Весь Париж стекался в этот рыночный квартал; и потому в центре площади, рядом с виселицей, ставили и позорный столб, к которому, всему народу напоказ, привязывали преступников; там же выставляли насаженные на копья головы злодеев, обвиненных в оскорблении величества. Но взгляду зевак предлагались и другие, менее ужасные зрелища: любезные торговки с «Рынка девок» являлись сюда расхваливать свой товар; актеры и дрессировщики животных устраивали там свои подмостки.
Кладбище Невинноубиенных младенцев, примыкавшее к хлебному рынку, тоже было весьма посещаемым местом, и жизнь странным образом смешивалась там с образом смерти. Над входом в церковь герцог Беррийский приказал изваять персонажей «Легенды о трех живых и трех мертвых», а легенда эта рассказывала о встрече троих молодых сеньоров с тремя скелетами, зримо воплощающими то, чем они вскоре станут. Само кладбище представляло собой обширный четырехугольник, окруженный стенами в десять футов высотой; внутри этого замкнутого пространства возвышались несколько больших крестов, кафедра для проповедников и кладбищенская башенка с фонарем, построенная, должно быть, в незапамятные времена, поскольку современники Карла V уже успели забыть о том, для чего она предназначалась, и считали ее склепом некоего гордеца, не пожелавшего, «чтобы псы мочились на его могилу». Земля была покрыта свеженасыпанными холмиками, которые то и дело перекапывали, потому что в этой переполненной трупами земле разложение быстро делало свое дело. И потому, чтобы освободить место для вновь прибывших – а во времена эпидемий трупы свозили сюда сотнями, – могильщики вытаскивали из старых ям лишившиеся плоти скелеты и складывали их грудами на деревянных галереях, расположенных над окружавшими кладбище оссуариями. Эти оссуарии образовывали по всему периметру кладбища нечто вроде крытого клуатра, состоявшего примерно из восьмидесяти арок. В противоположность расположенному внутри ограды кладбищу бедных, здесь находились могилы богатых горожан, украшенные надгробными памятниками, иногда скульптурными. Под каждой галереей были расположены, кроме того, и «домики», где желающие могли отбывать (и отбывали!) добровольное заточение, замуровавшись в них и не имея никакой другой связи с миром, кроме как через узкое зарешеченное окошко. Наконец, именно там была в 1424 г. написана знаменитая фреска – «Пляска смерти» «с надписями, кои должны были тронуть сердца набожных людей».
Кривляющиеся скелеты, увлекающие за собой пап, королей, императоров, епископов, монахов, горожан; груды черепов, возвышающиеся над свежевырытыми могилами, – все в этом месте говорило о смерти, и тем не менее кладбище Невинноубиенных младенцев было настоящей городской площадью: могилы становились прилавками бродячих торговцев, которые, несмотря на запреты, раскладывали там свой нехитрый товар; распутные девицы назначали там любовные свидания; там устраивались даже праздники с великолепными зрели щами, как например охота на оленя при въезде в город молодого короля Генриха VI…
Главной улицей Парижа, по существу, была река Сена. Она тем теснее была связана с жизнью города, что набережные были выложены камнем лишь на нескольких коротких отрезках. Во всех остальных местах к реке плавно спускались откосы берегов, где стояли «дома на воде». Речного порта не существовало вовсе – его роль играл правый берег на всем его протяжении, – но торговая деятельность, связанная с Сеной, была сосредоточена главным образом между Гревской площадью и Шатле. Стоявший на прямоугольной Гревской площади Мезон-о-Пилье, купленный во времена Этьена Марселя парижским прево купцов и эшевенов, стал «приемной для горожан»; Гревская площадь, центр муниципальной жизни, в эпоху Карла VI нередко будет превращаться в подмостки шумных народных собраний. Там толпе показывали с повозки, доставлявшей их к виселице, приговоренных к смертной казни, в особенности тех, чьи преступления сильнее прочих взволновали население города. В обычные же времена по площади взад и вперед сновали грузчики, разгружавшие суда с зерном, лесом и сеном, суетились муниципальные служащие – разного рода мерильщики, контролировавшие движение и взимавшие пошлины.
Ниже по течению высились три квадратные башни Гран Шатле, соединенные высокими укрепленными стенами. Вокруг, а иногда и прилепившись прямо к стенам, теснились лавочки, где торговали самым разным товаром. В частности, там была сосредоточена розничная торговля морской рыбой, которой во время поста потребляли очень много. Напротив располагалась Большая Бойня – бойня и центральный мясной рынок одновременно; в 1413 г. ее разрушили – главным образом из соображений гигиены, поскольку ручьи, куда стекала кровь забитых животных, порой распространяли невыносимый запах, – но между 1418 и 1423 г. она была восстановлена на прежнем месте.
Строительство новых мостов, соединяющих остров Сите с обоими берегами, как и возведение новой городской стены при Карле V, было признаком возрастающей активности города. Вплоть до XIV в. существовал лишь один-единственный способ перебраться с одного берега на другой: через Малый и Большой мосты. В 1380 г. к Малому Мосту прибавился мост Сен-Мишель (на том самом месте, где расположен нынешний мост, который носит это имя). В 1412 г. было решено построить второй мост через большой рукав Сены, а через год Карл VI заложил первый его камень (или, вернее, первую сваю, поскольку мост был деревянным); постройка этого моста, который получит название моста Нотр-Дам, обеспечило отныне двойное сообщение между левым и правым берегами.
По обеим сторонам пролегавших через все эти мосты дорог стояли дома или палатки, служившие лавками. На Большом мосту по одну сторону размещались лавки менял, из-за которых его потом окрестят Мостом Менял, а по другую – лавки ювелиров, где продавали украшения, дароносицы, золотую и серебряную посуду. Реку пересекали, не видя ее; о том, что река все-таки существует, говорил лишь равномерный шум установленных между арками мельниц. На Большом мосту всегда было полным-полно конных, пеших и повозок, и, по словам Гильберт Мецского, там всегда можно было с уверенностью рассчитывать на то, что встретишь «белого монаха и белого коня».
Из островов на Сене два сохранили сельский облик: остров Нотр-Дам и Коровий, где были пастбища и куда на лодках перевозили скот. Остров Сите, как и в прошедшие века, оставался епископским и королевским городом, и два возвышавшихся над ним монументальных сооружения – собор и дворец – являли собой зримое воплощение этой его двойной роли. Собор Парижской Богоматери всей своей тяжестью нависал над заключенным внутри ограды крохотным обнесенным стеной городком с тремя церквями и неправильной формы папертью, заставленной свечными лавочками. Вокруг собора и до самых стен дворца, в том месте, которое стало ядром развития городского строительства, раскинулся старый квартал, пронизанный узкими улочками – Вьей Драпери, Саватери, Рю-о-Февре – и заключавший в себе не менее пятнадцати церквей.
Всю западную часть острова занимал дворец, переставший быть резиденцией государя и сделавшийся, вместе с Парламентом и Счетной палатой, административным центром монархии. Дворец высился на берегу Сены, очертаниями напоминая крепость, с островерхими башнями Консьержери и, на углу Большого Моста, квадратной башней, украшенной «часами», в те времена представлявшими собой единственную редкость такого рода во всем Париже. Из внутреннего двора открывался доступ в Большой Зал, в двух готических нефах которого помещались статуи «всех королей Франции, сидевших на троне до этого дня» (Жан де Жанден); там же можно было увидеть и «мраморный стол», его использовали для праздничного пиршества, который давал каждый из монархов после коронации. Большой Зал был местом встреч адвокатов, прокуроров, тяжущихся, а также зевак, которые переходили оттуда в соседнюю Торговую галерею, где продавали парижские изделия: украшения, безделушки, книги, «чудесно наряженных кукол».
На левый берег можно было перейти либо по мосту Сен-Мишель (его называли еще Новым Мостом, Пти-Шатле), либо по Малому Мосту, упиравшемуся в Пти-Шатле с его «такими толстыми стенами, что по ним вполне могла бы проехать повозка», более того – это позволило разбить на нем прекрасные сады. Кроме того, в Шатле была одна любопытная архитектурная деталь (нечто подобное можно было увидеть в коллеже Бернардинцев). «Это, – рассказывает Гильберт Мецский, – двойная винтовая лестница, устроенная таким образом, что те, кто по ней поднимаются, никоим образом не могут увидеть других, тех, кто спускается». Полтора века спустя это расположение лестницы воспроизвел архитектор, строивший замок Шамбор.
