Атлантический океан, и наблюдаю, как к берегу движется воронка урагана. Самые дальние струи дождя секут поверхность моря, но еще не добрались до пляжа. Песок вокруг меня завален мертвой рыбой и акулами, крабами и кальмарами. 5 февраля 1958 года в 7200 футах над этим местом в воздухе столкнулись В-47 и истребитель F-86 «Сейбр», и экипаж В-47 был вынужден сбросить водородную бомбу Mark-15, которую нес на борту. «Бомбу Тайби» так никогда и не нашли, она погребена где-то в иле и тине под солоноватыми водами залива Уоссо, в шести или семи милях к юго-западу от того места, где стою я. Я рисую линию в песке, соединяющую одно мгновение с другим, а ураган стенает.
Мне шестнадцать, и учитель английского средней школы говорит мне, что если в начале истории появляется ружье, то в конце оно должно выстрелить. А если это бомба, добросовестный автор должен позаботиться о том, чтобы она взорвалась, и оправдать ожидания читателей. Все это звучит очень глупо, и я привожу несколько примеров обратного. Учитель хмурится и меняет тему.
В Храме Звездной Мудрости я прохожу сквозь пламя, пожирающее мою душу и занимаю свое место на алтаре.
Душный день в конце августа 20… и я иду от тенистой зелени Тэлфер-сквер на север вдоль Барнард-стрит. Попыталась бы описать жжение алебастрового солнца, висевшего в тот день высоко над Саванной, но знаю, что никогда не приближусь к тому, чтобы запечатлеть словами всю его
Позавчера ночью мне приснился сон, о котором я никому не стану рассказывать, пока спустя два года не встречу Изобель Эндекотт. Мне снилось голландское кладбище и лающая гончая, а проснувшись, я обнаружила адрес на Уэст-Бротон, нацарапанный на бумажной обложке книги, которую читала перед сном. Почерк, бесспорно, был моим, хотя я и не помнила, как брала с тумбочки шариковую ручку и записывала адрес. Я не могла заснуть до рассвета, а позже мне снова снилось то кладбище, шпиль собора и двое мужчин, увлеченно орудующих своими кирками и лопатами.
Я смотрю прямо на солнце, позволяя ему ослепить меня.
— Ты знала, куда идти, — говорит Изобель, и в мой первый бостонский вечер, в мой первый вечер с ней мне уже кажется, что я знаю ее всю жизнь. — Пришло время, и тебя избрали. Даже представить не могу такую честь.
Уже конец августа, я потею и иду на север, пока не добираюсь до перекрестка с Уэст-Бротон-стрит. В левой руке я сжимаю томик «Авессалом, Авессалом!»{6} и притормаживаю, чтобы снова прочесть адрес. Затем сворачиваю налево, а значит, отправляюсь на запад.
— Звезды были правы, — произносит она и снова подливает мне бренди, — что есть всего лишь еще один способ сказать: события не могут произойти, пока не наступит их
Я иду на запад по Уэст-Бротон, пока не добираюсь до адреса, который спящей записала на книге Фолкнера. Это магазинчик (именующий себя «торговым центром»), который специализируется на антикварных украшениях, фарфоровых статуэтках и «восточных» сувенирах. Пыльная тьма внутри после палящего солнца кажется почти ледяной. В витрине рядом с каталогом я нахожу то, что искала, сама того не подозревая. Это одна из самых отвратительных вещиц, которые я когда-либо видела, и одновременно одна из самых прекрасных. Полагаю, что сделана она из нефрита, но это лишь моя догадка. Я почти ничего не знаю о драгоценных камнях и гранильном искусстве. В тот день я даже не знаю слова
За стойкой на табурете сидит мужчина средних лет. Он наблюдает за мной сквозь очки. В нем есть некая жеманная разборчивость. Я замечаю родинку над его левой бровью и очень коротко подстриженные чистые ногти. Замечаю волосок, растущий из родинки. Мама всегда говорила, что глаз у меня наметанный.
— Могу я вам что-то предложить? — интересуется мужчина, и я лишь секунду колеблюсь, прежде чем кивнуть и указать на нефритовый кулон.
— Весьма своеобразная вещица. — Он наклоняется вперед, отодвигает дверцу позади шкафчика и вынимает кулон и цепочку на фетровой подложке. Фетр бледно-бордовый.
Продавец снова садится и через прилавок передает мне кулон. Тот оказывается неожиданно тяжелым и скользит в моих пальцах, словно покрыт маслом или воском.
— Приобрел его на распродаже имущества несколько лет назад, — говорит искушенный антиквар. — Мне самому никогда не нравилась эта вещь, но, как говорится, на вкус и на цвет… Если бы я держал на складе лишь то, что нравится мне, то не особенно заработал бы на жизнь, не так ли?
