— Вот мы и проверили. И выяснилось, что Хетагуров не сдал в установленные сроки экзамены по некоторым дисциплинам, как-то по истории и… — Исаев нервно листал дело.
Воспользовавшись паузой, заговорил инспектор Черкасов.
— Константин Хетагуров не окончил гимназии, — сообщил он. — Поведение его весьма неблагонадежно. Он был задержан минувшей весной возле снарядных складов и доставлен в жандармское управление. И хотя допрос и обыск ничего предосудительного не показали, однако же… На студенческих вечерах он выступал с чтением недозволенных стихов…
— Позвольте, позвольте, господа! — не выдержал Чистяков и поднялся с кресла. — Хетагуров — одаренный юноша! Уже два года он у меня занимается и, должен сказать по чести, — превосходный молодой человек. Талантлив, весьма талантлив! Вы же сами, господа, на последнем экзамене по живописи выставили ему «17». — Чистяков обвел взором безразличные, усталые лица членов совета. — А 17 — оценка, которая редко кому достается. Юноша талантлив, у него большое будущее, не так ли?..
Профессора молчали.
— Что, господа? Разве, вам нечего возразить Павлу Петровичу? — язвительно спросил Исаев. — Хетагуров действительно талантлив, но как пропагандист предосудительных стихов! Своих дикарей-горцев он тоже, надо сказать, изображает неплохо. Его скульптуру, где на первом плане черкес с обнаженной шашкой, инспектор приказал немедля выбросить из стен академии, но студент Хетагуров дерзнул выставить ее в кавказском землячестве! А против кого обнажают его горцы свои кинжалы и шашки? Об этом вы подумали, Павел Петрович? — Исаев откашлялся и, прищурившись, посмотрел на Чистякова. Тот продолжал рассматривать журнал, будто весь этот разговор его решительно не интересовал.
— Господа, зачем тратить время, — вмешался ректор. — Следует поступить по уставу.
— Истинно! — обрадовался Исаев. — Существует параграф тридцать первый: не сдал экзамены в срок — исключить! Не так ли, господа члены совета? — нодчеркнул Исаев, давая этим понять Чистякову, что, не являясь членом совета, он не имеет права голоса.
И 20 октября 1883 года совет императорской Академии художеств постановил: исключить К. Л. Хетагурова из числа академистов, как не сдавшего экзаменов по наукам.
— Следующий! — угрюмо прошамкал ректор.
Студеный петербургский октябрьский ветер, казалось, дул изо всех подворотен. Он гнал по Неве тяжелые серые волны, закручивал в столбики сухую колючую пыль, мусор и с остервенением швырял в лица прохожих. Люди стремились поскорее укрыться в дома, в тепло и мимоходом удивленно поглядывали на неподвижную фигуру в кавказской бурке.
Человек этот словно не замечал холода. Опершись о чугунные перила моста, он не сводил взгляда с тускло поблескивающих куполов Петропавловской крепости, с высокого шпиля, который то скрывался в низких медленных облаках, то вновь появлялся.
— Ну вот и конец! — негромко обронил Коста, и его голос заставил прохожих оглянуться.
Он медленно побрел по набережной. Мысли, тяжелые и холодные, как невские волны, одна за другой, всплывали в разгоряченном мозгу. Вероятно, именно в такие минуты слабые люди кончают жизнь самоубийством.
Коста поежился — даже надежная кавказская бурка сегодня не защищала от беспощадной северной стужи.
Вот и тогда тоже всю ночь не стихала буря. Сильный ветер гнал с горных вершин обильный снег, сбрасывал камни со склонов, и они с грохотом летели вниз, увлекая за собой снежные лавины.
В ту ночь умирала его мать. Коста ясно представлял себе то, что случилось тогда, хотя знал это лишь по рассказам отца и деда Долата.
…Людям, собравшимся возле постели умирающей, порою казалось, что буря хочет смести с лица земли все аулы ущелья. Ветер угрожающе выл и стонал, швырял в саклю снег и песок.
Чендзе, самая близкая подруга его матери, сидела на ее деревянной кровати, то и дело поправляя одеяло, которое срывали с больной порывы ветра, врывавшегося в саклю через дымоход — квадратное отверстие в плоской крыше. А мальчик жадно тянулся губами к иссохшей материнской груди, и ни у кого не хватало решимости оторвать его, казалось, ребенок понимал, что это — прощание.