Париж левого берега – Университет – менялся куда медленнее, чем город на правом берегу. Относительный застой объясняется обилием религиозных учреждений и отсутствием заметной торговой деятельности. Выстроенная при Филиппе Августе крепостная стена по-прежнему обозначала в этой стороне границу парижской агломерации. В ней были устроены шесть ворот, начиналась она на том месте, где стоит сейчас мост Турнель, а заканчивалась на берегу Сены, напротив нового Лувра. У самой реки эта стена соединялась с постройками Нельского отеля, усовершенствованного Иоанном Беррийским. Еще ближе к реке, уходя основанием в самую воду, высилась башня Филиппа Амелена, или Нельская башня, рисовавшая в воображении современников Вийона картины чудовищного распутства королевы,
С вершины башни или с соседних укреплений можно было разглядеть за зелеными просторами Пре-о-Клер тяжелые очертания аббатства Сен-Жермен-де-Пре, окруженного крепостной стеной.
Поднимаясь вдоль Сены, можно было добраться до прихода Сент-Андре-дез-Ар. Эта церковь принадлежала братству книготорговцев; вокруг нее собрались книжные и букинистические лавки, здесь же продавали пергамента, и сюда приходили за покупками преподаватели и студенты. Здесь по-настоящему начинался Латинский квартал, осью которого стала улица Сен-Жак, Она шла вдоль монастыря тринитариев, где устраивались общие собрания Университета, коллежа Сорбонны, и приводила, уже у самой городской стены, к доминиканскому монастырю, прославленному памятью о Св. Фоме. Другие коллежи – Аркур, Байе, Клюни – выстроились вдоль улицы Арп, которая вела от моста Сен-Мишель к воротам, носившим то же имя; кроме того, были и еще коллежи – Наваррский, Ломбардский, – расположенные на извилистых улицах, упиравшихся в базилику Св. Женевьевы, где студенты, изучавшие искусства, сдавали экзамены.
За стенами, вокруг Сен-Жермен-де-Пре, Нотр-Дам-де-Шан и Сен-Жак-дю-0-Па, далеко разрослись предместья. Считалось, что это еще город, но пейзаж почти везде оставался сельским, и горожане владели на склонах Монпарнаса, которые были украшены несколькими ветряными мельницами, прекрасными виноградниками.
Сколько же жителей насчитывала парижская агломерация в начале XV в. – до того как она была частично разрушена и опустошена войной и ее напастями? Сведениями, предоставленными современниками, вполне можно пренебречь: вряд ли они достоверны, да и очень специфичны. Пересчитывая одних только парижских нищих, Гильберт Мецский называет число восемьдесят тысяч… Парижский горожанин, со своей стороны, насчитывает сотню тысяч жертв эпидемии чумы всего за четыре месяца: с сентября по декабрь 1418 г. Исходя из этого, вероятно, нам следует лучше обратиться к спискам «очагов», составленным в 1328 г., согласно которым в Париже было около шестидесяти тысяч дворов, что соответствует приблизительно тремстам тысячам жителей. Выводы, которые можно сделать из других способов оценки: протяженности застроенной территории (дома в несколько этажей представляли собой исключение из правил) и общих условий снабжения, – не позволяют предположить, будто в эпоху Карла VI это число намного возросло.
Подобная агломерация, единственная в Европе того времени, создавала серьезные проблемы управления, поддержания порядка и обеспечения жителей продовольствием.
Две силы управляли городом (не говоря об отдельных его частях – таких как клуатр Богоматери, коллежи и прочие организации и учреждения, руководителями которых выступали духовные власти): парижский муниципалитет и королевский прево. Муниципалитет, рожденный торговой деятельностью Парижа, возглавлял прево купцов и эшевенов; размещался он в Мезон-о-Пилье на Гревской площади. Но начиная с середины прошедшего века его власти был нанесен серьезный ущерб: воспоминание о восстании горожан под предводительством прево Этьена Марселя заставило Карла V передать часть полномочий муниципалитета королевскому прево. В начале царствования Карла VI муниципалитет, обвиненный в сговоре с фламандскими повстанцами, окончательно утратил независимость; право горожан избирать прево купцов и эшевенов было упразднено, и место прево предоставлялось верному человеку короля. Возможность избирать прево купцов и эшевенов будет восстановлена лишь в 1412 г., но муниципалитет больше не займет того места, какое занимал прежде. Его компетенция и юрисдикция будут ограничиваться экономическими вопросами (наблюдение за цехами, регламентация торговли, контроль за снабжением продовольствием и так далее).
Поддержание порядка, в самом широком смысле слова, было доверено королевскому прево, обосновавшемуся в Шатле. Его полномочия простирались очень далеко, поскольку касались всего, что было связано с безопасностью и гигиеной столицы. Сюда входили обеспечение порядка на улицах, контроль за общественными местами и тавернами, уборка парижских улиц. Исполнять трудоемкие обязанности королевскому прево помогали его многочисленные помощники, под его началом. были патрульные сержанты, разделенные на две группы: конный патруль, осуществлявший свою деятельность на всей подведомственной прево территории, то есть и за городскими стенами; и пеший патруль, представлявший собою собственно парижскую полицию. Форменной одежды у сержантов не было, но как эмблему своей должности они носили при себе секиру. Кроме того, существовали «сержанты дюжины», составлявшие личную охрану прево.
Прево и в самом деле был лицом значительным, поскольку к его административным полномочиям прибавлялась еще и судебная власть. Шатле сочетал в себе суд двух инстанций: гражданский суд «первой инстанции», разбиравший дела, в которых речь шла о суммах не превышавших двадцать ливров; и уголовный суд, перед которым представали преступники и злодеи, задержанные патрульными сержантами. В башнях Шатле, на разных этажах, в том числе и в подвалах, располагались тюремные камеры с выразительными названиями: Смерть, Каменный Мешок, Колодец, а также (понимай иносказательно!) Рай. Условия жизни в этих камерах были весьма различными в зависимости от звания заключенного и средств, которыми он располагал, поскольку тюремщик получал плату за исполнение своих обязанностей непосредственно от узников. Наиболее обеспеченные могли добиться смягчения своей участи и даже заказывать обеды, которые доставлялись в тюрьму извне.
Прево, как уже говорилось выше, должен был также следить за чистотой улиц и общественной гигиеной, в чем ему помогали дорожные смотрители. И, право, не таким уж легким делом было обеспечить большому городу хотя бы минимальную чистоту! Помои в те времена, как, кстати, и впоследствии, выливались в ручьи, бежавшие посреди улиц, туда же сваливали всевозможные отбросы. Сена с ее мелкими парижскими притоками, менильмонтанским ручьем и Бьевром, заменяла канализационную систему. В жаркую погоду тошнотворный запах заполнял улицы и проникал в дома. И все же для того, чтобы как-то помочь делу и изменить ситуацию, предпринимались большие усилия. Карл V и его преемник множили предписания, связанные с гигиеническими мерами: запрет выливать воду из окон домов, не прокричав предварительно трижды: «Берегись воды!»; запрет выбрасывать мусор на улицы или в Сену; запрет откармливать свиней в городе (исключение делалось для свиней Сен-Антуана, которые носили на шее колокольчик и способствовали очистке улиц, поедая нечистоты); приказ жителям города самим подметать улицу перед дверью и вывозить мусор за городскую стену в сообща нанятых домовладельцами повозках. Кроме того, на правом берегу были проложены или приспособлены несколько отрезков сточных канав, которые уносили грязную воду к менильмонтанскому ручью или в ров, вырытый за городской стеной.
Со времен Филиппа Августа вода из Бельвиля и из Пре-Сен-Жерве в Лувр и к городским источникам шла по двум акведукам. Но часть этой воды забирали себе знатные сеньоры, которые отводили ее в свои отели, отнимая таким образом у остального населения. И потребовался особый королевский ордонанас, согласно которому привилегия получать воду с доставкой на дом оставалась только за принцами, а все устроенные без разрешения отрезки водопровода следовало уничтожить. Так что большинству парижан приходилось брать воду из источников; их число – может быть, около двадцати – представляется весьма незначительным в сравнении с общей численностью городского населения, но к ним следует прибавить еще и колодцы (вот они, вырытые во дворах городских домов и на некоторых перекрестках, были, скорее всего, довольно многочисленны). В любое время дня длинные очереди хозяек или служанок ждали возможности наполнить ведра и кувшины. Наконец, водоносы – которым запрещено было брать воду из источников – черпали воду из Сены и разносили ее по домам.