— Да, — отвечаю я, — думаю, не заработали бы.
Я стою одна на пляже южной оконечности острова Тайби, наблюдая за приближением урагана. Я пришла сюда, чтобы утопиться. Однако уже понимаю, что этого не случится, и осознание этого сопровождается легкой досадой.
— Он из старого дома в Стивенс-Уорде, — произносит мужчина за стойкой. — На Ист-Холл-стрит, если память мне не изменяет. Много лет назад там жила весьма странная компания женщин, но однажды в июне все они внезапно снялись и уехали. В том доме они жили вдевятером, и, ну вы понимаете, люди разное болтают.
— Да, — говорю я, — люди болтают.
— Было бы лучше, если б все мы занимались своими делами и позволяли то же самое другим.
Мужчина наблюдает за мной, пока я изучаю нефритовый кулон. Тот немного похож на крадущуюся собаку, если бы не крылья, а еще он напоминает мне сфинкса. Его зубы оскалены. На моей ладони лежит вырезанная из камня морда каждого оголодавшего, измученного животного, которое когда-либо жило на свете, лицо каждого безумца, чистое зло, которому придали форму. Меня трясет, но ощущения не то чтобы совсем неприятные. Я понимаю, что возбуждаюсь, что я взмокла. У основания фигурки начертаны буквы какого-то алфавита, который я не узнаю, а снизу выгравирован стилизованный череп. Кулон совершенно отвратительный, но я знаю, что не смогу покинуть магазин без него. Мне приходит в голову, что я способна убить, чтобы завладеть этой вещью.
— Полагаю, что так и есть, — отвечаю я, — было бы лучше, если бы все мы занимались своими делами.
— Тем не менее мы не можем изменить человеческую природу, — говорит мужчина.
— Да, мы не можем, — соглашаюсь я.
Поезд прибывает на Южный Вокзал.
Ураган набрасывается на остров Тайби.
А мне всего лишь одиннадцать, и я стою у кованых ворот в кирпичной стене, которая окружает обветшалый особняк на Ист-Холл-стрит. Стена желтая, но не потому, что ее так окрасили, а потому, что при ее постройке использовались кирпичи, глазурованные в цвет золотарника. В жаркий майский полдень они мерцают. С другой стороны ворот находится женщина по имени Мэдди (она говорит, это сокращение от Мадлен). Иногда, как сегодня, я прохожу мимо и вижу, что Мэдди словно поджидает меня. Она никогда не открывает ворота, мы разговариваем только через решетку, в прохладной тени вечнозеленого виргинского дуба и испанского мха. Иногда она читает мою судьбу по картам Таро. Иногда мы говорим о книгах. В этот день, однако, она рассказывает мне о владелице их дома, которую зовут Арамат — имя, какого я, без сомнений, никогда прежде не слышала.
— Разве это не гора, куда, по Библии, причалил ковчег Ноя после потопа? — спрашиваю я.
— Нет, дорогая. То гора Арарат.
— Ну,
А потом Мэдди почти шепчет:
— Когда-нибудь напиши ее имя задом наперед. Очень часто то, что кажется необычным, становится совершенно обыденным, если взглянуть под другим углом.
Она смотрит через плечо и говорит, что ей нужно идти, да и мне уже пора.
Мне двадцать три, и это день, когда я нашла кулон в антикварном магазине на Уэст-Бротон-стрит. Я спрашиваю у мужчины за прилавком, сколько он просит за вещицу, а после ответа интересуюсь, нефрит ли это или только похоже.
— Выглядит как настоящий нефрит, — отвечает он, и по выражению его лица я понимаю, что вопрос оскорбил продавца. — Не стекло или пластик, если вы об этом. Я не продаю бижутерию, мисс. Цепочка из чистого серебра. Если вы его желаете, я скину десять баксов от цены на бирке. Честно говоря, от этой штуки у меня мурашки бегут, и я буду счастлив избавиться от нее.
Я плачу ему двадцать пять долларов наличными, он кладет кулон в маленький пакетик из коричневой бумаги, и я возвращаюсь под палящее солнце.
Мне снится кладбище в Голландии и октябрьское небо, наполненное летучими мышами. Хлопки еще одних крыльев раздаются в холодном ночном воздухе, и этот звук издает что угодно, но только не летучая мышь.
— Вот эта карта, — говорит Мэдди, — Верховная жрица. У нее много значений, в зависимости…
— В зависимости от чего? — хочу узнать я.
— В зависимости от множества вещей, — говорит Мэдди и улыбается.
Карты Таро разложены на поросшей мхом брусчатке с ее стороны черных железных ворот. Она стучит указательным пальцем по «Верховной жрице»:
— В этом случае я предполагаю будущее, которому еще предстоит проявиться, и двойственность, и скрытое влияние на твою жизнь.