Под утро, когда буря, истощив свои силы, стала утихать, больная на мгновение пришла в себя.
— Чендзе, родная, — позвала она. — Не оставляй моего бедного сына.
На похороны Марии Гавриловны собрались в Нар люди со всех аулов. Глубокие снега и лютые морозы не остановили их — таким уважением и любовью пользовалась покойная.
И вдруг над разверстой могилой прозвучал зловещий старческий голос:
— Не выживет малый, худой он, изможденный. Кто выкормит его? Кому нужен бедный сирота?! Теперь и своих-то прокормить трудно…
Так старейшина аула напомнил о древнем обычае: больной ребенок должен быть заживо похоронен вместе с матерью.
Молчали люди. Переглядывались женщины. Кто совершит подвиг, кто возьмется спасти беспомощного младенца — маленького продолжателя хетагуровского рода?
А мальчик, словно чувствуя, что решается его судьба, кричал изо всех сил и, глядя на Чендзе огромными глазами, тянул к ней худые ручки.
Женщина пыталась успокоить младенца. «…Не оставь моего бедного сына», — вспоминала она слова Марии, и голова ее кружилась, сердце колотилось. «Взять себе? А чем я стану кормить его? Дома ни коровенки, ни козы. Да и чужая я Хетагуровым. Кто доверит мне ребенка?»
Держа мальчика на руках, она все теснее прижимала его к груди, робко и вопросительно глядя на женщин, окруживших могилу.
— Возьми его, Чендзе! Возьми, мы поможем тебе, — раздались голоса. — Да возблагодарит тебя за это небо!
И Чендзе решительно подняла голову. Чтобы обратить на себя внимание старейшины, она сняла платок и сказала громко:
— Пусть счастье обернется к вам, мудрейшие рода! Выслушайте мое слово!..
Все смолкли.
— Я беру младенца и клянусь, что души своей для него не пожалею! Пусть сердце мое разорвется, но я исполню последнюю просьбу Марии. И пусть я чужая почтенному хетагуровскому роду, но выхожу мальчика, как родного!
Тогда вышел вперед дед Долат. Сняв со своих седин черную барашковую папаху, он поднял ее над головой.
— Спасибо тебе, Чендзе, за доброе слово! Так тому и быть: бери младенца! Пусть люди и небо станут свидетелями твоей доброты…
…«А может, не надо было идти против дедовских адатов? — с грустной усмешкой думал теперь Коста, запахивая свою бурку. — Похоронили бы тогда вместе с матушкой»…
Где-то тоскливо и медленно прозвонили куранты. Невские волны, подхватив утлую лодчонку, беспощадно швыряли ее из стороны в сторону и гнали, гнали куда-то в серую, мутную даль.
«И что это Андукапар не идет?»
Коста еще раз прошелся по набережной. Тучи громоздились над городом. Черные, зловещие, они тяжело плыли по небу, и порою в глубокие и узкие просветы прорывался голубой лунный свет.
…Вот и тогда тоже, в его далеком детстве, так же ползли тучи над горами, а он все сидел на могиле матери, не замечая, что черный вечер уже давно наступил.
С тех пор как отец женился на другой, Коста старался поменьше бывать дома. Перекинув через плечо маленькую сумку с куском черствого чурека — вся еда на длинный летний день, — он с рассветом уходил в горы, пасти ягнят. А было ему тогда около шести лет. И удивительно ли, что свой скудный обед мальчик обильно поливал слезами?
Вторую жену Леван Хетагуров взял на удивление: хоть и молода была, а ленью славилась на весь аул. Не приучили ее к труду в богатом поповском доме. Жила с отцом и матерью в красивых хоромах, ей в чем не знала нужды, никакого горя не ведала.