Несмотря на то что вода была редкостью, существовало довольно много публичных бань: должно быть, к началу XV в. их насчитывалось около тридцати (в домах состоятельных горожан, не говоря уж об отелях принцев, были многочисленные ванные комнаты); правда, банные заведения иной раз служили местом свиданий, и посещение их сурово порицалось моралистами и проповедниками.
Отель Дьё, госпиталь, выстроенный на берегу Сены, напротив собора Парижской Богоматери, располагал в начале XV в. тысячей коек для больных, за которыми ухаживали восемьдесят служителей. Там давали приют не только больным, но также и увечным, старикам, роженицам, брошенным детям. Смерть уносила многих, и состав пациентов или, точнее, обитателей быстро менялся: если верить письму папы Евгения II, в течение 1418 г. в Отель Дьё умерли около тридцати тысяч человек (правда, на тот год пришлась эпидемия); и даже если это число было сильно завышено, оно все-таки дает представление о том, каким бедствием могла обернуться болезнь, против которой существовали лишь самые несовершенные предупредительные меры. Во время эпидемий или «мора» смертность достигала чудовищных цифр; погребальные процессии теснились у кладбищенских ворот, и могильщики едва успевали «присыпать» тонким слоем земли сваленные в кучу трупы. Из-за неумолкавшего звона колоколов над городом нависало тревожное ожидание близкой смерти, до такой степени тягостное, что иногда похоронный звон запрещали, чтобы избежать паники.
Прокормить такой город, как Париж, также была проблема отнюдь не из легких, если вспомнить о том, как мало в то время существовало транспортных средств и как медленно они передвигались. И потому город стремился оставаться в тесном контакте с окружавшими его деревнями, которые могли предоставить ему столько провизии, сколько необходимо, по крайней мере хотя бы просто для выживания. Однако в радиусе двух километров, считая от городской стены, действовало право реквизиции в пользу короля и его слуг. Но кроме того, значительная часть пригодных для возделывания земель, лежавших у самых ворот города, принадлежала парижским жителям, под чьим надзором она и обрабатывалась. В особенности это относилось к виноградникам – их было еще очень много на холмах в окрестностях Парижа. Наиболее именитые горожане гордились тем, что производят собственные вина, и, когда наступало время сбора винограда, непременно отправлялись сами присматривать за рабочими – по большей части поденщиками из Парижа, – приходившими исключительно ради сбора урожая. И тогда на ведущих в город дорогах царило непривычное оживление, а у ворот, где ставили свои столы сборщики налогов, проверявшие нагруженные чанами повозки, можно было застрять в «пробке». В противовес налогу на вино существовала привилегия, которой обладал каждый горожанин: самому продавать свое вино в собственном доме, не превращаясь при этом в трактирщика.
Но одних предместий оказывалось явно недостаточно для того, чтобы обеспечить нормальное снабжение города продовольствием. Конечно, предместья поставляли в столицу овощи, фрукты, молоко и яйца, а также, наверное, часть скота. Однако наибольший объем съестных припасов и всевозможных товаров прибывал в Париж водным путем – по Сене, – и сохранившиеся от начала XV в. документы, где приведены расценки за право провоза товаров, недвусмысленно показывают, что список областей, снабжавших в то время Париж, был более чем обширным Помимо французских вин (из Оксера, Бона, Сен-Пурсена) в перечне можно найти греческие и испанские вина; среди облагаемых налогом товаров названы испанские виноград и фиги, инжир с Мелиты (Мальты), кожа из Ирландии, Шотландии, Севильи и Португалии; английская, шотландская и ирландская шерсть. Среди товаров повседневного спроса, перечисленных без указания происхождения и, несомненно, составлявших значительный объем перевозок, названы селедка, соль, ореховое и оливковое масло, мед, сливочное масло, сало, топливо: дрова и каменный уголь; и, наконец, шкурки и меха: кошка, лисица, белка (торговля этим мехом, должно быть, велась с размахом, судя по умеренности пошлины: десять денье за тысячу…).
Зерно, прибывавшее водным путем, выгружали в Гревском порту и продавали либо тут же, на месте, либо на двух других зерновых рынках, один из которых был; расположен на центральном рынке, другой – в еврейском квартале. Мололи полученное таким образом зерно в самом Париже, где на берегах реки или под мостами размещалось около шестидесяти мельниц. Что же касается потребления мяса и рыбы, оно уже в те времена казалось непомерным: «Парижский хозяин», оценивая Общее количество голов скота, ежегодно поставляемого в Париж, говорит о 30000 быков, 188000 баранов, 30000 свиней и 19000 телят. Цифры, приведенные Гильбертом Мецским, не так уж расходятся с названными выше (за исключением крупного рогатого скота): ,12000 быков, 31000 свиней и 26000 телят. Что же касается рыбы, то «в Париже полным-полно морской рыбы свежего улова, и сушеной, и соленой и с душком, и свежей и соленой макрели, больших и маленьких скатов, как свежих, так и с душком, и каждый день они прибывают в таком огромном количестве, что и .сосчитать невозможно…»
Торговля рыбой была сосредоточена вокруг Шатле; там же, как мы уже знаем, находилась и Большая Бойня, где объединились 32 мясника, которые в среднем продавали еженедельно – опять-таки по сведениям «Парижского хозяина» – 40 быков, 1900 баранов, 440 поросят и 200 телят. Торговля мясом, хотя и в меньшем Объеме, велась также в других парижских кварталах: из исторических источников известны мясные лавки Сен-Женевьев, Сен-Мартен, Тампль, Паперти Нотр-Дам, Сен-Жерве. В общей сложности Париж еженедельно съедал более 3000 баранов, 500 быков, 300 телят и 600 свиней – и ведь только «простой народ»! Сюда нужно прибавить еще и то, что требовалось на прокорм королю, королеве и прочим знатным сеньорам.
И тут надо заметить, что еженедельные потребности королевского дворца и домов сеньоров представляли собой весьма заметную величину пропорционально к общему потреблению мяса в столице. Для одного только отеля короля требовалось 120 баранов, 16 быков, 16 телят, 12 свиней и 200 «lards» (имеется в виду копченая свинина), и, помимо всего этого, не стоит забывать, что знатные господа чрезвычайно любили птицу и дичь: в отель короля каждую неделю доставлялось по 600 кур, 200 пар голубей, пятьдесят козлят и пятьдесят гусят; для отеля королевы требовалось лишь немногим меньше. За столом у герцога Беррийского каждое воскресенье или каждый праздничный день съедали по три быка, тридцать баранов, сто шестьдесят куропаток и столько же зайцев, да другие дома принцев не отставали по части обжорства.
Мы понимаем, до какой степени активность жизни Парижа зависела от пребывания там короля и двора. Продолжительное отсутствие государя и принцев не только влекло за собой застой в производстве предметов роскоши, но также и чувствительно замедляло общий ход торговли. Ремесленники и лавочники в таких случаях принимались жаловаться и громогласно требовать возвращения государя:
В Париже все стоило дороже, чем в других местах, причем настолько дороже, что Карл V, по словам Кристины Пизанской, планировал вырыть канал, который соединил бы Луару с Сеной, чтобы в столицу начали прибывать товары, продававшиеся по куда более низким ценам в Орлеане и Турени. Впрочем, в действенности предлагаемого средства можно усомниться: дороговизна жизни, скорее всего, в меньшей степени являлась следствием все возраставших транспортных расходов, чем естественным результатом пребывания государя, роскоши, в которой жило его окружение, блестящего образа жизни, который вели не только знатные господа, но и часть наиболее зажиточных горожан. Именно плата за это парижское великолепие и побудила Эсташа Дешана написать:
II. СМУТНОЕ ВРЕМЯ
Полному восхищения образу Парижа, созданному Эсташем Дешаном и Гильбертом Мецским, «Дневник Парижского горожанина» несколько лет спустя противопоставил совершенно иную, куда более сумрачную картину В течение тридцати лет, между 1407 и 1437 г… столица Франции жила в атмосфере мятежа и гражданской войны, городу пришлось узнать длинную череду запретов, изгнаний, казней, народных «дней», избиений и убийств.
Париж был главной ставкой в борьбе, которую вели между собой арманьяки и бургиньоны. Между 1405 ч 1418 г. столица трижды переходила из рук в руки:
следом за диктатурой бургиньонов и Кабоша настал период арманьякского «террора», которому в 1418 г. положило конец «внезапное нападение», в результате которого город вновь перешел к бургиньонам. Затем. после подписания договора в Труа, начался период английского господства, продолжавшийся до 1437 г., когда Карл VII вернулся наконец туда, где положено находиться государю.