— Не уверена, что понимаю, что
— Властительница сидит на троне, а по обе стороны от нее — колонны. Некоторые говорят, что это два столпа из храма Соломона — царя израильтян и могущественного мистика. А другие говорят, что женщина на троне — папесса Иоанна.
— Не знала, что была женщина-папа, — произношу я.
— Вероятно, и не было. Это просто средневековая легенда. — Мэдди убирает прядь волос, упавшую ей на глаза, прежде чем вернуться к объяснению двойственности и символики карты. — По правую руку от Верховной жрицы — темный столб, который называется Боаз. Он олицетворяет отрицательный принцип жизни. Слева от нее — белый столб, Иахин, который олицетворяет положительный принцип жизни. Положительный и отрицательный — это двойственность, а поскольку она восседает между ними, мы понимаем, что Властительница символизирует собой равновесие.
Мэдди кладет другую карту — «Колесо Фортуны», но та перевернута вверх ногами.
Мне двадцать пять, и Изобель Эндекотт спит в кровати, которую мы делим в ее лофте на Атлантик-авеню. Я лежу без сна, прислушиваясь к ее дыханию и множеству звуков с улицы тремя этажами ниже. Четыре минуты четвертого, и я мимолетно задумываюсь о снотворном. Но спать не хочется. Правда. У меня осталось так мало времени, и я бы предпочла не тратить его на сон. Все ближе и ближе ночь, когда Звездная Мудрость соберется в мою честь — из-за того, что я привезла с собой из Саванны. И той ночью я ускользну из этого бренного мира (или меня вытолкнут — одно, или другое, или то и другое вместе), и будет достаточно времени на сон, когда я мертвая лягу в свою могилу, или после того, что последует за моим воскрешением.
Я нахожу карандаш и блокнот. Вверху каждой его страницы напечатано название юридической фирмы, на которую работает Изобель: «Джексон, Монк & Роу», с амперсандом вместо «и». Я даже не затрудняю себя тем, чтобы накинуть халат. Иду в ванную в одних лишь трусиках, встаю перед большим зеркалом, висящим над раковиной, и несколько минут смотрю на свое отражение. Никогда не считала себя красивой и до сих пор не считаю. Сегодня я выгляжу как человек, который очень долго не спал. Мои карие глаза кажутся скорее зелеными, чем коричневыми, хотя обычно все наоборот. Татуировка между моими грудями уже начала заживать, чернила на кожу наносил худой, нервный мужчина — Туз Пентаклей, как обозначила его Верховная жрица Храма Звездной Мудрости.
Я пишу в блокноте «Арамат» и подношу надпись к зеркалу. Читаю ее вслух, едва слово появляется в стекле, а затем делаю то же самое с именем Изобель Эндекотт, произнося полную чушь тихим голосом, чтобы не разбудить Изобель. В зеркале нефритовый амулет проделывает свой невероятный трюк, который я впервые заметила через несколько ночей после того, как купила его у искушенного антиквара в магазине на Уэст-Бротон-стрит. В отражении буквы, вырезанные вокруг основания, под когтями похожего на пса чудовища, имеют тот же вид, что и при взгляде прямо на них. Зеркало их не изменяет. Еще не нашлось такое, у которого бы это вышло. Я отворачиваюсь от раковины и гляжу в темноту, обрамленную дверью ванной.
Я стою на пляже.
Я, одиннадцатилетняя, сижу на тротуаре, а женщина по имени Мэдди передает мне «Колесо Фортуны» между створками железных ворот.
Память подводит, и мои мысли превращаются в беспорядочный бурный поток. Я — покойница, вспоминающая события жизни, которую оставила, жизни, которую отвергла. Я сижу в этом кресле за этим столом и держу эту ручку в руке, поскольку меня попросила Изобель, а не потому, что сама хотела бы высказаться обо всех мгновениях, которые привели меня сюда. Я не в силах отказать ей, поэтому не стала спрашивать,
— Это ты, — говорит Мадлен, передавая мне карту Таро. — Ты — «Колесо Фортуны», аватар Тюхе, богини судьбы.
— Я не понимаю, — с неохотой беру карту, и то лишь потому, что мне нравится компания Мэдди и не хочется показаться грубой.
— Со временем это, возможно, обретет смысл, — произносит она, собирает свою колоду и спешит обратно в полуразрушенный дом на Ист-Холл-стрит, надежно спрятавшись от мира за его разваливающимися стенами из желтого кирпича.
Пылая, я ложусь на холодный гранит алтаря. Вскоре моя возлюбленная, Императрица, взбирается на меня сверху — оседлав мои бедра, — а дряхлая Верховная жрица рычит свои заклинания, пока Старшие и Младшие Арканы и все члены Четырех Мастей (Пентакли, Кубки, Мечи и Жезлы) повторяют заклинания, позаимствованные из «Аль-Азифа».