А в доме мужа надо было трудиться. Женившись, Леван Елизбарович решил, что настала пора вернуть в родной дом цятилетнего сына, и Чендзе не могла отказать отцу. Завел Леван и хозяйство — коз, овец. Весь уход за скотом, все хлопоты по хозяйству мачеха сразу свалила на пасынка. Леван служил во Владикавказе, в аул приезжал лишь изредка. Молодую жену это бесило, и злость она срывала на мальчике. Если же Коста делал что-нибудь не так, как ей хотелось, избивала его до синяков… Конечно, когда отец бывал дома, Кизьмида не так жестоко обращалась с пасынком, побаивалась, но это случалось редко!
…Сухой мучительный кашель рвал горло, ныли кости, но тяжелее всего была душевная боль.
Погруженный в печальные думы, Коста не заметил, как сзади подошел Андукапар. Сильной рукой он обнял брата за плечи.
— Что случилось? Зачем ты вызвал меня? — спросил он тоном, каким взрослые говорят с детьми, — строго и тревожно.
— Объявили приказ об исключении из Академии художеств, — тихо сказал Коста.
Андукапар молчал. Да и что он мог сказать? Казалось бы, вся жизнь прошла рядом — и детство в Наре, и Владикавказская прогимназия, и Ставрополь. И чего только ни делал Андукапар, чтобы образумить двоюродного брата, — нет! Упрямо идет по своему пути и, видно, нет той силы, которая бы его усмирила.
Они шли по набережной, размышляя о том, что делать дальше.
— Придется возвращаться домой, — наконец сказал Андукапар. — Здесь с твоими убеждениями головы не сносить. Я же предупреждал тебя!
— Уехать? Бросить? Нет! — упрямо воскликнул Коста.
Ледяной ветер летел им навстречу. По ту сторону реки виднелось здание академии. Каким дорогим стало оно Коста за эти годы! Давно ли он входил в двери академии, исполненный надежд и дерзаний? И вот — исключен…
— Нет! — твердо повторил он.
Андукапар только пожал плечами. Он знал: Коста не переспоришь.
Коста подал прошение оставить его в академии на правах вольнослушателя, разрешить, по бедности, слушать лекции бесплатно. Может, впервые в жизни Коста завидовал богатым: будь у него деньги, разве стал бы он так унижаться?!
Совет академии, получив прошение, послал запрос на имя петербургского градоначальника с просьбой «выслать сведения о поведении и имущественном положении Хетагурова». Казалось бы, при чем тут полиция? Бедный горец просит всего лишь разрешения бесплатно слушать лекции!
Но без всевидящего ока полиции и жандармерии, видно, не проживешь.
На Гороховой Коста встретили вежливо. Полицейский чин, звякнув шпагой, поднялся ему навстречу и протянул руку.
— Прошу садиться, молодой человек… Коста опустился на предложенный стул.
— Вы просите права бесплатно посещать лекции в Академии вольных художеств?
— Да.
— Что ж, мы готовы содействовать просвещению горских народностей… Мы хотим помочь вам. — Полицейский сделал ударение на слове «хотим» и многозначительно умолк.
— Буду вам очень обязан…
Полицейский живо взглянул на Коста.
— Обязаны? Что ж! Нам известно, что вы бываете в кавказском землячестве. Вас там уважают, вам доверяют…
Коста насторожился.
— Нам известно также, что в среде студенчества процветают вольнолюбивые настроения, что кое у кого есть даже злые намерения… Так вот, если вы действительно нам обязаны…
— Но я не подлец! — вспыхнув, резко ответил Коста.
— Не горячитесь, господин студент, — все так же любезно продолжал полицейский. — Ведь мы и хотим-то немногого: чтобы вы сообщали нам о разговорах… Ну, как бы это точнее выразить? В общем, если кто-то посмеет отозваться непочтительно о персоне государя императора и его приближенных…
— Повторяю, я не подлец!
— Но разве это подлость — служить верой и правдой царю и отечеству?
Коста молчал, до боли стиснув кулаки.
— Казалось бы, вы и сами должны считать своим долгом уведомлять о злостных намерениях…
— Мне ничего не известно! — прервал чиновника Коста. — И не будет известно…
— Но ведь решается вопрос о вашей карьере, молодой человек! Все зависит
— Я честный человек, — твердо сказал Коста. — Это условие — не для меня.
— О каких условиях вы говорите? — удивился чиновник. — Просто мы хотим знать, как мыслит и о чем мечтает нынешняя молодежь, наше будущее. Не разделяете же вы мысли неблагонадежных! — Угроза зазвучала в притворно-ласковом голосе полицейского.