Но Парижу досталась не только пассивная роль в борьбе партий: его население стало главным действующим лицом драмы, которая разыгрывалась в то время, и именно вмешательство горожан придало конфликту враждующих феодальных группировок вид социальной войны. В самом деле: внутри парижского населения бок о бок существовали весьма разнообразные элементы, чьи интересы были прямо противоположны. Здесь были «должностные лица», занятые в различных службах монархического управления и – как по традиции, так и благодаря принадлежности своей к определенному сословию – поддерживавшие порядок и законность. Здесь были знатные сеньоры с их феодальным окружением и толпами слуг, заполнявшими их отели. А кроме них – ученые, считавшие себя облеченными миссией нравственного руководства и желавшие навязывать свое мнение при решении встававших перед государством серьезных вопросов, и, наконец, весь трудящийся люд: торговцы, мастера и подмастерья, уровень жизни которых сильно разнился.
Но иногда все эти разнородные элементы ухитрялись объединяться в приливе общего недовольства. Плохое управление королевством, непомерные расходы, из-за которых население облагали все более и более тяжкими поборами, денежные изменения, сказывавшиеся на торговых сделках, – все это затрагивало интересы многих, в том числе и ремесленников, и горожан. Во времена диктатуры кабошьенов мы увидим, как городские верхи и Университет, опираясь на народные массы, станут добиваться реформ. Но, как правило, образ мыслей и чаяния разных «классов» были прямо противоположны, союз между принадлежавшими к высшей буржуазии «royetaux de grandeur» и живущими трудом своих рук подмастерьями не мог быть прочным. И действительно: представители буржуазии, равно как и университетские «интеллектуалы», очень скоро испугались разгула народной ярости, когда бурно выплеснулись наружу скопившиеся за годы зависть и социальная озлобленность.
В течение двадцати лет главными борцами за народное дело выступали мясники, игравшие роль, несопоставимую с их численностью, но объяснявшуюся совершенно особым положением, которое они занимали в цеховом мире. Мастера-мясники, объединявшиеся в два цеха, Большую Бойню и Бойню Сент-Женевьев, не входили в «шесть корпораций», составлявших буржуазную аристократию начала XV в. Хотя богатство и образ жизни, который они вели, несомненно, давали основания причислить их к самой верхушке зажиточных горожан, однако природа их ремесла (которым они в принципе должны были заниматься собственноручно) перемещало их, если говорить об их положении в связи с нравственным смыслом деяний, на куда более низкую ступень, сближая с простонародьем. С ними были связаны множество забойщиков скота, живодеров, жестоких людей, привыкших к виду крови, – из этой среды впоследствии выйдут главари народных восстаний. Именем одного из них, Кабоша, будет названа демагогическая диктатура, просуществовавшая с 1410 по 1413 г.
Парижское население представляло собой силу тем более грозную, что оно было организованным с военной точки зрения: жители каждого квартала были объединены в «десятки» и «полусотни» под командованием «квартальных», «десятников» и «пятидесятников». Во главе этого народного ополчения стоял «капитан города» («capitaine de la ville»), в чьи обязанности входило обеспечение безопасности столицы и организация ее защиты во времена внутренней или внешней опасности. В такие периоды горожанам предписывалось держать в домах запас воды (на случай пожара) и с наступлением темноты зажигать у ворот фонарь; кроме того, различные ремесленные корпорации должны были поочередно патрулировать улицы и городские укрепления. Одно из средств обороны особенно нравилось парижскому люду: цепи, которые на ночь протягивали поперек улиц, чтобы помешать вооруженному войску быстро развернуться в столице. Но в случае народных волнений те же цепи можно было использовать и в качестве «баррикад», и потому после восстания майотенов[39], случившегося в начале царствования Карла VI, королевская власть предпочла отнять у городского населения привилегию ими пользоваться; но в 1405 г. она будет возвращена парижанам герцогом Бургундским. А потом арманьяки, сделавшись хозяевами Парижа, снова отнимут у горожан излюбленное народом право на протягивание цепей поперек улиц, и оно будет возвращено им только в 1418 г.
Итак, в Париже существовали элементы «уличного войска», к чьей помощи можно было прибегнуть для того, чтобы угрозой и силой подкрепить определенные требования, но это «уличное войско» крайне трудно было обуздать и успокоить после того, как оно расходилось вовсю. Группировкам, оспаривавшим друг у друга власть, необходимо было обеспечить себе материальную и моральную поддержку Парижа. И потому в эти беспокойные годы с той и другой стороны то и дело раздавались «призывы к общественному мнению» в виде манифестов, памфлетов, объявлений и даже проповедей.
Бургундский герцог Иоанн Бесстрашный умел особенно ловко управлять общественным мнением: именно он дважды возвращал «цепи» народу Парижа. Кроме того, заботясь о сохранении собственной популярности у мясников, он присылал руководителям корпорации бочки с вином из своих бонских виноградников, а в 1412 г. пешком следовал за гробом одного из мастеров Большой Бойни, Жиля Легуа. Не менее почтительно он вел себя с преподавателями Университета, подчеркивая, что относится к ним с величайшим уважением, и предлагая им высказывать свои мнения по поводу планов правительственных реформ. Кампания, которую Иоанн Бесстрашный вел против Людовика Орлеанского, обвиняя его и клевеща на него, достигла наконец своего пика: в один прекрасный день Иоанн Бесстрашный приказал убить своего кузена, а затем попытался оправдать свое преступление на ассамблее в отеле Сен-Поль перед королевскими служащими и представителями Университета, которым пришлось выслушать длинную обвинительную речь метра Жана Пти, возложившего на жертву ответственность за все свалившиеся на королевство беды и несчастья.
Представители другой партии старались склонить общественное мнение на свою сторону теми же методами. Через несколько недель после ассамблеи в отеле Сен-Поль другой университетский магистр по настоянию вдовы убитого, Валентины Висконти, прибывшей в Париж в сопровождении облаченной в траур свиты, опроверг выдвинутые Жаном Пти обвинения. Каждый старался свалить на противника ответственность за развязывание военных действий или провал мирных переговоров. Обвинители не пощадили даже самого короля и его ближайшее окружение: во время диктатуры кабошьенов на дверях церквей вывешивались клеветнические пасквили, и после возвращения арманьяков советники короля сочли необходимым на них ответить. Народ звуками трубы сзывали на городские площади, и глашатай зачитывал королевские грамоты, текст которых впоследствии вывешивался на порталах: «Мы желаем, чтобы истина сказанных раньше вещей была известна всем и каждому, желаем избежать всяческих ошибок и неразумных чаяний, которые могли бы с различными целями и намерениями ввести в заблуждение человеческие сердца…» За этим предисловием следовал подогнанный под потребности арманьякской пропаганды рассказ о событиях, которыми была отмечена бургиньонская диктатура.