«Асела Экспресс» гремит, качается и ныряет, спеша со мной через Коннектикут, а затем Род-Айленд, по моему пути к Южному вокзалу.
Я просыпаюсь в промозглых объятиях глинистой почвы, которая заполняет мою могилу. Она давит с поразительной, неожиданной тяжестью, желая навечно пригвоздить меня к этому месту. В конце концов, я мерзость и изгой в глазах биологии. Я сжульничала. Паромщик ждет пассажира, который никогда не пересечет реку, или его переправа отложена на неопределенный срок. Все еще без движения, я лежу здесь и поражаюсь каждому неудобству, сдавленным легким и грязи, забившей мой рот и горло. Мне даже не позволили такой роскоши, как гроб.
— Гробы оскорбляют Мать и Отца, — сказала Верховная жрица. — Какая польза от подношения, к которому они не могут прикоснуться?
Я дрейфую в тумане боли и непроницаемой ночи. Не могу открыть придавленные землей глаза. Но даже сейчас, в этой агонии и сумбуре, ощущаю нефритовый кулон, ледяной в сравнении с татуировкой на моей груди.
Я просыпаюсь в своей постели, в доме матери, через несколько ночей после ее похорон. Лежу неподвижно, слушая свое сердцебиение и успокаивающие звуки, которые издают старые дома, когда думают, что никто их не слышит. Я лежу, прислушиваясь к звуку, который донесся до моего сна о голландском погосте и вернул меня обратно в реальность — к скорбному лаю чудовищной гончей.
На алтаре под этими дымящимися жаровнями Императрица начинает очищать мое тело от слизи, грязи и личинок. Жрица бормочет заунывные заклинания, призывая тех самых безымянных богов, обремененных бесчисленными именами. Прихожане монотонно поют. Я брежу, тону в лихорадке, которая поражает воскресших, и мне интересно: познал ли ее Лазарь? Или Осирис? Страдает ли от нее Персефона каждую весну? Я не уверена, ночь ли это моего воскрешения, ночь ли моей смерти. Возможно, это вовсе не два отдельных события, а лишь одно — змея, вечно закрученная в кольцо, с хвостом, крепко зажатым между ядовитыми челюстями. Я изо всех сил пытаюсь говорить, но мои голосовые связки не вполне зажили, чтобы выдавить из себя больше, чем бессвязное, гортанное кваканье.
— Тише, тише, — говорит Императрица, вытирая землю и голодных личинок с моего лица. — Слова
Я понимаю, что Изобель Эндекотт пытается утешить меня, но еще слышу страх, сомнение и недоумение в ее голосе.
— Тише, — говорит она.
Вокруг меня на песке мертвая рыба и крабы, тушки чаек и пеликанов.
Лето в Саванне, и с просторной веранды дома на Ист-Холл-стрит пожилая женщина зовет Мэдди, приказывая ей вернуться внутрь. Та оставляет меня с той одинокой картой, моей картой, а я еще полчаса сижу на тротуаре, пристально вглядываясь в изображение, пытаясь понять его
— Долго возишься! — рявкает Верховная жрица, а Изобель резко отвечает на французском.
Я не говорю по-французски, но не настолько невежественна, чтобы не распознать этот язык по звучанию. Мне немного интересно, что же сказала Изобель, и я обожаю ее за порыв, за безрассудство, за дерзость. Начинаю подозревать, что с ритуалом что-то пошло не так, но эта мысль меня не пугает. Хотя я до сих пор наполовину слепа, и глаза мои все еще кровоточат и слезятся, я отчаянно силюсь лучше рассмотреть Изобель. В этот миг во всем мире мне нужна лишь она, иных желаний я и представить не могу.
Субботнее утро через несколько недель после моего десятого дня рождения. Я сижу на качелях на заднем крыльце. Моя мать только что вошла на кухню, разговаривая с кем-то по телефону. Я совершенно ясно слышу ее голос. Это теплый день в конце февраля, и небо над нашим домом безупречного и, кажется, не способного померкнуть оттенка синего. Я витаю в облаках, грежу, глядя в небо за провисающим карнизом крыльца, когда слышу какой-то звук и замечаю в нескольких ярдах от себя большого черного пса. Он стоит в засыпанном гравием проулке, что отделяет наш крошечный двор от соседнего дома. Не знаю, как долго пес стоял там. Я слежу за ним, а он — за мной. У зверя яркие янтарные глаза, и на нем нет ни ошейника, ни жетона. Я никогда раньше не видела улыбку у собак, но
— Что ты сказала ей? — спрашиваю я Изобель через несколько ночей после моего воскрешения.
Мы вместе сидим на полу ее лофта на Атлантик-авеню, а на проигрывателе крутится пластинка «Битлз».
— Что я сказала кому? — хочет знать она.