— Мне начинает казаться, что вы лучше меня знаете мои мысли, — как можно спокойнее ответил Коста. — Так о чем нам разговаривать?
— Не о чем? Ну что ж, господин… — Он сделал выразительную паузу, — господин бывший студент, вы свободны. Но повторяю, если потребуется наша помощь, мы готовы.
Резко повернувшись, Коста вышел.
Он брел по улице, не замечая холодного дождя, хлеставшего в лицо, как слепой, натыкался на прохожих и не слышал их брани. Мысли путались, его то бросало в жар, то ледяная дрожь пробирала до костей.
«Подлецы! Сделать меня провокатором, доносчиком. Да будь они прокляты! Такой ценой получить билет на бесплатное посещение лекций? Нет, среди Хетагуровых подлецов не бывало!»
А через некоторое время в академию пришла бумага от градоначальника, с царским гербом и сургучной печатью:
«Вольнослушатель сей академии Хетагуров, 23 лет от роду, поведения хорошего… имущества у него, кроме носильного платья и белья, другого никакого нет, состояния крайне ограниченного, имеет отца, отставного подпоручика милиции, 76 лет… который воспитывать детей на собственный счет не может».
Бумагу эту доставил в академию курьер градоначальника. К официальному конверту с гербовой печатью был приложен длинный узкий голубой конверт. Содержание его стало известно только начальнику академии, после чего конверт был уничтожен.
В билете на право бесплатного посещения лекций вольнослушателю Константину Левановичу Хетагурову было отказано.
Хмурой петербургской весной тысяча восемьсот восемьдесят пятого года густой, тяжелый туман висел над столицей. Он давил на город, наводил тоску. По Неве лениво плыли ледяные глыбы — могучая река просыпалась от зимней спячки и черная гладь ее казалась мощенной неотесанным темно-серым мрамором.
Юркие буксиры стальными носами разбивали лед, оглашая воздух густыми, прерывистыми гудками. Белогрудые чайки встревоженно метались над рекой.
В Невском порту было шумно — свистки пароходов, непрерывное жужжание станков, доносившееся из цехов судоремонтного завода, крики-и брань портовых грузчиков, свистки и окрики охранников, сновавших среди разноголосой, оборванной публики.
Разгрузка и погрузка стоявших на пристани судов шла быстро и четко.
На стальном носу серого парохода блестели вырезанные из цветного металла буквы: «Русский купец». Пожилой мужчина стоял на капитанском мостике. Он держал в руке список грузчиков я против каждой фамилии ставил палочку, означавшую мешок, принесенный рабочим на палубу. Одновременно он внимательно следил за тем, как эти мешки укладывали, а порою отводил взгляд и смотрел на Неву, любуясь мощной картиной ледохода. И тогда глаза его становились грустными.
Когда-то стихией этого человека было море. Лучшие годы жизни он провел на кораблях Балтийского флота. Но однажды, на корабле, где служил Синеоков, взбунтовались матросы — не стало сил терпеть издевательства начальства да питаться гнилой пищей. Стали искать зачинщиков, и Синеоков с двумя «бунтарями»-матросами угодил в Петропавловскую крепость.
За что? Вольности захотел. «Подстрекательство к бунту» — значилось в обвинении. И хотя за матросом Синеоковым действительно был такой «грех», однако прямых улик против него не оказалось, и потому после трехлетнего пребывания в крепости Синеоков снова очутился на воле. А чтобы быть поближе к любимому морю, нанялся грузить пароходы.
Сдавленный стон заставил Синеокова обернуться. Один из грузчиков, не дотащив свою ношу до трюма, тяжело рухнул на палубу. Придавленный мешком муки, он лежал, беспомощный и бледный, и Синеоков кинулся к нему, с трудом оттащил в сторону мешок.
— Иван Ильич, — еле слышно проговорил грузчик, — кажется, пятьдесят первый…
Он был очень молод. Лицо, обросшее густой щетиной, казалось голубоватым, лиловые тени лежали под глазами, и от этого глаза казались неестественно огромными. Потрепанные форменные студенческие брюки были белы от муки.