Существует верный способ завоевать симпатии народа: пообещать ему упразднить налоги. Но совершенно очевидно, что к этому способу может прибегнуть лишь тот, кто в данный момент не облечен ни ответственностью, ни властью. В 1417 г. – в то время как Париж находился в руках его противников – Иоанн Бесстрашный обратился к главным городам государства с манифестом (а тайные эмиссары распространяли экземпляры этого манифеста в самой столице), обещая всем, кто его поддержит, «что отныне они не будут платить податей, пошлин, налогов, налога на соль, ни какой-либо другой дани, как того требует благородное имя Франции». Другой действенный способ затронуть общественное мнение: пустить слух, приписывающий партии противника самые чудовищные – и иногда самые невероятные – планы. Этот способ тоже использовали достаточно активно. Так, в 1413 г., к тому моменту, когда население Парижа уже устало от господства кабошьенов и жаждало восстановления мира между обеими партиями, кабошьены начали кампанию против соглашения с арманьяками, «поскольку арманьяки, не считаясь с желаниями парижан, поступят, как им будет угодно… Хорошо известно, – пишет сочувствующий бургиньонам Парижский горожанин, – что они всегда будут хотеть разрушения славного города Парижа и уничтожения его жителей». Несколькими годами позже бургиньоны распустили слух, будто их противники готовят массовую резню населения, и натаскали к себе все полотно, какое только смогли найти, чтобы сделать из него мешки, в которых собираются топить в Сене парижских женщин. Для того чтобы придать достоверности этой выдумке, были прибавлены «точные» детали:
«Всем, кто не должен был умереть, следовало вывесить на доме черный щит с красным крестом…»
Подобные слухи, способствовавшие тому, что немедленно возникала паника, стали причиной нескольких наиболее кровавых «дней» той эпохи: в 1418 г., сразу после возвращения бургиньонов, распространился слух о том, что арманьяки вот-вот попытаются отбить столицу при помощи оружия. Тотчас же улицы заполнила вооруженная толпа. Поднять тревогу не удалось, но в толпу был брошен приказ, тот самый, который будет еще раздаваться и в другие революционные эпохи: необходимо покончить с «внутренними врагами», которые плетут заговоры даже в тюрьмах, куда их заточили! Народ, поначалу бросившийся к укреплениям, отхлынул к королевскому дворцу, где были заперты некоторые арманьякские предводители, несколькими днями раньше захваченные в плен. «Они распалились сверх всякой меры, снесли двери, разбили замки и в полночь, войдя в темницы этого дворца, принялись кричать во все горло: „Убейте, убейте этих псов, предателей-арманьяков“ и „От Бога отрекаюсь, если хоть один сегодня ночью останется в живых!“». Затем толпа направилась в другие тюрьмы, в Пти Шатле, Гран Шатле, Фор-л'Эвек, Сен-Маглуар, Тампль, убивая без разбору всех, кто там находился, «в том числе и многих попавших туда из-за судебного разбирательства или за долги, хотя они и держали сторону Бургундии», – пишет Монстреле. Власти тщетно пытались положить конец резне: «Когда (королевский) прево увидел, до чего они распалились… он прекратил взывать к разуму, жалости или справедливости и просто сказал им: „Делайте что хотите, друзья мои…“
Несколько недель спустя волнения разгорелись еще с большей силой, подогреваемые озлоблением, вызванным дороговизной жизни (Париж в то время был наглухо окружен арманьяками, препятствовавшими подвозу продовольствия). Народ с оружием в руках двинулся в Шатле, узники которого, догадавшись о том, какая участь их ожидает, попытались сопротивляться и стали бросать в нападавших камни и черепицу. Но осаждавшие тюрьму взобрались по лестницам на стены, узников со стены побросали на мостовую, где и прикончили. Затем волна народа хлынула к укрепленному замку Сент-Антуан. Герцог Бургундский, которого известили о происходящем, попытался утихомирить мятежников, но у него ничего не вышло. Толпа потребовала выдать всех узников, чтобы под надежной охраной препроводить их в Шатле, «потому что, говорили они, тех, кого помещают в этот замок (Бастилию), потом всегда освобождают за деньги, а после выпускают наружу через поля, и они творят еще больше зла, чем прежде». Герцог согласился выдать заключенных – при условии, что им будет гарантирована жизнь, но когда сопровождавшее их войско добралось до Шатле, крепость была окружена толпой, и «у них сил недоставало спасти узников, и сами они покрылись ранами». Охота на арманьяков продолжалась всю следующую ночь, и улицы к утру оказались завалены трупами.
Должно быть, подобные дни были исключением, но все же они показывают, в состоянии какого постоянного напряжения жило население Парижа, и высвечивают многочисленные раздражающие факторы, в конце концов приводившие к этим кровавым сценам. К числу таких факторов относились дороговизна жизни, угроза голода, полное прекращение дел, ненависть простого народа к тем, «у кого водятся деньги» и кто благодаря этому может избежать наказания, наконец, патриотизм, который при одном только упоминании о предательстве возбуждал толпу и толкал ее на худшие крайности.
Это состояние напряжения поддерживалось системой террористической диктатуры, которая в течение почти двух десятков лет тяготела над Парижем. Бургиньоны и арманьяки, поочередно овладевавшие столицей, прибегали к одним и тем же методам правления, только с более демагогическими тенденциями у бургиньонов, чьими главными союзниками были мясники и их приспешники. Побежденного противника не щадили, и каждая «перемена большинства» приводила к одним и тем же последствиям: смещение с должностей и назначение на все важные посты – в превотстве, военном правительстве города, канцелярии, – «надежных» (читай – «своих»!) людей, в то время как занимавшие их накануне люди бывали осуждены, приговорены, казнены, если только им не удавалось ускользнуть. После возвращения арманьяков в 1414 г. «те, кто был приближен к королевскому правлению и управлению добрым городом Парижем… одни бежали во Фландрию, другие в заморскую Империю… но почитали себя очень счастливыми, если могли бежать как бродяги, или пажи, или конюхи, или еще каким-нибудь таким способом»
Тех, кому бежать не удалось, ждал скорый суд победителей. В статьях обвинений – всегда одних и тех же и всегда одинаково способных возмутить общественное мнение – недостатка не было: растрата государственных средств, хищения, заговор с целью сдать город врагу и способствовать его разорению. Казнь превращалась в настоящее представление, устроенное с целью доставить народу удовольствие видеть, как вчерашних его хозяев, все еще украшенных знаками отличия, везут в повозке к месту пыток. Жан де Монтегю сделался очень непопулярным из-за своего слишком быстрого обогащения, непомерных расходов и постройки роскошного отеля в Орсе и стал первой жертвой бургиньонского террора в 1409 г.
спрашивалось в сатирическом куплете, появившемся за несколько лет до того. А когда Монтегю схватили и пытали, он признался во всем, в чем его обвиняли, и даже признал, что старался при помощи колдовства умертвить короля. К месту казни его доставили на телеге, на которой было установлено некое подобие трона, а впереди шли два трубача. Приговоренному пришлось облачиться в парадный костюм мажордома королевского двора, наполовину белый, наполовину красный упланд, а на ногах у него были золотые шпоры.
Подобным же церемониалом, но на этот раз во времена арманьякского террора, сопровождался «провоз» по Парижу Никола д’Оржемона, обвинявшегося в заговоре с целью возвращения бургиньонов в столицу. «Одетый в длинный фиолетовый плащ и такую же шляпу», он был вместе с двумя сообщниками, университетским магистром и бывшим эшевеном, привезен на телеге на рыночную площадь. Сообщников обезглавили у него на глазах, сам же он благодаря своему духовному званию казни избежал, но закончил свои дни в тюрьме.
Казни тех, кто вызвал в народе особенно сильное негодование, особенно старались сделать публичными: Коллине де Пюизе, отдавший арманьякам мост Сен-Клу (от которого в значительной степени зависело снабжение Парижа продовольствием), был обезглавлен на рыночной площади, затем его тело разрубили на части, все четыре конечности прибили к главным воротам города, обрубок тела повесили на монфоконской виселице, а голова, насаженная на пику, осталась на рыночной площади, выставленная на всеобщее обозрение.
В эти трагические годы недели не проходило без того, чтобы кого-нибудь не казнили; осужденных, нередко под крики толпы, провозили по городу, и это становилось чем-то вроде уличного представления. Иногда на монфоконской виселице болталось по три десятка тел, над которыми кружили хищные птицы. При каждой смене власти к казням людей, приговоренных судом, прибавлялись скорые расправы и массовые убийства, когда жертвами становился каждый, кто попал под горячую руку. Во время великого кабошьенского террора достаточно было, по словам Жювенеля дез Юрсена, крикнуть: «Вот арманьяк!», чтобы несчастного, на которого таким образом указали, убили на месте.
Именно потому население города всякий раз спешило наглядно продемонстрировать свою, по крайней мере, внешнюю лояльность к сегодняшним хозяевам и украсить себя их эмблемами. Четыре раза за семь лет, между 1411 и 1418 г., Париж менял внешность: в октябре 1411 г. парижане украсили себя андреевским крестом, эмблемой герцога Бургундского, чья популярность к тому времени достигла предела, «и не прошло и пятнадцати дней, как в Париже насчитывалось не меньше сотни тысяч человек, взрослых и детей, помеченных этим знаком, потому что никто не мог без него покинуть Париж». Доходило даже до того, что этим знаком украшали статуи святых, и некоторые священники, совершая богослужение, вместо литургического крестного знамения осеняли себя жестом, повторявшим очертания андреевского креста. Несколько месяцев спустя мясники, правившие посредством террора, заменили бургиньонский крест белым колпаком, эмблемой Парижа, и заставили короля и дофина надеть на головы белые капюшоны, «и месяц еще не кончился, а в Париже их уже стало такое множество, что других капюшонов вы и не видели, и белые носили и служители церкви, и придворные дамы, и торговки, продававшие съестное». Но вот с господством кабошьенов было покончено, и произошла новая перемена: теперь всякий торопился облачиться в фиолетовый плащ с белым крестом, указывавший на принадлежность к партии арманьяков. Эти плащи исчезнут, как будто их и не было в 1418 г., когда вместе с бургиньонами вернется андреевский крест.
Эти внешние признаки сочувствия той или иной партии, явно вызванные страхом, внушали очередным правителям очень слабое доверие, – особенно арманьякам, знавшим о том, что парижская буржуазия на самом деле преданна бургиньонам. И потому в городе вовсю развернулся полицейский шпионаж, в особенности в кабаках или на праздниках, где вино порой толкало на неосторожные признания. Расследование, проведенное по делу о заговоре д’Оржемона, показало, что тайные сборища устраивались под видом семейных обедов, свадебных пиров или пирушек братств. И потому королевским ордонансом вплоть до особого распоряжения были запрещены «любые собрания братств и все прочие большие собрания». Свадебные пиры разрешили при одном условии: «чтобы никто ни о чем не мог сговориться», но и такие семейные торжества можно было устраивать лишь при участии комиссаров и королевских сержантов, приглашенных «за счет новобрачной», – уточняет Парижский горожанин". Доносы и оговоры подозрительных людей поощрялись, доносчику причиталась четверть конфискованного имущества. Особенно доставалось – под предлогом требований гигиены – мясникам, на которых лежало клеймо воспоминания о жестокости Кабоша и его шайки, а Большую Бойню возле Шатле, ссылаясь на дурные запахи, которые из нее исходили, власти вообще приказали разрушить. Наконец, население Парижа было полностью разоружено: у него отняли право на использование пресловутых «цепей», и все, у кого были оружие, доспехи или боевое снаряжение, обязаны были, под страхом виселицы, сдать все это в Бастилию. Больше того, парижанам запрещено было держать на окнах домов «ларцы, а также горшки, или заплечные корзины, или бутылки» – словом, на окнах домов не должно было находиться ничего такого, что могло бы стать импровизированным снарядом в уличных боях. «И не нашлось ни одного человека, – пишет наш Горожанин, – который осмелился бы носить при себе нож и не оказался бы в тюрьме».
К внутренней тирании присоединилась внешняя угроза. В течение тридцати лет в Париже сохранялась атмосфера осажденного города. Те, кого победа партии противника выгнала из столицы, старались снова завоевать город или добиться того же разультата при помощи голода, отрезав его от источников продовольствия. Сражаясь против внешнего врага, хозяева Парижа умножали меры бдительности и безопасности. Городские укрепления и рвы под наблюдением квартальных приводились в порядок; на стенах были размещены артиллерийские орудия, приготовлены запасы камней на случай возможного штурма. Когда становилось известно о том, что приближается вражеское войско, горожанам предписывалось участвовать в ночных и дневных патрулях, а к воротам приставляли усиленную охрану. Но, несмотря на все меры предосторожности, городские ворота все-таки оставались самым слабым местом обороны: внезапное нападение или предательство (вроде того, что открыло в 1418 г. бургиньонам ворота Сен-Клу) могло отдать столицу Франции в руки врага. И потому правительство, не довольствуясь частой сменой замков и ключей, принимало радикальные меры: ворота, которые считались трудными для обороны, замуровывали, к величайшему негодованию жителей квартала, вынужденных после подобной превентивной меры делать огромный крюк для того, чтобы попасть в ближайшее предместье или соседнюю деревню. Так, ворота Сен-Мартен оставались наглухо замурованными с 1405 по 1422 г. – с коротким перерывом, когда между 1414 и 1416 г. их ненадолго открыли. И когда в 1422 г. жители квартала Сен-Мартен добились от английского правительства, в то время распоряжавшегося в Париже, разрешения на то, чтобы предыдущие шесть лет не существовавшие эти злосчастные ворота были опять размурованы, – причем все расходы они взяли на себя, – это событие превратилось в великий праздник. Ремесленники, буржуа и даже духовные лица взялись за дело, каждый десяток поочередно приходил поработать, притащив с собой множество лопат, мотыг, простых и заплечных корзин. Трудились все настолько вдохновенно, что работы были закончены на семь недель раньше, чем предполагалось. Когда ворота были открыты и движение восстановилось, парижане хлынули туда толпой, ради одного только удовольствия снова выйти за укрепления… Однако, к величайшему всеобщему сожалению, уже в сентябре следующего года из-за усиления внешней угрозы ворота снова пришлось закрыть. В тот раз их закрыли всего на четыре месяца, но, когда в 1429 г. Париж был осажден войсками Жанны д'Арк, их замуровали в третий раз, и очень надолго: до 1444 г.
У всех этих мер предосторожности, какими бы эффективными они ни выглядели или даже были, оставался один серьезный недостаток: они окончательно отрезали столицу от окрестных деревень. В результате даже предместья оказывались беззащитными перед отрядами врагов, не говоря уж о деревнях, которые грабили и поджигали, забирая или уничтожая урожай. Париж больше почти ничего не получал с этих разоренных полей. Горожане едва решались, да и то – лишь в периоды затишья, высунуться за городскую стену, чтобы присмотреть за своими виноградниками и полями. Иногда собирались обозы, чтобы отправиться из города за продовольствием, но за благополучный исход таких экспедиций никогда нельзя было поручиться. Так, в 1430 г. около шестидесяти повозок выехали из города, чтобы свезти хлеб, сжатый поблизости от Бурже, но арманьяки, рыскавшие вокруг столицы, узнали об этой вылазке от шпионов, которые были у них в Париже. Они напали на обоз, перебили часть охраны, а раненых бросили в костер, в котором горели подожженные теми же армань-яками повозки. Для того чтобы обречь Париж на голод, многочисленного войска не требовалось: контроль за ближайшими мостами, в Сен-Клу, Шарантоне и Мелане, давал возможность помешать подвозу продовольствия как по суше, так и по воде. В начале 1421 г. двадцать или тридцать «злодеев» захватили замок и мост в Мелане, после чего стоимость жизни в Париже «сказочно» возросла. Движение восстановилось только после того, как от бандитов откупились деньгами и они ушли, – впрочем, прихватив с собой все, что успели награбить.
Но случалось и так, что кольцо блокады на какое-то время, наоборот, разжималось, и в таких случаях к столице немедленно устремлялись обозы с продовольствием, поскольку торговцев привлекали новые цены, невиданным доселе образом взлетевшие из-за спровоцированного голода. В первые же дни после прихода обозов скудость сменялась изобилием, и благодаря огромному количеству выброшенного на рынок товара цены резко падали. Таким образом, изменения политической ситуации и превратности борьбы враждующих партий немедленно сказывались и на стоимости жизни.
Закрытие ворот, о чем было отдано распоряжение в 1416 г., в тот момент, когда арманьяки умножали меры предосторожности, вызвало немедленный рост цен на хлеб, который за несколько дней подорожал втрое. В следующем году ворота Сен-Дени, до тех пор остававшиеся открытыми для провоза товаров, в свою очередь были закрыты на два месяца «в самый сезон сбора винограда» – и цена на вино взлетела с двух до шести денье за пинту. Когда в Париж в 1418 г. вошли бургиньоны, положение от этого нисколько не улучшилось, поскольку теперь столицу окружили арманьяки, тогда как англичане методично занимали Нормандию, откуда Париж получал основную часть зерновых. Хлеба стало недоставать, и у дверей пекарен, где еще оставались кое-какие запасы муки, выстроились длинные очереди. Соответственно выросли цены: стоимость сетье зерна увеличилась с одного ливра до восемнадцати. Правительство пыталось сдержать рост цен, устанавливая свои нормы: на всех перекрестках глашатаи объявляли, что «никто не посмеет торговать зерном: рожью – больше чем по четыре франка за сетье, а пшеницей – больше чем по семьдесят два су парижской чеканки за сетье». Но из этого вышло немного толку, более того, установление твердых расценок произвело свое обычное действие: «Когда торговцы, которые ездили за зерном, и булочники услышали этот приказ, то пекари перестали печь хлеб, а торговцы – выезжать из города, так что через несколько дней на рынке было невозможно найти хлеба, даже заплатив по двадцать су за дюжину». Все прочие продукты подорожали соответственно: мясо, птица, яйца сделались совершенно недоступными для обладателя обычного кошелька. Но как только между арманьяками и бургиньонами было заключено перемирие, изобилие вернулось, цены тотчас упали, и на рынке выросли горы сыров «в человеческий рост». Однако передышка оказалась недолгой: англичане, взяв Руан, приблизились к столице, разорили Понтуаз и окрестные деревни. С другой стороны, убийство на мосту в Монтеро Иоанна Бесстрашного подлило масла в готовый угаснуть огонь гражданской войны. И сразу же цена на зерно взлетела с двух до семи франков за сетье, к началу 1420 г. достигла десяти франков, а к сентябрю – тридцати двух. Пекарни снова осаждали, «и никому не удавалось найти хлеба, если он не отправлялся к пекарям до рассвета и не поил вином хозяев и слуг, чтобы его получить… А когда время близилось к восьми часам утра, у дверей пекарен теснились уже такие толпы, что никто и не поверил бы, будто такое возможно, если бы не видел собственными глазами, и несчастные создания, которые не могли купить хлеба для своих несчастных мужей, находившихся в полях, или для детей, потому что или денег у них недоставало, или они не могли пробиться сквозь толпу, умирали от голода у себя дома»
Между 1422 и 1429 г. парижанам стало жить чуть полегче, удручавшие их материальные заботы немного отступили, поскольку англичане, которые в то время хозяйничали в городе, одержали несколько военных побед, в результате чего дороги для подвоза продовольствия расчистились. Ярмарка в Ланди (поблизости от Сен-Дени), с 1418 г. не устраивавшаяся, в 1426-м вновь открылась. Но победы Жанны д'Арк снова привели к резкому изменению ситуации: войска Карла VII, хотя их поход на Париж и закончился неудачей, остались стоять лагерем в окрестностях столицы. Стоимость жизни в начале 1433 г. опять начала колебаться. Когда Сена замерзла и подвоз продовольствия прервался, цена на зерно взлетела до восьми франков за сетье, причем продержалась на этом высоком уровне до июня. Но к концу того же летнего месяца из Нормандии прибыл большой обоз с зерном, цена на него упала до двадцати четырех су (чуть больше одного франка), и для того чтобы привлечь покупателей, «зерном, как углем, стали торговать вразнос».
Колебания цен не прекратились и после того, как Карл VII вновь завладел столицей, поскольку изгнанные из Парижа англичане сохранили контроль над всеми ведущими к нему дорогами. Королевская власть еще усилила недовольство народа, вводя особые налоги, неизменно оправдываемые потребностями ведения войны и необходимостью отбить у врага занятые им главные города в окрестностях столицы. Налогами были обложены все категории населения, в том числе и духовенство, протестовавшее против такого посягательства на свои привилегии; но бороться с этим было трудно, ибо всем поборам пытались придать вид налогов, сообразных с имущественным положением. В 1437 г., «ссылаясь на необходимость взять Монтеро», правительство установило, по словам Парижского горожанина, «самый странный налог, какой когда-либо существовал, поскольку никто во всем Париже не был от него свободен: ни епископ, ни настоятель, ни приор, ни монах, ни послушник, ни каноник, ни священник с бенефицием или без, ни сержант, ни уличный музыкант, ни клирики из приходов, ни еще кто-либо, к какому бы сословию он ни принадлежал». Сумма налога от сорока парижских су для обычных людей доходила до огромной суммы в четыре тысячи франков для богатых горожан и купцов. Два года спустя был установлен новый налог с продажи скота, а для того, чтобы заставить платить самых непокорных, правительство прибегло к системе постоя: в их домах размещали сержантов, «которые сильно обременяли бедных людей… и причиняли куда больше зла, чем даже можно было предположить». Та же система использовалась в 1441 г. для того, чтобы заставить вернуть заем, насильно навязанный всем королевским служащим и советникам Парламента и Шатле.
Еще более тяжкими по своим экономическим и социальным последствиям были продолжавшиеся в течение всего этого периода манипуляции с деньгами
Прочие денежные изменения, хотя и были менее болезненными, чем полное обесценивание, приводили к аналогичным последствиям. Девальвация принимала две формы: или она становилась следствием понижения пробы монеты, то есть содержания в ней драгоценного металла, но при этом «ослабленные» таким образом монеты сохраняли ту же официальную ценность, выраженную в расчетной валюте; или же сами монетки оставались неизменными, но официальный курс повышался. О каждой перемене такого рода объявляли на перекрестках, после чего вменялось в обязанность принимать старые монеты по новой стоимости.
Королевская казна, вечно пустая, пополнялась – пусть временно – за счет двух этих операций, поскольку для того, чтобы расплатиться с долгами и заплатить служащим, требовалось хотя бы минимальное количество драгоценного металла. Зато торговцы, которым приходилось принимать в уплату либо эти «ослабленные» монеты, чья действительная стоимость была понижена, либо монеты, курс которых был искусственно «вздут», естественно, старались поднять цены на свои товары, несмотря на официальные запреты и установление максимальных расценок на некоторые из них. Как и во все периоды девальвации, больше всего от этого страдали те, чьи доходы ограничивались определенной номинальной стоимостью: рантье, домовладельцы, всевозможные кредиторы – естественно, сумма долга, стоит ее определить в реальной стоимости, уменьшается с каждым новым ослаблением денег. Так происходит во все времена. Ну а тогда – что опять же вполне естественно – наиболее громкие жалобы зазвучали из рядов буржуазии.
Зато простолюдины больше всего страдали от мер по «укреплению валюты», к которым несколько раз после 1420 г. прибегало хозяйничавшее тогда в Париже английское правительство, уменьшая законный и коммерческий курс ходившей в то время валюты. Эти меры были равносильны изъятию части капитала, поскольку с каждым днем покупательная способность денег, находившихся во владении частных лиц, уменьшалась в обратной пропорции к упрочению валюты. Но домовладельцев и рантье это устраивало, они своей выгоды не теряли, поскольку могли потребовать выплаты того, что им причиталось, по новому курсу и таким образом получить больше наличных денег. Жильцам, должникам, покупателям, словом, тем, кто составлял большинство городского населения, это «упрочение» доставляло одни неприятности, и недовольство иногда вырастало до угрозы мятежа. В апреле 1421 г. известие о том, что в Руане грош, совсем еще недавно равный шестнадцати денье, превратился в четыре (то есть его покупательная способность упала на три четверти), вызвало в Париже настоящую панику. Ожидая, что подобные меры будут приняты и в столице, торговцы отказывались продавать свой товар, поскольку не хотели принимать деньги, которые через несколько дней утратят три четверти своей ценности, и парадоксальным образом это привело к новому повышению стоимости жизни. Наконец «объявление» прозвучало и в Париже, тогда волнение дошло до предела, поскольку люди короля, хотевшие в любом случае получить выгоду, объявили, что платежи будут производить по прежнему курсу (грош равен шестнадцати парижским денье), но брать будут по новому (грош равен четырем денье). Домовладельцы, разумеется, требовали плату за жилье по новому курсу, а для жильцов это означало, что плата возрастает вчетверо. И тогда «простой народ» начал сердиться. На Гревской площади собралась возмущенная толпа. Для того чтобы избежать более серьезных волнений, правительство решило принять компромиссные меры. Был издан ордонанс о плате за жилье: в соответствии с ним в первый срок следовало платить по промежуточному курсу, один грош приравнивался к двенадцати денье; что же касается следующих платежей, жильцы, а также все те, кто должен был платить поземельный налог или ренту, имели право договориться с домовладельцем или кредитором и определить сумму. Если же соглашение насчет цены не будет достигнуто, жильцы могут отказаться от нанимаемого жилья. Эти меры немного успокоили народ, «поскольку оставалось еще два месяца до того, чтобы принять окончательное решение, согласиться или отказаться», но уже в ноябре новое «укрепление валюты» опять понизило курс гроша: теперь уже с четырех денье до двух, «и тем бедный народ был до такой степени стеснен и обременен, что несчастные люди совсем жить не могли, потому что им не хватало денег на лук и капусту, а кто нанимал дом или еще какое жилье, должен был платить уже в восемь раз больше платы за наем… и одному Богу известно, как бедный люд страдал от голода и холода».
Для того чтобы избежать появления подпольного обмена денег, первый президент парламента, Филипп де Морвилье, установил контроль за обменом валюты: частные операции такого рода было запрещено совершать даже ювелирам, которые обычно этим занимались. Одни только менялы, получившие специальное разрешение, могли производить операции с золотом. Резкое снижение стоимости имевших хождение монет (курс которых с апреля по ноябрь упал до одной восьмой их прежней стоимости) привело к тому, что за самую мелкую покупку приходилось выкладывать огромное количество наличных денег – такое огромное, что, по словам Парижского горожанина, «человек с десятью франками оказывался тяжело нагруженным монетами». (Десять франков, то есть десять ливров, до укрепления валюты представляли собой сто пятьдесят монет в один грош; теперь для того, чтобы получить равноценную сумму, требовалось выложить тысячу двести монет!) Эти денежные манипуляции продолжались и в следующие годы, и пришлось ждать денежной реформы 1436 г., вернувшей в обращение деньги высокой пробы, чтобы денежный курс и стоимость жизни обрели некоторую стабильность.
Голод, дороговизна жизни, денежные поборы еще более, чем казни и изгнания, поразившие лишь часть населения, стали основными факторами «скорбной пляски»
Как и все прочие периоды экономического кризиса и финансовой нестабильности, эпоха Карла VI вызвала потрясения, коснувшиеся состояния и социального положения многих людей и еще усилившиеся из-за конфискаций, которые проводила каждая из партий, отнимая имущество врагов. Появился класс «нуворишей», в то время как старые семьи оказались полностью разорены. «И жизнь в эти времена стала такой, – говорит хронист Пьер Кошон, – что тот, кто был богат, сделался беден, а кто был беден, стал богат, как, к примеру, кабатчики, пекари, мясники, башмачники, перекупщики и барышники, торговцы яйцами и сырами. А тот, кто жил на ренту, существовал с большим трудом и великой горестью». Несмотря на укрепление валюты, неоднократно проводившееся английским правительством, в результате всех этих манипуляций королевские монеты очень сильно обесценились. Ко всему прочему, укрепление валюты, которое должно было оказаться благоприятным для домовладельцев, нередко оборачивалось теперь им в ущерб: многие жильцы, вместо того чтобы платить более высокую плату за жилье, предпочли выехать из занимаемых ими домов. По словам Парижского горожанина, – чьи данные в области чисел представляются, правда, более чем сомнительными, – начиная с 1423 г. в Париже больше восьмидесяти тысяч домов стояли пустыми. Будем попросту считать, что пропорционально общему количеству зданий число вынужденно пустовавших было достаточно высоким. Многие из них, в течение долгих лет простоявшие заброшенными, начали разваливаться, и одно из первых распоряжений, отданных Карлом VII после его возвращения в столицу, касалось этих домов: он приказал разрушить наиболее поврежденные, чтобы они, внезапно обвалившись, не причинили вреда прохожим.
Многие дома опустели еще и по другим причинам: эпидемии, высокая смертность, изгнания привели к заметному уменьшению численности столичного населения. Освободив на три года от налогов всех тех, кто пожелает занять пустующие дома. Карл VII стремился вновь заселить свою «почти полностью опустевшую и разрушенную» столицу, об упадке которой сокрушался Жювенель дез Юрсен в письме, адресованном государю: «Увы, увы! что мы видим теперь? Самый заброшенный, самый разрушенный город из всех, какие мы знаем. Все здесь приходит в упадок, дома разваливаются, служителям Церкви нечего есть, а добрым и почтенным горожанам, прежде обладавшим прекрасными доходами и владениями, ничего не остается, кроме как просить хлеба, и в самом деле некоторые просят его и живут подаянием»
И все же мы не сможем составить верного представления о красках жизни в те трудные годы, если будем видеть лишь мрачную и трагическую ее сторону. Недавние испытания и неуверенность в завтрашнем дне придавали еще большую яркость удовольствиям и радостям существования. На парижских улицах разыгрывались не одни лишь сцены гражданской войны или преследований. Другие зрелища вносили разнообразие в жизнь горожанина, отвлекая его от повседневных опасений и бедствий. В марте 1416 г., в самом разгаре арманьякского террора, в Париж с официальным визитом прибыл император Сигизмунд. Цель визита была – выкупить, при его посредничестве, некоторых взятых при Азенкуре пленных, среди прочих – герцога Карла Орлеанского. Несмотря на серьезные обстоятельства, гость «пригласил парижских дам и наиболее почтенных горожанок» на обед в отель Бурбонов, а угостив как следует, каждой из них подарил какую-нибудь драгоценность. Во время кровавых «дней» 1418 г. в приходе Св. Евстафия образовалось новое братство Святого Андрея, и каждого из членов нового братства увенчали алыми розами; успех предприятия превзошел все ожидания, «и к двенадцати часам венков не осталось, но монастырь Св. Евстафия был полон народу, и не найти было человека, священника или кого другого, у кого на голове не было бы венка из алых роз, и весь монастырь так благоухал, словно его вымыли сверху донизу розовой водой».
Народная радость изливалась еще безудержнее в те периоды, когда давление на город несколько ослабевало. После того как в 1425 г. были вновь открыты ворота Сен-Мартен, в отеле Арманьяк устроили удивительную забаву: «Четырех слепых, одетых в доспехи и вооруженных палками, поместили в загон, где находился здоровенный боров, которого они должны были попытаться убить. Этим они и занялись, и устроили удивительное сражение, вовсю размахивая палками и причиняя друг другу сильную боль, поскольку, намереваясь ударить борова, они лупили друг друга; а если бы их вооружили по-настоящему, они друг друга точно поубивали бы». Праздник начался накануне не менее странной процессией, пародирующей рыцарские кортежи, предварявшие турниры: «Этих самых слепцов в доспехах накануне провезли по всему Парижу, а впереди несли большое знамя с изображением поросенка, и шел человек, игравший на волынке…»
Но самую большую радость давала иллюзия возвращения мира: не раз во время гражданских войн под звуки труб «объявляли мир»; улицы празднично освещали, и на перекрестках играли музыканты, а люди плясали. И все же пришлось ждать еще долгие годы, прежде чем под словом «мир» стало подразумеваться нечто другое, чем временное ослабление испытаний, выпавших на долю большого города. Только начиная с 1445 г. – через десять лет после того, как Карл VII вернулся в свою столицу, – стало происходить заметное улучшение и жизнь потекла более или менее нормально. И вот после этого дела на удивление быстро пошли на лад. Едва успели французские войска отвоевать Нормандию, – решающей здесь стала битва при Форминьи (в 1450 г.), – как итальянский путешественник Антонио из Асти, приехавший в Париж, уже восторгался его оживленными улицами, мостами и грудами всевозможных товаров, в изобилии лежавших в лавках.
Такой же беспокойной и полной резких контрастов, как парижская жизнь в течение полувека, была и жизнь большей части крупных городов, в особенности тех, которые из-за своей политической роли или стратегического положения обречены были становиться предметом спора между политическими партиями: Кан, Труа, и, в меньшей степени, Лион и Бордо. Для двух или трех поколений их обитателей жизнь проходила внутри городских стен, под постоянной угрозой со стороны врага. Тома Базен, возможно, несколько приукрасив картину, передал радость, овладевшую городскими жителями, когда, после заключения перемирия в 1444 г., они наконец смогли в полной безопасности выйти за ворота и отправиться в деревню. «Они долгое время провели взаперти и без всякого облегчения за стенами городов, замков и крепостей, жили в постоянном страхе и опасности, словно приговоренные к вечному заточению, и почувствовали себя удивительно счастливыми при одной только мысли о том, что могут выйти из своего долгого и ужасного заключения и что самое жестокое рабство сменится свободой. Мы видели, как из городов и крепостей толпами выходят горожане обоего пола, чтобы повсюду посещать храмы Всемогущего Господа… потому что им было сладостно оттого, что они избежали всех опасностей и тревог, среди которых большинству из них пришлось прожить с детства до седых волос и даже до самых преклонных лет.
ГЛАВА III. ИНОСТРАННАЯ ОККУПАЦИЯ И НАЦИОНАЛЬНОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ
К тому моменту, когда, около 1410 г., родилась Жанна д'Арк, англичане, помимо Гиени, своих давних владений, занимали во Франции только Кале и несколько крепостей в Пикардии. Победы, одержанные Карлом V и Дюгекленом, стерли следы подписанного в Бретиньи позорного договора, по которому треть королевства отходила английскому монарху. Тем не менее между двумя державами было заключено всего лишь перемирие, и английские короли не отказались от притязаний на французскую корону. Французское население сильно этим возмущалось, и поэт Эсташ Дешан выразил владевшие народом чувства, угрожая англичанам местью, предсказанной волшебником Мерлином: